Текст книги "Путешествие души [Журнальный вариант]"
Автор книги: Георгий Семенов
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Его там ждали и встретили с улыбками, как если бы он был тем последним пассажиром, без которого потрепанный автомобиль не мог, не имел права сдвинуться с места. Стоило ему распахнуть дверцу и поставить ногу на проржавевший порог, как включался жужжащий стартер, точно сам Темляков повернул в замке зажигания латунный ключик. Кузов машины задрожал, знобкий зуд прошелся по старой жести пола, передаваясь в кости ног, мотор, подгоняемый акселератором, шумно завздыхал, набираясь огненных сил, и в кузов просочился сквозь щели едкий запах выхлопного газа.
Темляков, горбясь под низким потолком, здороваясь со всеми, увидел свою таинственную спутницу и облегченно вздохнул. Жизнь показалась ему заманчиво прекрасной, потому что в этой жизни опять была она и рядом с ней опять было свободное место.
Она сидела, как и в прошлый раз, на первом креслице с левой стороны, прямо за спиной шофера, и, отстранив рукой грязноватую занавеску, смотрела в окно, уйдя в серую муть придорожного пыльного леса.
Там, в лесу, среди хлама прошлогодних листьев, где утреннее солнце раскидало меж дымчатых стволов притуманенный свой свет, среди хилых елочек и голых еще прутьев густо полыхала сиреневым огнем цветущая медуница. Некоторые ее цветочки, пронизанные лучом, горели розовыми фонариками в пыльной серости леса. Цветов было много, и они нежно светились в дымчатом лесу. Чудилось, будто какой-то чародей украсил придорожную обочину рассадой, выращенной в теплице, заботливо подумав о людях, которые в восторженном удивлении перед этим чудом любовались теперь красотой.
Весна была в разгаре. И это чувствовали все сидящие в маленьком автобусе. Особенно остро чувствовала это она, не в силах оторваться от первых цветов. Взгляд ее, уставший от зимней белизны, купался в сиреневых и розовых цветах, и она никого и ничего не замечала вокруг.
На щеке ее и в разрезе мягкой глазной впадины, в прищуре опухших после сна век, подкрашенных голубыми тенями, таилась прохладная, как утренний воздух, недоверчивая улыбка.
Когда Темляков по какому-то странному праву сел рядом с ней на продавленное креслице, машина уже тронулась. Соседка, почувствовав прикосновение, отодвинулась, притиснулась поплотнее к окну, откликаясь на робкое приветствие лишь капризно-выпуклыми губами, яркими, как лепестки цикламена. Глаза свои, обладавшие, как уже знал Темляков, нечистой силой, она скрыла от него, пощадив. Неопределенно-серый, осиновый взгляд лишь скользнул по его лицу и опять ушел в убегающий назад, мелькающий за окном лес.
Он знал, что ее смущает самоуверенность, с какой он садился с ней рядышком; ей, наверное, стыдно было перед знакомыми людьми, что Темляков именно ее выбрал своей соседкой и что свободное место на креслице, где сидела она, никто не занимал, словно зная, что оно по праву принадлежит Темлякову, с которым она, одинокая женщина, была едва знакома по прошлым поездкам.
Но в то же время он кожей чувствовал, что ей льстит внимание, с каким он относился к ней. Он влюбленно взглядывал на нее, не пропуская случая, и ловил ответные ее взгляды, которые были порой так продолжительны и так упорны, что у него от долгой отвычки начинало звенеть в висках. Между ними как будто образовывалась ослепительная вольтова дуга, жар которой он не в силах был терпеть и первым отводил глаза, испытывая при этом непреодолимое желание опять встретиться с ней глазами и удостовериться, что он не впал в самообман. Но она уже была далека от него, прячась за чью-нибудь спину. Взгляды их возникали лишь в обстановке общего делового разговора, когда людям было не до них, когда они о чем-нибудь жарко спорили, доказывая свою правоту и оспаривая мнение оппонента, – вот тогда-то именно и выходила она к нему, тайно отыскивая его среди спорщиков, и была в эти мгновения так серьезна и так смела, что он пасовал перед ней, мучаясь, как в юности, хотя и благодарил Бога за ниспосланную благодать.
