Текст книги "Путешествие души [Журнальный вариант]"
Автор книги: Георгий Семенов
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
В холле пахло хорошим трубочным табаком, напоминавшим запах смоленых корабельных снастей.
– «Данхилл»? – спросил Темляков.
– Что? – услужливо спросил распорядитель.
– Я спрашиваю, табак фирмы «Данхилл»? Запах очень приятный.
Распорядитель вежливо пожал плечами, не понимая. Руки его, висевшие по швам, слегка растопырили короткие пальцы.
– Ах да, – вспомнил Темляков. – У вас не курят. Но откуда же такой приятный запах? Странно.,. Очень приятный.
– Может быть, это запах голубых гортензий? – предложил ему распорядитель свое понимание запаха, сделав это с той предупредительной вежливостью, с какой редко встречался Темляков. Да и встречался ли?
– Может быть, – сказал он, увидев возле окна на круглом столе на бордовом бархате скатерти хрустальную вазу с иссиня-голубыми шапками тугих цветов, которые, как ему показалось, дымились синей своей тьмой, раздвинув распускающиеся лепестки. – Да, конечно! – воскликнул он, приблизившись к этому чуду. – Запах идет от них. Как дым «Данхилла». Когда-то пробовал, вдыхал...
Распорядитель с благосклонным терпением ждал, глуповато улыбаясь, пока Темляков наслаждался голубыми гортензиями и дымным запахом их странного тления, похожего на аромат знаменитого трубочного табака.
– Туалет прямо перед вами, – услышал опять Темляков.
– Так, так, так, – спохватился он. – Мерси. Прошу прощения. Чудесные цветы! 4
Он нырнул в сверкающее черным кафелем и никелем помещение, окунувшись в иной, менее приятный, но тоже ароматический воздух. И остановился в оцепенении перед зеркальной стеной, увидев свое отражение в сияющей амальгаме.
Темляков, конечно, и без этого обращения всегда знал, чувствовал и понимал себя именно таким, каким вдруг увидел себя в чистом и ясном зеркале, но то, что именно зеркало подтвердило его правоту, поразило его воображение.
Перед ним стоял, отраженный по пояс, молодой мужчина, полный сил и той приятной красоты, которая не только проявляется в чертах лица, но как бы дышит в каждой клеточке цветущего тела, в каждой его блесточке, будь то перелив волнистого волоса или влажный блеск глаз и крепкой зубной эмали. Нос его с горделивой горбинкой красовался на гладко выбритом лице. В глазах за ресницами проглядывалась неистраченная энергия жизни, которая лукаво таилась в едва заметной усмешке, с какой он только и видел себя внутренним своим взором. Губы, властно сомкнутые и подвижные, словно бы кричали о насмешливом уме, заявляя о нем красноречивее всяких слов.
То есть все, что увидел в зеркале радостно удивленный Темляков, все те подробности, какие успел отметить, все это он всегда нес в себе, мысленно представляя самого себя именно таким, каким отразило его сейчас зеркало. Всегда и всюду, в любой день, час или даже время года, если он думал о себе, то перед ним возникал именно этот образ уверенного в себе молодого еще человека, лет тридцати пяти от роду, знающего цену нравственным своим правилам, хотя и вкусившего уже все прелести жизни, которые даже как бы пресытили его капризную натуру.
Он не мог оторваться от созерцания мужественного красавца, с ухмылкой думая, что, видимо, жизнь на берегу этой реки и в самом деле пошла ему на пользу, если в первые же дни он сумел так поправить здоровье, что даже зеркало уже не может отразить ни одной морщинки или седого волоска.
«То-то я смотрю! – подумал он, почувствовав, как сердце споткнулось в ритме. – То-то Инга так ухлестывала за мной! Кто бы она ни была, но вкус у нее отменный. Стала бы она кидаться на шею старику! Теперь понятно! – радостно думал он, разглядывая себя и в профиль и анфас, и в труакатр, хотя и знал, что его ждут и что времени у него нет ни минуты. – Черт возьми, а зачем мне туда? Чего там хорошего?»
Он причесался, глянул напоследок, круто оглянувшись на себя уходящего, и легким, упругим шагом вышел в холл, где его терпеливо дожидался вежливый человек, нервно уже поглаживающий одну свою руку пальцами другой, удерживаясь, видимо, их ненужных и бесплодных жестов.
– Прошу вас в зал, – сказал он умоляюще. – Люди заждались. Но одну еще минуту. У нас тут обычай, его нельзя нарушать, – говорил он, идя по овальному цирку мягкого холла. – Вот, прошу вас...
Движением руки, которая на сей раз выказала явное нетерпение, он достал из большой коробки, стоявшей на столике, пластмассовый голубой жетон, на котором были изображены две шестерни синего цвета – одна поменьше, другая побольше. Зубья этих шестеренок были сцеплены в том месте, где они соприкасались, олицетворяя, видимо, мощь, какую сообщала большая шестерня маленькой.
– Интересно, – сказал Темляков. – Очень оригинально! Это надо, наверное, прицепить?
– Да, пожалуйста... Давайте-ка я вам помогу. Опаздывать больше неудобно. Вы, конечно, поняли, что здесь изображено? – говорил он, цепляя жетон булавкой к лацкану темляковского пиджака. – Наш коллектив руководства – это маленькая шестеренка, а энергию дает нам большая, под которой мы подразумеваем все, остальное население, то есть те низы, которые своей энергией питают наш коллектив руководства... Символ! Художник, который предложил на конкурсе эскиз этого символа, награжден высшей премией. Мы любим своего художника, певца молодости коллективного руководства. Кстати, он присутствует в зале в качестве почетного гостя. Политически вполне подкован, с ним интересно будет побеседовать.
Темляков поискал зеркало, чтобы увидеть себя с голубым жетоном на груди, но, к сожалению, зеркала не было.
«Какого дьявола! – возмущенно подумал он. – Символ! Художник подковки политически! Беседа с ним! Я голоден, а они мне туфту решили подсунуть, и зеркало только в туалете... Что ж мне так и бегать туда?»
– Спасибо, но я с художниками... Художник – это... высшая материя и так далее... Талант.
Ему было лень что-либо говорить, ему зверски хотелось есть. Но его, как он понял, вели на какое-то дурацкое собрание с почетными гостями... С ума они, что ль, посходили?
Шаги были бесшумны, ботинки утопали в толстом ворсе мягкого паласа. Темляков покорно шел рядом с энергичным своим провожатым, которому он был передан лодочником, и думал только о том, что ему дьявольски хочется есть.
«А вот это совсем другое дело! – чуть не вскрикнул Темляков, когда распахнулась перед ним двустворчатая дверь, и в сиянии электрических ламп он увидел множество людей, сидящих за накрытыми столами, шпалерами протянутыми через весь зал по обе стороны дубовой трибуны. – Какие молодцы! Хорошо устроились! И трибуна и стол: хочешь, – слушай, хочешь – говори с трибуны, а хочешь – ешь и пей. До чего ж все продумано. Вот за что премии-то надо давать!»
Люди за столами оживились, кто-то захлопал в ладоши, нестройная поддержка вспорхнула в зале, но хлопки умолкли, не перейдя даже в аплодисменты, не говоря уж об овации. Несколько раз тут и там чиркали неуловимые вспышки блицев, разбросанные по залу. Большая всеобщая улыбка повисла над гудящими столами, пока Темляков, не устающий раскланиваться, усаживался, пододвигая под себя дубовый стул с высокой спинкой и устраиваясь поудобнее. Первое, на что он обратил внимание, был графин с клюквенным морсом, который стоял перед ним среди бутылок всевозможных вин, коньяков и водки.
Как ни странно, закуски на столе не было, хотя перед каждым белела пирамидка накрахмаленной салфетки, лежала вилка, нож и ложка, штампованные из нержавеющей стали. На плоском стебле ложки он заметил тиснение все той же эмблемы: две шестерни в круге.