Если же он, смущаясь, пытался заговаривать с ней, зная, что ее зовут Валентиной Владимировной, она с подчеркнутой резкостью хмурилась, принимая деловитый вид, не оставляющий надежд на лирику, и словно бы выдавливая из себя капризную улыбку, судорожным движением глаз окидывала его с головы до пят, останавливая осиново-серый взгляд на его впалом животе../Он физически ощущал этот ее взгляд, который, как лужа, будто бы собирал в одну точку энергию ее души и обжигал то место живота, на которое она смотрела. Странная ее особенность смущала Темлякова, как если бы она видела его сквозь одежду...
У Валентины Владимировны были пышные русые волосы, отливающие зеленцой свежего сена. Она искусно обрамляла ими лицо, напуская со лба на виски и на уши и перевязывая черной бархоткой сзади, что придавало ей необыкновенную женственность.
При взгляде на нее приходили на память скромные красавицы минулого века, их портретные изображения, запечатлевшие чистоту и строгость былых нравов.
– Я провинциалка, у меня чопорное воспитание, – сказала она, когда они в темноте мчались по узкому шоссе за Звенигородом, возвращаясь домой. – Столичные жители мне непонятны и даже противны. Они не знают того, что знаю я. На вас работают все города страны, й вряд ли это вам понять.
Сказав это, она повернула к нему голову и внимательно посмотрела из полутьмы, смутно блестя глазами, в которых отражались, как в темной реке, желтые зловещие огни горящей за окном травы. Пахло пряным дымом, которым были затянуты потемки. Весна в том году была сухая и пыльная. Всюду горела подожженная трава.
– Я Руси сын, – сказал ей на это Темляков, – здесь край моих отцов...
– А я провинциалка, – повторила она с вызовом, который он никак не мог понять. – И не стыжусь этого, стыдно быть столичным жителем.
– Какая же вы провинциалка? – возразил ей наконец Темляков. – Насколько я знаю, вы живете и работаете в Москве.
– Всего шесть лет. Занесло сюда ветром. А по воспитанию я провинциалка, – упрямо настаивала Валентина Владимировна.
– Да что ж это за воспитание такое? – посмеивался Темляков, чувствуя тепло ее взгляда на себе. – Гонор разве признак провинции? И что вы имеете в виду? Не понимаю... Смотрите, сколько лягушек на дороге.
В тот вечер шоссе, не остывшее после солнечного дня, собрало отовсюду великое множество проснувшихся лягушек. Лучи автомобильных фар высвечивали их, сидящих на асфальте, и они казались на его поверхности пепельными изваяниями с высоко поднятыми головами. Они сидели, повинуясь неведомым законам бытия... Много их было раздавлено автомобильными колесами, а те, что еще были живы, стоически презирали в своем неведении близкую гибель и, светясь во тьме, словно бы засасывались под колеса стремительного «рафа». Ни одна из них не пыталась уйти от неминучей гибели, как если бы они в эту ночь забыли о страхе. Что их заманивало на асфальт? То ли тепло его, в котором ожившие после спячки бедняги остро нуждались; то ли голод, на утоление которого они надеялись тут, рассчитывая полакомиться каким-нибудь комариком, летающим над теплой поверхностью автомобильной трассы. Пепельные, в свете фар и недвижимые, они были похожи на древних грифонов, переживших века и тысячелетия и не знающих, что есть смерть.
Москва-река, чуть светлеющая во тьме берегов, то появлялась справа от дороги, то скрывалась. Оранжевые потоки огня, пожиравшие сухую траву, вдруг объявлялись во тьме лугов, полыхающими щупальцами захватывая новые, еще не тронутые огнем пространства. Пахло терпким дымом.
На душе у Темлякова было тревожно, как будто что-то важное и великое кончалось в мире и они, сидящие в полутемном кузове автомобиля, бежали прочь от этой вселенской гибели: он и она, бодрствующие в этот час, когда все остальные пассажиры спали. Спина шофера была как бы не в счет, словно дрожащий автобусик сам по себе мчался по шоссейной дороге, облепленной оцепеневшими лягушками.
Бегучие огни вдруг подступали к дороге, освещая бронзовитые в их полыхающем пламени, дрожащие тонкие березки, береста которых была тревожно красной. Огонь ручьями растекался вокруг кустов, пожирая сухие стебли, поднимаясь и расплескиваясь во тьме или опадая в бессилии.
Казалось Темлякову, горел земной шар, его круглящийся бок. И тогда чудилось ему, что одни лишь лягушки чуяли конец света, оттого и вышли на дорогу, чтобы не в огне пожара погибнуть, а под колесами злодеев, которые подожгли сухую траву. Чудился ему укор в этих трагически неподвижных фигурах, усеявших дорогу, в этих скорбно задранных к небесам, молитвенно поднятых мордах, в пепельной серости которых вспыхивала вдруг в лучах фар голубая искорка глаза, некий крохотный изумрудик, бросающий ему, сидящему в огнедышащем чудовище, последнее проклятие.
– Приблизилось царствие небесное, – вдруг тихо сказал он, пребывая в торжественном состоянии духа. – Приблизилось ли, чтобы каяться? Зачем нужны угрызения совести? Вот вопрос! «Блаженны миротворцы, ибо они сынами Божьими нарекутся...» «Не нарушать закон я пришел, а исполнить»... Это очень важно – исполнить закон. Всего лишь навсего! Исполнить. Ибо есть высший закон жизни людей, который нарушается. Не нужен людям другой закон, а нужно исполнять тот, что уже дан. Мы все исполнители, а не законодатели. Но мы создаем свои законы и плодим преступления. В древнем Китае еще говорилось: чем больше законов, тем больше преступлений. А ведь сказано: зажжем свечу и не будем ставить ее под спудом. И будем светочами мира, как города, на горе стоящие, которым не скрыться от глаз людей. Но вот что странно, – говорил он, надеясь, что она слушает и слышит его. – Блаженны, сказано, те, что нищи духом, блаженны плачущие также, ибо возрадуются они... Но! Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах... Кажется, так говорится. Нет ли тут противоречия? Или как это понимать? Я не знаю, как понимать это. Вы когда-нибудь думали на этот счет? – спросил он у соседки, которая вся была открыта для его тихого голоса, внимательна и тиха. В ответ она только пожала плечами, словно бы испугавшись, что она никогда не думала об этом. А он, счастливый, продолжал в незнакомом доселе вдохновении бредовую свою речь. – Утешьтесь плачущие и нищие духом, говорится в Писании. А как утешиться? И ответ там же: возрадуйтесь и веселитесь. Наверное, только так можно понимать. А стало быть, там не призыв к душевной нищете и слезам, а как раз наоборот! К радости призыв, к веселию, потому что впереди, в царстве-то Божьем, ждет счастье! Вот ведь в чем секрет. Этого никак не хотят понять наши атеисты. Они дураки! Всю проповедь сводят к нищете и рабству, к пустому раболепию... А взять, например... Они тоже... Не в покорности дело, когда тебя ударили по правой щеке, а ты подставил левую. Вовсе нет! Наше время дает ответ на это. Сейчас ведь время не только спасения душ, но и тел наших. Другого не дано. Если на удар отвечать ударом, то гибель неизбежно начертана всем. Единственное спасение всех живущих на земле, а не только того, кого ударили, это подставить другую щеку. Вот ведь в чем мудрость! Кто это первым поймет, тот и будет назван Спасителем, миротворцем, который наречется сыном Божиим. Понимаете, в чем дело? – доверчиво спросил он и сжал ее руку в своей. – Это вы виноваты, что я вдруг так заговорил. Это вы, это огонь, это лягушки... Все! Странная ночь. Вам не кажется? У меня что-то сердце болит, как перед бедой какой-нибудь.
Он чувствовал, что она с миром приняла его руку и что ее волнует его прикосновение. Он увлек ее своей речью. Он и сам был удивлен, как это удалось ему так высказаться, так проникнуться мудростью Святого писания, а потому и не видел греха в том, что в порыве откровенности взял ее за руку, ища у нее защиты и спасения. Ему и в самом деле казалось в этот момент, что он может погибнуть, если не прикоснется к живому ее телу, словно был он в эти минуты одиноким и сиротливым путником во вселенной. Одна лишь она, его тихая соседка, «чопорная эта провинциалка», осталась рядом с ним.