Но как только он уселся, женщина в белом, стоявшая в дальнем от трибуны углу, согласно кивнула кому-то и скрылась в широкой двери. Оттуда тут же потянулась вереница официанток, каждая из которых несла на подносе какое-нибудь блюдо.
Соседи Темлякова развернули хрустящие салфетки, расстелили их у себя на коленях. Милые девушки в крахмальных кокошниках, застенчиво улыбаясь, склонялись над столами, звенели фарфором и металлом, размещая яства на пустующей скатерти.
Темляков, засунув в отличие от всех тут сидящих салфетку за ворот рубашки, изгибчиво отклонился в сторону, когда красавица в кокошнике, едва касаясь бедром его локтя, протиснулась меж двумя стульями и белой в запястье рукой с голубой веточкой вены поставила тарелку с бледно-розовой лососиной, украшенной дольками лимона и курчавыми веточками петрушки.
– Ах, какая прелесть! – воскликнул Темляков.
– Кушайте на здоровье, – смущенно откликнулась девушка, ускользнув со своим подносом за его спину.
Стол заблестел изобилием, расцветился всевозможными красками и тончайшими оттенками этих красок – от желтой до густо-лиловой... Винегреты, салаты, свежие огурцы и помидоры, маринованные фрукты и фрукты в вазах, копченые колбасы и колбасы вареные, всякие шейки, ростбифы, лепестки полосатого беконного сала, ноздреватый швейцарский и пронизанный зеленью рокфор – все это и многое другое, в том числе, конечно, черная и красная икра, бело-алые дольки крабов, как щедрые мазки художника на палитре, украсило стол и привело всех сидящих за ним в невольный восторг, который никому не удавалось скрыть. За столом то и дело вспыхивали восхищенные возгласы, гулькающие женские голоса тут и там страстно выносились из глубин души какими-то чревовещательными звуками. Даже улыбки, казалось, стали у всех музыкальными, словно каждый сидящий за пиршественным столом помимо воли напевал про себя какую-нибудь веселую мелодию и она, трансформируясь, превращалась в улыбку.
Но вдруг все приутихло, улыбки и звуки просыпались под стол и исчезли в тишине, в которой раздался хрипловатый болезненный голос, усиленный громким микрофоном.
– Что он сказал? – шепотом спросил Темляков у безобразно жирного соседа. – Что он сказал?
– Просил внимания, – едва слышно ответил жирдяй. – Тише, тише. Это из руководства... Первый... Богомазная должность!
Темляков вывернулся на стуле, увидел на трибуне отечное лицо какого-то старца с болезненными мешочками под глазами и прислушался, понимая, что с пиршеством придется подождать.
Он, правда, успел уже намазать сливочным маслом кусок белого хлеба, успел подхватить ножом свою долю вязкой туманно-красной икры и утвердить ее, расползающуюся, толстым слоем на бутерброде. Икра горела огнем на сливочном масле, и Темляков уже предвкушал полузабытое наслаждение, но вынужден был теперь только смотреть на нее.
Одну икринку, прилипшую к лезвию ножа, он все-таки слизнул мизинцем и как бы машинально, словно делал это каждый день, отправил ее на язык. Малосольной своей остротой она вызвала в пустом животе звук, похожий на грохот первого трамвая в тишине ночи, упруго скользнула между жадно щелкнувшими зубами и опять попала на язык, которым Темляков и раздавил ее, туго лопнувшую о ребристое нёбо, почувствовав наконец-то несравненный вкус брызнувшей икринки. «Чтоб ты провалился, старый болтун, – подумал он о трибунном ораторе. – Долго ты там будешь торчать?»
Отечный старец был мрачен в отличие от всех остальных застольщиков. Серая челка жестких волос наползала на его низкий лоб шкуркой нутрии, делая лицо зверски тупым и неинтересным, и Темляков не ждал от «богомазного» лидера какой-либо четко выраженной мысли. Он с неприязнью изучал это заурядное лицо больного человека, которому, наверное, тяжело было подниматься на трибуну, нелегко выдавливать из гортани сырой голос, тяжко читать текст своего выступления.
Голова магнитом была притянута к строчкам, и, видимо, самой трудной его задачей было правильно, без ошибок прочесть написанное, не сбиться лишний раз, не перепутать какое-нибудь сложное для произношения слово, не пропустить знака препинания или точки. Видно было, что занятие это не для него.
Темляков уже заметил, кстати, разительную непохожесть сидящего за столами коллектива и тех, кто обслуживал его. Девушки в ажурных кокошниках, юноши в синих костюмах с голубыми лацканами, только что подносившие закуски, а теперь робко жавшиеся к дубовым панелям стен, были красивы, стройны и, как понимал их Темляков, очень умны и наблюдательны. Он представлял себе, сколько насмешек и язвительных оценок томится в задумчивых их взглядах, и ему хотелось быть с ними, хотелось, чтоб они выделили его среди застольщиков и приняли за своего.
Особенно ему нравилась сероглазая девушка, которая поставила перед ним блюдо с лососиной, пожелав здоровья. Глаза ее голубоватым дымом светились на смуглом лице. Темно-русые волосы крылами дикой птицы ниспадали со лба на уши и, стянутые сзади в пучок, открывали нежную, тонкую шею, изваянную рукой Бога. Чем дольше Темляков вглядывался в эту девушку, тем печальнее становилось у него на душе. Вселенская покинутость томила его, как если бы жизнь обделила его своей красотой, обладать которой предназначено уже не ему.
Он с тоскливой усмешкой смотрел на тех, кто восседал за столами, на мужчин и женщин, которые были безобразно толсты, грубы в своем природном обличье и, как казалось ему, темны рассудком, словно их тут специально подбирал по этим признакам отечный старец, создавая особую породу руководящего корпуса. При первом же взгляде на них у любого просителя или бунтаря из низов пропадала, наверное, всякая надежда на взаимопонимание или какое бы то ни было человеческое сочувствие. Это был хорошо подобранный коллективный мозг, не знавший сомнений и не ведавший слез.
Как раз напротив Темлякова восседало необъемное женское туловище, животом упиравшееся в кромку стола и, видимо, испытывающее от этого массу неудобств, потому что короткие руки, туго подтянутые подмышечной тканью черного жакета, едва доставали до тарелки. Лицо с двумя потными подбородками, наплывавшими на кружева бланжевой блузки, было красным от натуги. Женщина эта вынужденно сидела в спесивой позе и, не сводя глаз с докладчика, казалось, люто ненавидела его, так мрачен и нелюдим был ее взгляд, язвящий докладчика из-под надбровных дуг.
Лишь однажды, заметив, видимо, насмешливо-грустное разглядывание Темлякова, она вышла из своего напряжения, расслабилась и, сделав губы лодочкой, одарила своего визави искрой греховной улыбки, тут же приложив палец к губастому рту и вежливо призвав его быть серьезным и внимательным. Это удивило Темлякова, поймавшего себя на мысли, что напрасно он так легкомысленно оценил способность этих странных людей: они, оказывается, обладают талантом телепатического искусства.
Темляков покорно кивнул ей веками глаз, почтительно приложил ладонь к сердцу и, напустив на себя строгость, прислушался к старцу.
Первая фраза проскочила мимо сознания, как и все предыдущие, вторая зацепилась в голове, приведя Темлякова в замешательство, а третья так удивила его, что он весь обратился в слух.