– Простите меня, Валечка, за краснобайство, – сказал он и поправился: – Могу ли я вас так называть?
Это была его ошибка. Она высвободила руку и как будто пришла в себя, сбросив очарование, в которое привела ее эта странная речь, этот призыв: возрадуйтесь и веселитесь, ибо ждет вас награда на небесах. И в самом деле! Наверное, думала она, почему бы не радоваться и не веселиться, если ждет впереди награда. Но вдруг очнулась, когда он назвал ее Валечкой, и поняла как будто, что он мужчина, которого надо держать на расстоянии.
«Ах, глупая, глупая! – с досадой подумал Темляков. – Такая ночь! Души наши ищут и зовут друг друга. Я же знаю это. И ты знаешь. Зачем же бежишь от меня?»
Теперь они опять сидели на том же месте, за спиной у шофера, в старом «рафе», который опять мчал их по Можайскому шоссе.
В утренней голубизне воздуха мелькали за стеклами разноцветные дома деревень, изредка сменявшиеся еловыми и березовыми перелесками. Казалось, что они ехали по бесконечно длинной улице, застроенной крашеными домами, то подступавшими к обочине дороги, то отодвигавшимися в глубину тускло-зеленых лужаек, пыльных еще, не промытых дождями и едва пробудившихся к жизни.
Соседство с Валентиной Владимировной, легкие приваливания ее тела, которые с волнением ощущал Темляков, когда «раф» на скорости вписывался в повороты шоссе, загадочное состояние близости к этой женщине, вызывавшее толчки в сердце, – все это казалось ему не случайным и многозначительным, как если бы между ними был некий безмолвный уговор сидеть вот так близко друг к другу для того только, чтобы переливать из тела в тело тепло друг друга. Он даже успел привыкнуть к этому обоюдоострому теплу.
Он спрашивал себя с удивлением, каким это образом смогла слепая энергия огромной вселенской жизни выбрать вдруг из массы людей его и ее, чтобы зачем-то усадить на узенькое креслице в маленьком автомобиле и, приблизив физически, заставить теперь томиться близостью, которая ему казалась ярче той, какая возможна между ними – вполне еще сильным в ту пору мужчиной и женщиной, способной еще рожать детей.
«Если это случится, – думал он в нервном ознобе, – то это будет, конечно, наградой. Но то, что происходит с нами сейчас, это, наверное, истинное счастье. Это счастье! Награда за счастье возможна, но вовсе не обязательна, нет. Какая еще награда? За что?»
А шофер тем временем заложил крутой правый поворот, съезжая в Голицыне с Можайского шоссе на Звенигородское, и умозрительное сооружение тут же рассыпалось прахом. Темляков невольно навалился на тугую упругость соседки, и тут же она тоже, когда шофер выровнял автомобиль, шатнулась и прижалась к нему плечом и бедром, и оба они в эти мгновения увидели друг друга в греховной взглядке, все понимая без слов и каждый по-своему давно уже зная, что не ошибаются друг в друге, думая об одном и том же.
«Бог ты мой! Силы небесные! Какой же я все-таки дурак-то! Счастье! Награда! При чем тут? Мы живые люди...»
Но то, что случилось в конце долгого делового дня, в течение которого они спорили с местными властями о проклятой железнодорожной ветке, доказывая свою правоту, но так и не договорившись о приемлемом варианте; то, что произошло на этот раз, повергло Темлякова в священный трепет, как если бы он стад вдруг свидетелем сверхъестественного явления, указавшего ему путь, о котором он сам способен был лишь мечтать. Свершилось то, чего так хотел Темляков, не видя, впрочем, никаких возможностей осуществления своего тайного желания. По распоряжению руководителя группы, человека, далекого от сантиментов, его вместе с Валентиной Владимировной оставили до завтрашнего дня, рассчитав по какому-то странному и непонятному разумению, что именно они способны будут завтра утром разрешить ряд вопросов, оставшихся не решенными, и на этом закончить ведомственные распри, затянувшиеся уже до умопомрачения.