– Они отлично понимают о том, – цедил утомленный старец, – как достаточно плохо поставлена у нас эта трудоемкая деятельность. Но не торопятся ставить перед собой неразрешимую задачу. Значит, мы сами будем с учетом демонтажа промышленности смотреть этот вопрос. Тут надо смотреть. Если мы сейчас втянемся в то, что если сами будем открывать научно-исследовательский институт с учетом нашей потребности, по которым в прошлый раз затрагивали тут отдельные выступающие, мы, конечно, втянемся, но что из этого выйдет – это не однозначно. Однозначного ответа я дать не могу. Технологию плавки бутылок мы освоить без научных кадров не сможем. А если даже и найдем способ плавить пустые бутылки, то нам придется опять смотреть этот вопрос. Надо строить или, с учетом демонтажа и монтажа, открывать новый стекольный завод. Опять нужны кадры и технология изготовления бутылок из полученного сплава стекла. Пройдут годы, прежде чем мы наладим это производство с учетом обучения кадров и освоения неизвестной нам технологии. Что же получается? – очумело спросил увлекшийся размышлениями старец и, подняв глаза, тупо оглядел сидящих в зале. – Что мы имеем на сегодняшний день? – Он сбился, не ответив на риторический свой вопрос, и опять уткнулся в страницы, лежащие перед ним. Пауза получилась тяжелой и неловкой.
Ухо визави налилось малиновой кровью: казалось, ткни его пальцем – и оно лопнет, как брюшко насытившегося комара. Темляков отвел глаза, кинув взгляд на сероглазую девушку, на лице которой заметил он блуждающую усмешку, но голос старца вновь заставил его сосредоточить внимание.
– ... Нам остается только одно, – заявил докладчик. – Строить новые пункты по приему пустой посуды, как то: бутылки винные объемом ноль семьдесят пять, водочные, пивные и коньячные объемом ноль пятьдесят, а также стеклянные банки всякого ассортимента... Ошибаются те, кто считает это дело решенным, и мы будем строго спрашивать с разгильдяев, которым мы с вами вверили дело чрезвычайной важности с учетом того, что люди не могут спокойно сдать пустые бутылки, толпятся на улице в жару и холод, под дождем и снегом. Мы не допустим такого равнодушия, я бы даже сказал, преступно равнодушного отношения к нуждам народа, который с учетом погодных условий не хочет и не должен мириться с таким безобразием. К тому же я должен сказать о моральной стороне этого дела. Кому может доставить удовольствие вид беспокойных людей, которые принесли множество пустых бутылок и мечтают избавиться от них? Кому, я спрашиваю? – Старец опять поднял злые глаза и окинул обмерших слушателей ядовитым взглядом. – Только нашим идейным противникам может доставить удовольствие эта картина. Я не раз говорил и не устану говорить, что нам необходимо изыскать средства на строительство новых пунктов по приему бутылок, чтобы простой человек мог прийти и спокойно, без ничего сдать свои бутылки, а не стоять, понимаешь ли, как проситель, с полными авоськами пустых бутылок по нескольку часов в очереди! Да и потом сам вид пустой бутылки не может вызвать у прохожего положительных эмоций. Не вам мне об этом говорить, – сказал он гневливо и зашуршал, бумагами.
У застольщиков поползли улыбки, раздался шепот взаимопонимания и осознания общей вины, а старец с новой силой выдавил из больной гортани:
– Надо основательно задуматься над этой проблемой, она сейчас приобрела глобальное значение и требует немедленного разрешения. Надо строить приемные пункты просторными, чтобы людям было там удобно и приятно находиться, чтоб человек почувствовал заботу о себе! Кое-кто никак не хочет этого понять. Кое-кто всеми силами хочет дестабилизировать обстановку, внести смуту и недовольство в массы. Не хочет или не умеет вести с массами разъяснительную работу, а то и боится выйти к народу, не считая за народ толпу, собравшуюся возле наших приемных пунктов. Это в корне неверная политика. Нам надо решительно кончать с этим! Люди уже не могут ждать, пока мы будем строить новые пункты по приему пустой посуды, терпение у народа может лопнуть. А поэтому я призываю вас направить все свои силы на разъяснительную работу с массами, донести до сознания народа, что руководство сейчас занято этой неотложной задачей, изыскивает средства на строительство новых пунктов и прилагает все усилия на то, чтобы удовлетворить запросы населения. И пусть кое-кто из нерадивых поймет наконец, что мы не дадим им возможностей издеваться над народом. Пусть кое-кто задумается всерьез. Мы не будем сидеть сложа руки и наблюдать, как они делают свое черное дело, – злобно пообещал старец, обведя зал проницательным взглядом отекших глаз, словно бы отыскивая виноватых среди притихших сподвижников, каждый из которых как бы почувствовал себя тем безымянным кое-кем, подвергнутым резкой, но справедливой критике.