Темляков не верил своим ушам, слыша это распоряжение, и боялся взглянуть на Валентину Владимировну, лицо которой, как он все-таки успел заметить косым взглядом, покрылось розовыми пятнами внезапного волнения... Все это было похоже на веселый розыгрыш подгулявшего начальства, решившего от скуки оставить двух своих подчиненных, чтоб потом вволю посмеяться.
– Нет, нет! – услышал Темляков решительный голос своей соседки. – Я, конечно, не останусь. Как завтра добираться до дому? – И услышав это, он замер в ожидании, не решаясь что-либо сказать ей или начальству. – Как? Вы ведь не пришлете «рафик»?
Но кто-то из местной власти успокоил ее, пообещав подбросить на «газоне» до железнодорожной станции. «Слава Богу! – подумал Темляков. – Слава Богу!»
– А где ночевать? Вот интересно! Где ночевать? – говорила она, все. больше и больше волнуясь. – Я никак не рассчитывала. Нет, я не могу. Как1 хотите.
Ее стали уговаривать остаться, уверяя, что без ее подписи завтра никак не может состояться окончательное решение и что ей за этот день дадут два дня отгула, пообещав то же самое и Темлякову, который стоял ни жив ни мертв, надеясь лишь на чудо.
– Это нечестно! – настаивала на своем Валентина Владимировна. – Бросить женщину, а самим уехать... Это нечестно! – Она чуть не плакала от волнения. – Я совершенно не готова и никак не рассчитывала... Нет и нет! Я не останусь. Нет.
Но ее успокаивали, показывая на Темлякова, шутили.
– С вами такой кавалер, – говорили на разные голоса. – Он не даст в обиду. Да к тому же, милочка вы наша, Валентина Владимировна, Валюта, мы ведь не на пикник приезжали, увы. Мы здесь вашу должность оставляем, а вовсе не вас, профессиональные ваши знания, а не красоту вашу. Должность! Должность – от слова «долг»! Согласитесь. Вы должны остаться.
– Ах, Господи! Оставьте вы свою демагогию! – вспылила она, взвизгнув от негодования, и, отмахнувшись, пошла прочь, все убыстряя шаги, как будто решила вдруг убежать в лес от кучки жестоких мужиков, бросивших ее одну на ночь глядя бог знает где.
Казалось, если бы не душевная скованность, если бы не многолетняя привычка подчиняться долгу и служебной дисциплине, она припустилась бы сейчас бегом по войлочно-серому лугу к молодым березам, лишь бы глаза не глядели на всех этих деловитых говорунов, которые стали меж тем торопиться домой, забираясь в холодный «раф», стреляющий сизым паром из выхлопной трубы, и с явным облегчением усаживаясь на продавленные сиденьица.
Кто-то из отъезжавших спохватился, вспомнил о съестных припасах, взятых еще из дома.
В руках у Темлякова вскоре оказалась тяжелая холщовая сумка с хлебом, котлетами, колбасой и сыром, с вареными яйцами, превратившимися в мятые, словно бы бумажные комочки. Кто-то даже сунул ему стеклянную фляжку с едва початым коньяком, заговорщицки подмигнув при этом. Кто-то не забыл и про соль в пластмассовой баночке из-под ношпы.
Основные силы отряда, казалось, бежали в панике, оставляя прикрытие для отхода, малую свою частичку, обреченную на гибель, и отдавали остающимся все, чтобы хоть как-то успокоить совесть. Щедротам отъезжающих не было границ. Шуткам – тоже. Обещали позвонить жене, объяснить, почему пришлось ему остаться с ночевкой, подмигивали, похохатывали, как если бы и в самом деле специально подстроили так, чтобы оставить Темлякова с женщиной, зная о его верности жене и о застенчивости.
– Только, пожалуйста, не звоните все сразу, кто-нибудь один, – просил их Темляков, боясь взглянуть в сторону Валентины Владимировны, которая мяла своими красными резиновыми сапожками прошлогоднюю траву на обочине. – Кто-нибудь один, пожалуйста, а то она будет волноваться. И так-то уж! А тогда и подавно... Она не поймет, если все сразу... Испугается. Я очень прошу вас.
Обещали! Обещали все сделать наилучшим образом и уехали, как полупьяные гости, одаривая благостными улыбками добрых своих хозяев, пока могли видеть их из-за стекол «рафа».
9
«Все это чушь собачья! Чушь! – вскрикивал Темляков, приходя в себя. – Не так все это было. Никакого «рафа» и ничего подобного... Одна лишь трава горела и белый дым. И не Валентина была, а Роза. Вальдшнепы летали на вечерней заре».
Розочка наоборот: на голове зеленая вязаная шапочка, а на ногах ярко-красные сапожки, шла с ним рядом, разгребая ногами шуршащие листья, и молчала, иногда лишь отзываясь на его голос, на шуточки всякие его коротким смешком, словно у нее струнка какая-то лопалась внутри, издавая дребезжащий звон. При этом Роза Владимировна бросала пушистую свою головку на грудки в загадочной улыбке умолкала, не видя ни листьев под ногами, ни прозрачных луж в колее лесной дороги, ни цветущих желтыми сережками шарообразных ив-бредин, которыми украшен был, как букетами, оживающий весенний лес.
Вечер обещал быть-тихим и теплым, в лучах заходящего солнца толклись светящиеся комарики, выплясывая вертикальный свой танец в застойном воздухе. Шумели в брачных песнях дрозды, сыпали в тишину свои возбужденные трелистые голоса, заглушая песни других птиц. С ними могли спорить лишь военные самолеты, иногда проносившиеся в розовой голубизне неба ведьмиными метлами, дьявольскими снарядами, разрывая в клочья блаженную тишину леса. Казалось, будто весь земной шар поворачивался, начинал вертеться, когда в небе с грохотом появлялся остроносый снаряд, безжизненно-мощный и прямолинейный. Деревья шарахались в сторону, все вокруг суетилось в страхе и бежало прочь, успокаиваясь, когда самолет скрывался за лесом и раскаты грохота затихали.
За пушистой елочкой вдруг треснул резкий, хлесткий выстрел. Раскаркавшаяся ворона лениво летела над лесом, купаясь в розовом воздухе. Второй такой же хлесткий подбросил птицу и заставил ее, невредимую, прибавить ходу.
Выстрелы прозвучали близко. Темляков даже острие огня увидел из дула и серный запах пороха учуял в прохладном воздухе. Следом за выстрелом раздался смех в другой елочке, где стоял стрелок, а за смехом непонятный вопрос:
– Выгнал пауков?
– А-а? – откликнулся стрелявший отрыжисто-грубо и весело.
– Пауков прогнал?
– А ты узрел, как она колокол сделала? С правым разворотом. Задел, наверное. С набором высоты, а потом колокол и с правым разворотом. Узрел?
– Она тебе не колокол, а вороний корень показала.
– Хулиган! Тут женщина.
Это были летчики с близкого отсюда аэродрома. Они веселились перед началом вальдшнепиной тяги, прочищали стволы от «пауков», стреляя по всему летящему, словно бы живые летательные аппараты стали привычными для них мишенями. Срабатывал, видно, инстинкт самосохранения; если не я, то он... Приклад в плечо, палец на крючок, взгляд на планку – выстрел! Боекомплект из двух патронов. Рукоятку болта направо, стволы вниз, пустые гильзы в кусты, а в патронники новый боекомплект. И небесно-серый взгляд на удивленную Розу.
Здрасте, с улыбкой сказал Темляков тому, кто стрелял.
Давно не виделись. Здрасте! – откликнулся летчик в офицерской фуражке, кряжистый, крепкий мужичок в кожаной куртке, поверх которой пестрел цветными гильзами бурский патронташ.
Приклад ружья под мышкой, стволы ртутно поблескивали воронением на согнутом локте. Ноги, под самый пах обутые в болотные сапоги. Резина тоже, как стволы ружья, отблескивала вороненой чернотой. Казался он тут, среди пушистых елочек и бледных осин, среди корявых дымчатых кустов лесной поляны, пузатым чудовищем, гигантским каким-то муравьем в хитиновых латах. Глаза его плыли в греховной ухмылке, оглядывая зардевшуюся Розу, словно он выстрелами своими свалил с небес кареглазую красавицу и вот-вот протянет руку за добычей. Темлякова он не замечал, как если бы его вовсе не было рядом с ней.