Даже Темляков и тот смутился, подумав о себе, что он-то как раз и есть тот самый «кое-кто», который скрывается от гнева радетеля за народ, выдавая себя за добропорядочного гражданина. Ему стыдно стало за бутерброд с икрой, который он, увы, поторопился приготовить для себя, не подумав о народе, толпящемся в данный момент с пустыми бутылками в авоськах в огромных очередях.
Впрочем, старец выручил его, сказав напоследок примирительным тоном:
– А теперь прошу налить в бокалы чего кто хочет, кто к чему привык, так сказать, кто чем потчует себя в тревожные минуты жизни, чтоб побольше было у всех у вас оптимизма и прочих положительных эмоций. Единственно о чем хочу серьезно попросить – не забывайте о народе. Он заслужил своим самоотверженным трудом, чтоб мы ни на минуту не забывали о нем и помнили, что все мы с вами – верные его слуги, усердные его попечители, какими и призываю вас оставаться в будущем, – закончил он свою речь уже без бумажки, обнаружив способность проникновенного слова и той задумчивости, какая не могла не вызвать бури восторга у всех сидящих в зале. Все стали хлопать в ладоши, провожая его с трибуны.
Кому-то показалось неприличным сидеть в этот торжественный момент, и все поднялись вслед за ним, загремев стульями, и продолжали стоя хлопать, блестя глазами и плавя лица радостными улыбками, пока старец не добрел до своего стула и не сел на него, окруженный вниманием и предупредительной заботой своих приближенных.
Темляков тоже хлопал и улыбался, зараженный общим воодушевлением, и ему уже тоже казалось, что речь старца исполнена глубокого смысла и значения и что такие именно люди, как этот больной, но все еще стоящий на ответственном посту старец, двигают прогресс, заботясь в больших и малых делах о людях, не жалеют себя и своего пошатнувшегося здоровья ради общественной работы, направленной на улучшение жизни той массы людей, которая лишь в силу своей безликости не может по достоинству оценить эту заботу.
В минуту восторга он и сам себя почувствовал преданным общему делу заботы о народе и чуть не прослезился, когда увидел слезы на глазах у рьяно хлопающей соседки напротив.
Она никак не могла успокоиться, губы ее что-то шептали, глаза, полные слез, искрились любовью, а когда она наконец села и обратила взгляд на Темлякова, он увидел в ней такую добрую, отзывчивую, даже застенчивую в своей некрасивости женщину, что укор совести снова заставил его устыдиться недавних своих оценок этой женщины» Как бы снимая вину с себя, он сказал ей с восторженной улыбкой:
– Мудрый человек!
– Ой, что вы! Не говорите! На таких людях мир держится, – откликнулась она с благодарностью и смахнула слезу.
С необыкновенной легкостью она вдруг вспорхнула из-за стола и под общий шум и одобрение присутствующих решительно взошла на трибуну, возвысилась над ней, устремив взгляд на обожаемого старца, и зычно сказала в микрофон, который гулко загудел водопадом ее слов:
– Позвольте, дорогой вы наш Петр Аверьянович, от имени всех здесь собравшихся выразить вам наше огромное спасибо.
Зал взорвался опять аплодисментами, все поднялись опять и с наполненными уже рюмками ждали, что скажет от их имени решительная женщина, которая вдруг смутилась и радостно всхлипнула от переизбытка чувств.
– Простите меня, пожалуйста, – взревел микрофон, вызвав смех и удовольствие собравшихся. – Я вот что хочу сказать-то... Может, это и не к месту, а может, и к месту. Кому как покажется. Может, и к месту придется.
– Говори, Сливина, говори! – раздались одобрительные голоса. – Не смущайся, все свои!