А ей, пушистоголовой, льстило его внимание, будто она только и шла по влажному лесу для того, чтобы наткнуться на этого летчика и поразить его белой кожей щекастого своего лица, коричневым разметом бровей, под которыми густые ресницы прятали влажный блеск татарского взгляда.
У нее даже походка изменилась после этой неожиданной встречи. Она теперь шла, как лиса или как опытная манекенщица, ставя ногу за ногу, носок за пятку, пятку перед носком, покачивая при этом узкими бедрами. На белой простыне крупинистого снега протянулась после нее ровная цепочка сизых водянистых следов.
Снег этот, оставшийся на подъюжной стороне поляны, превратился в мокрое крошево серого льда, но казался ослепительно белым, хотя и был набит опавшими иголками и лесным сором, скопившимся в нем за зиму. Он влажно звенел под ногами, как морская пена в камушках. Ноги сквозь резину чувствовали его стискивающий холод.
Куда ты пошла? Там снег, – сказал Темляков, радуясь, что они ушли от охотников.
Разве это снег? – откликнулась она и, остановившись, оглянулась. – А куда надо?
Закатное солнце освещало ее лицо, на котором в какой-то странной игривости копошились два коричневых жука, два пушистых глаза, и лоснились темным блеском выпуклые губы. Рисунок их, как всплеск волны, такой же изменчивый, непостоянный.
«Батюшки! – мысленно воскликнул Темляков, в изумлении глядя на Розу, на красивую эту татарочку. – Батюшки! Да куда же идти-то?»
Скоро ночь, – сказал он, всплеснув руками. – Куда же идти? Мы и так далеко ушли...
А я хочу, – ответила ему Роза, насмешливо разглядывая его. – Ты боишься? Не бойся, пошли. Какая еще ночь? Весна!
Сапоги ее горели алым цветом на снегу, снег казался голубым, а ели над ним были темно-коричневыми в лучах оранжевого солнца. Пуховая шапочка ярко зеленела на голове. Роза смеялась, и смех ее был похож на счастливое рыданье.
Ты сам меня привел сюда, – говорила она сквозь эти радостные взрыды, а теперь зовешь обратно. Нет уж! Пошли, пошли... Ты обещал показать мне вальдшнепов.
В таком лесу вальдшнепы не летают. Они над полянами тянут, над дорогами. В елках еще снег. Вот я и говорю... Нет, я не боюсь. Но лучше придерживаться дороги.
Ему хотелось поцеловать ее, но это казалось сейчас невозможным так светло и радостно улыбалась Роза, так велики были молодые ее силы. Сам же он себе казался в эти минуты дряхлым стариком, не имеющим права не только поцеловать, но даже смотреть на яркий этот цветок на снегу.
Холод весеннего снега, на котором они стояли, словно бы остудил душу, напомнив о пропасти лет разделявших его и Розу.
– – Ты знаешь! – восклицал он с жалкой надеждой быть понятым. – Когда-то... Собственно говоря, это было совсем недавно... Обнимешь девушку, стиснешь ее и поцелуешь насильно... Ну что ж! Молодость. «Дурака» за это получишь, а то и пощечину... Редко когда иначе бывало. А тут недавно поцеловал одну, взыграла душа, я и поцеловал, как бывало... Поцеловал! Что ж теперь? Чмокнул в щечку, а она мне за это «спасибо» сказала. Представляешь, какая штука! Спасибо! Вот тогда и понял – состарился. Старик, раз «спасибо» девушка за поцелуй шепчет. «Спасибо, дедушка»... А ты говоришь – весна! Для кого-то весна... Разве весна с осенью встречаются? Не-ет... Вот и боюсь.
– Дедушка! – передразнила его Роза.
– Она, конечно, этого не сказала, нет... Я это для себя вывод делаю. Но согласись, когда за поцелуй благодарят, это уже кое-что, это звоночек...
– От меня не дождешься, – вдруг сказала Роза. – От меня... нет.
И ее слова стукнули как палкой по голове.
– От меня ты этого не дождешься, – повторила она и, разбрызгивая сапожками шипящий снег, пошла к нему по своим же черным следам, пугая его решимостью и даже злостью, какая вдруг объявилась на ее щекастом лице. – От меня не дождешься, дедушка...
С этими словами она вскинула руки, оплела его шею, и он увидел огромные, распахнутые, всплеснувшиеся перед лицом губы и широкие глаза, в которых ничего он не увидел, кроме стыдливой муки.
– Ну тебя, – шепнула она, и он неловко сунулся к ней, с ужасом и удивлением наблюдая себя со стороны, видя свою сутулость, торопливость своих худых рук, чуя вазелиновый запах очень мягких губ, шершавый кошачий язык, не понимая, зачем все это здесь, на снегу.
– А теперь, – сказала Роза ломким тоненьким голосочком, – выбирай: пощечину или «дурака»? – Глаза ее, казалось, блестели от слез, что-то с ней происходило непонятное, будто она радовалась до слез, что хорошо сыграла свою роль. – Говори! Пощечину или «дурака»?
Он хотел сказать ей: «сама дура»... Но просунул руку за воротник ее курточки, под пушистые волосы, нащупал тонкую шею, горячую огненность кожи и понял наконец, что ему надо что-то делать.
– А как же вальдшнепы? – спросил он, еще на что-то надеясь.
– Птички подождут, – расплющенным голосом отозвалась она, прижимаясь щекой к его груди, словно хотела вдавиться в жесткую его грудную клетку, уйдя в распах теплой куртки и ощупывая пальцами его ребра. – Худущий какой, – говорила она, – тебя, наверно, жена не кормит.
Его резануло упоминание о жене, он пошатнулся под ее возникшим ниоткуда укоряющим взглядом и, всхохотнув, сказал с дрожью:
– Свалимся сейчас в снег.
– В снег не надо...
10
«Не было этого ничего! – твердил в отчаянии Темляков. – Выдумки! Дурь в голову! Кто ж тут курит вонючие папиросы? Желтый дым. Желтый, как гной. А-а, это товарищ подполковник в отставке! Понятно, понятно, русский офицер курит только папиросы. И почему у него такие кривые ноги? Разве он был кавалеристом? Но кто сказав? что у кавалеристов кривые ноги? Выдумка! Утеха кривоногих. Бог с ними, с этими рахитиками... Все было не так... Какая Роза? Не было никакой Розы! И снег давно растаял. Я отлично это помню – уже цвели ландыши. Я еще так нанюхался этих ландышей, что стало казаться, будто они пахнут живой нефтью. Так же резко пахли, как нефть. Стоит только принюхаться – чистая нефть. Со мной, конечно, никто не согласится, но это так, я знаю. Когда, например, директор овощной базы говорит: «Творческий поиск позволит нам в ближайшем будущем обеспечить овощами население города», мы проглатываем это, как рыба приманку на крючке. А если я скажу, что, ландыши пахнут нефтью, никто не поверит, хотя это именно так. Во всяком случае, если в букетик ландышей уткнуться носом, но сначала вместе с прохладой цветов и листьев проникнет в сердце радость, от которой дух захватывает, потому что ландыши есть ландыши, но, когда их слишком много, вот тогда они пахнут кровью земли – нефтью. Это я хорошо знаю. Ландышей в ту весну было так много, что по ним приходилось ходить, потому что их невозможно было обойти стороной – они были всюду. Трудно себе представить, но это именно так – мы шли по лесу и мяли ландыши, хотя и старались не наступать на цветы. Какой-то сумасшедший лес! Весь в цветах. Березы, дубы и ландыши... Да! Еще липы, а в липах иволги. Гулкие, ломкие их пересвисты... Нет, это была безумная весна!»
Птицы пели, куковали, и щелкали, щебетали и разливались колокольчиками в вершинах душистого леса. Зеленая его сень тут и там прорезана была стволами толстых дубов. Они казались слоновьими ногами в прозрачной листве шершавых орешников, серебристых берез, розовых кленов и нежных лип, блестких осин и всевозможных ивовых кустов, которые всяк по-своему ловили живительную силу солнца. На черных змеях ветвей, обвивающих зеленое пространство, тоже уже распустились листья. Багрово-красные, они разворачивали только что народившуюся дубовую свою мощь и, скомканные пока, стиснутые в кулачки, горели в зеленом свете леса, являя собой образ новорожденных младенцев, покинувших чрево матери и мучительно ревущих в незнакомом еще мире.