– Я что хочу-то... Вот все мужчины твердят, что любят худеньких женщин, а на поверку – любят полненьких! А ведь что говорят?! Вот мой покойный муж говорил, что ему нравятся худенькие красотки и белое вино, – гремела Сливина, перекрывая голосом весело возбужденных застольщиков.– Улавливаете сочетание? Белое вино и худенькие красотки... Каков! Прямо с Невского проспекту! А на поверку вышло – любил всю жизнь толстушку и водку с соленым огурцом. Это все мужчины таковы! – крикнула она всей грудью в распирающем ее веселье и под хохот и рев зала пошла, побежала, полетела счастливая на свое место и, очень смущенная, запыхавшаяся, села, довольная собой и своими соседями, которые позаботились о ней, налили ей водки в рюмку и положили на тарелку всяких закусок.
Темляков потянулся к ней, чокнулся рюмкой и, все еще чувствуя свою вину перед ней, сказал с веселой улыбкой:
– Хорошо выступили, к месту. Абсолютно верно! Ваше здоровье.
– Я всегда от души говорю, – ответила она и, пожелав тоже здоровья Темлякову, выпила водку. – А где же соленый огурец? – воскликнула Сливина, сморщив веселые глаза.
– Как где? А это что? Пожалуйста, Клавдия Ивановна! – откликнулись соседи. – Вот они, фулюганы! Куда им деваться, озорникам, – наперебой говорили они об огурцах, что толпились в коричневой керамической миске, извалянные в укропных нитях, в вишневых и смородиновых листьях, залитые душистым малосолом, маленькие, пупырчатые, словно самой природой созданные на закуску, на потеху людям, вкусившим жар холодной водки. Пожалуйста, Клавдия Ивановна. Год нынче огуречный, много огурцов будет. Как бы не избаловался народ, не удержишь, потащатся на рынок торговать.
– Удержим, – сказала Сливина, хрустнув огурцом. – Перекроем кислород. Посты поставим, пока не кончится в полях уборка, – говорила она, смачно жуя огурец. – А вы что же не кушаете ничего? – спросила Клавдия Ивановна у Темлякова, который только и делал что ел и ел всякие деликатесы, чувствуя себя преступником.
– Я? Помилуйте! – воскликнул он, подумав опять о своей вине перед этой славной женщиной, которая не только коня, но и народ может удержать, остановить на скаку ради общих интересов. – Спасибо, Клавдия Ивановна. Я предлагаю поднять рюмки, – сказал он, обращаясь к соседям справа и слева, – и выпить за здоровье нашей милой Клавдии Ивановны, за ее прекрасную и чистосердечную речь.
– Потом, потом, – торопливым шепотом остановили его соседи. – Послушаем сначала Пузырева. Он зря не скажет.
– Послушаем, – сказала и Клавдия Ивановна с благодарностью во взгляде. – Успеется еще... за меня.
Темлякову показалось, что она особенно как-то посмотрела на него, пообещав ему взглядом что-то такое, от чего он испуганно умолк и задумался, опять пропустив мимо ушей начало речи.
Пузырев в отличие от Петра Аверьяновича говорил красиво и мягко и, обладая нежным от природы, женственно тонким голосом, украшал свою речь всевозможными сравнениями и метафорами. Был он при этом огромен ростом, плечист, жестикулировал объемистым, но мягким светлокожим кулаком и выглядел туповатым увальнем, годящимся только для черных работ. Старомодный воротник белой рубашки торчал в разные стороны, галстук был сдвинут набок, волосы всклокочены, а уши, тоже, как и у Лодочника, похожие на пельмени, были так велики, что вряд ли какая бы то ни было хозяйка допустила такое безобразие в своей стряпне, – они явно были изготовлены на московском мясокомбинате и, переваренные в кастрюле, лопушились толстым тестом.
Витийства его производили на людей особое впечатление. Люди, слушая его, дивились явному несоответствию внешнего вида Пузырева с его способностью плести слова своей речи, как венок из полевых цветов.
– Вот тут, с этой трибуны, уважаемый Петр Аверьянович упомянул о нравственной, моральной стороне этого чрезвычайно важного дела. Прекрасная мысль! Я, выходя на эту трибуну, собирался говорить совсем о другом, но услышав этот призыв, не могу не откликнуться на него и не поддержать, – говорил он приятным лирическим голосом, по-младенчески нелепо взмахивая кулаками, – Дело это поручено всем нам, ответственным за благосостояние населения, живущего под голубым, как цветок сон-травы, небом. Огромное счастье, признаюсь, жить и знать, что на свете есть люди, которые денно и нощно заботятся о тебе и страстно хотят, чтобы ты был лучше, чище и благороднее, чем вчера, чтоб тебе не нужно было на глазах у прохожих стоять с полными авоськами, набитыми пустыми, уныло поблескивающими бутылками. Слов нет, никому не доставляет радости в зной или холод видеть пустые бутылки, ибо пустота бутылки, как всякая пустота, разрушительным образом действует на сознание и на психику каждого благообразного человека. Трудно отрешиться от мысли, что это не так! – Пузырев, завершая мысль, умолкал на мгновение, а лицо его сплющивалось в глуповатой улыбке нарочитого простака. Кулак бессильно и мягко опускался на поверхность трибуны. – Вот тут Клавдия Ивановна, уважаемая представительница слабого пола...
– Ну чего-чего Клавдия Ивановна! – услышал Темляков недовольный голос соседки, взглянул на нее мельком и заметил, как сощурились и словно бы покраснели от стыда ее глазки. – С заходцем ляпнуть хочет, с заходцем...
– ... говорила, – продолжал Пузырев, – о тех метаморфозах, какие случаются...
– О чем, о чем я говорила? – опять всколыхнулся тихий и хрипловатый от волнения голос Сливиной. – Ни о чем я таком не говорила.
– ... сплошь и рядом с мужчинами. Я во многом согласен с ней. Но позвольте, дорогая Клавдия Ивановна, возразить в той части вашего искреннего и порывистого выступления...
– Какого выступления? – переспросила Клавдия Ивановна.
– Порывистого, – шепотом подсказал сосед.
– Непонятно.
– ... где вы делаете, – говорил между тем Пузырев, – обобщение! что якобы мужчины все именно такие, каким был покойный ваш муж. Я ничего плохого не хочу сказать о почившем вашем супруге, наоборот, я с большим уважением относился всегда к Ивану Гавриловичу, ибо это был человек большого сердца. Но позволим себе все-таки не согласиться с обобщением. Вот я, например, как многие знают, имею худенькую жену и до сих пор люблю и ее и белое вино. Так что не надо обобщать, Клавдия Ивановна! – с обидой подчеркнул Пузырев, вызвав особенную тишину в зале и тяжкое смущение Клавдии Ивановны, которая тщетно пыталась опустить голову на грудь, делая бода-тельные движения. – Люди у нас разные, уважаемая! Каждый имеет свой смысл и свое значение в этой жизни, похожей на стремительный поток, несущий однородную воду, в которой водятся, однако, всевозможные живые организмы со своими привычками и особенностями, Нельзя же спутать на трезвую голову щуку с пескарем! – Пузырев опять сплющил лицо в сплошную улыбку и замер, подчеркивая тем самым эффект от своего умозаключения, какой он произвел на публику. – В остальном же я не вижу никаких отклонений от нравственных норм. Эмоционально и смешно прозвучало это... «с Невского проспекту»... И это... Да. Но необходимо все здоровые силы общества, все наше умение, – вдохновенно повысил голос Пузырев, грозя кому-то глыбой кулака, – все духовные силы расправить и направить на осуществление благородной задачи. Я, например, вижу эти пункты... Нет, не пункты! Надо придумать новое название объектам по приему бутылок. Может быть, даже объявить конкурс на лучшее название. А что? Это всколыхнет массы! Я вижу мысленным взором большое и уютное сооружение... Тут надо подумать нашим художникам и архитекторам, особенно уважаемому певцу нашей молодости. Но я...