355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Черчесов » Испытание » Текст книги (страница 19)
Испытание
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:42

Текст книги "Испытание"


Автор книги: Георгий Черчесов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)

Эта фраза Зареме знакома. И она помнит откуда. Мистер Тонрад поставил ее эпиграфом к книге, которую горянка получила в тот самый понедельник, когда она, Тамурик и Гринин прощались перед отправкой на войну. Она прочитала ее и подготовила ответ автору. Вот ему, сидящему рядом с ней мистеру Тонраду… С невероятной отчетливостью вспомнились те июньские дни, что так круто повернули судьбы миллионов людей…

…Было воскресенье, но Зарема проводила в лаборатории опыт, который не признавал выходных дней. Там, в институте, из уст уборщицы она и узнала о начале войны. Прав ты, Гринин, оказался, – тоскливо подумала она. Хотя вокруг было много людей, уповавших на пакт о ненападении, Василий Петрович был твердо убежден, что война близка и следует к ней готовиться, чтобы она не застала врасплох. И все-таки она и для него грянула нежданно. Василий Петрович и Тамурик, отправившиеся на рыбалку на отдаленное, известное только – как он сам уверял – Г|ринину, удачливое и, главное, безлюдное озеро, до утреннего возвращения вряд ли узнают грозную новость. Для миллионов людей война уже началась, а для них двоих воскресный вечер 22 июня 1941 года оставался мирным и беззаботным. И пусть. Желаю им до утра ничего не узнать. Зарема была уверена, что ни сын – авиаконструктор, ни муж – секретарь горкома партии теперь многие месяцы не будут иметь ни минуты отдыха. Будь они сегодня дома, машина уже отвозила бы их на службу, где они с головой окунулись бы в хлопоты и заботы… Уже и из горкома звонили. Да где их сейчас отыскать? Где то укромное, богатое на улов местечко? Она представила себе, как они сидят рядышком на берегу тихого озера с удочками в руках и боятся обмолвиться словом, чтоб не вспугнуть рыбу. Как-то они и ее взяли с собой, но Зарема не выдерживала, вызывала то одного, то другого на разговор, и голос ее далеко разносился по тихой глади воды. И мужчины твердо решили: рыбалка – не для женщин…

Когда был тот выезд на рыбалку? Кажется, вспомнила. Спустя четыре месяца после свадьбы Гринина и Заремы. Не сразу она решилась на замужество, считая, что жизнь в браке не для нее. И после возвращения из Хохкау в Ленинград три года упорно отказывала Гринину. Но Василий Петрович – не без вмешательства ставшей им родной Марии – пытался внушить Зареме, что ей рано в «монастырь». Как-то об этом заговорил и Тамурик. «Сынок, – смутилась она. – Тебе пора свадьбу справлять…» – «И моя не уйдет, – спокойно ответил сын. – Будет и моя, но только после твоей». Свадьба была скромной, хотя Гринин замахивался на целый банкетный зал в ресторане. Но Зарема была непреклонна, считая, что в их возрасте не должно быть громких пиршеств. Огромная квартира, куда они с сыном перебрались, стараниями Заремы через месяц потеряла холостяцкий вид. Звали и Марию, но она предпочла свою комнату.

Первый военный понедельник выдался суматошным. И было отчего. Вдруг все, что вчера еще представлялось важным и значительным, сегодня выглядело мизерным и сугубо личным. А главным стало то, что недавно казалось бравадой: «Все как один… Грудью… Сквозь огонь и бурю… Возьмем в руки оружие… Родина социализма… Фашизм будет повержен…» Так говорилось на митингах и собраниях, писалось в газетах, передавалось по радио задолго до начала войны. А сегодня было просто: перед тобой чистый лист бумаги, на который ложатся слова: «Прошу… Добровольцем… Там нужнее…»

Нежданно заглянул к Зареме здоровяк профессор Федор Андреевич, месяцами обходивший ее лабораторию, заговорил подчеркнуто мирным тоном, но внезапно, не сдержавшись, опять пустился в спор, а закончил его совсем уж заботливой тирадой: «Смешная вы, Зарема Дахцыкоевна, мечтаете об открытиях, а сами отправляетесь на фронт. Воевать должны солдаты. Вы же ученая. За месяцы, что вы потеряете там, наука шагнет вперед, и вы отстанете. Возможно, безнадежно!» Здраво рассудив, нетрудно было убедиться, что ее вечный научный противник, конечно же, был прав: ученые больше пользы принесут в тылу, развивая науку, отправлять их на фронт – расточительство. Но это логика действовала в довоенное время, а теперь она уже была неверна, потому что все знали: решается судьба народа; как ни важно иметь сильный тыл, главное все-таки свершалось там, на фронте…

По дороге домой Зарема вспомнила, что послезавтра у Нины день рождения. Вчера еще она была убеждена, что Нина и Тамурик правы, откладывая рождение ребенка, пока Нина не завершит аспирантуру. Вдруг и эта бесспорная истина стала выглядеть фальшивой. У Заремы сжалось сердце: а вдруг и Тамурика направят на фронт? Нет, вчерашняя правда – уже не правда. Отчего? Зарема вдруг ужаснулась внезапно пронзившей ее жестокой догадке… Прочь, прочь эти мысли! И у Тамурика, и у Василия бронь! Все должно быть хорошо! Будут, будут у нее и внуки, и внучки!..

Выходя из магазина, она увидела Тамурика и Нину, направлявшихся к подъезду дома. Она не стала их окликать. Поднявшись на третий этаж, услышала сквозь приоткрытую дверь удивленный возглас сына:

– Смотри-ка, отец дома! Никогда вовремя не приходит – все задерживается. А сегодня раньше прибыл.

Зарема остановилась на лестничной площадке. Раннее возвращение домой супруга означало только одно…

Они прошли в гостиную. Зарема шагнула в прихожую, поставила сумку на стул и тут услышала голос Нины:

– Сегодня у нас в институте был митинг. Каждый выступавший повторял одну и ту же фразу: «Все, кто могут держать винтовку, должны быть на фронте!»

– И ты повтори ее, – попросил Гринин, – когда мать придет.

– Отец!.. – встревожился Тамурик.

– Т-с-с, без шума. Сам скажу ей…

Зарема вошла в комнату, протянула сыну сумку:

– Поставь шампанское в холодильник.

– Знает! – понял Гринин.

Зарема с трудом отвела от него глаза и увидела на столе книгу, чтоб не выдать волнения, поспешно взяла ее в руки.

– Сегодня пришла бандероль. Из Америки, – пояснил Василий.

Она развернула обложку, вчиталась в эпиграф.

– Как переводится слово «пресинис»?

– «Пропасть», – подсказала Нина. – Пропасть? Движение к краю пропасти?.. – Оторвавшись от книги, Зарема серьезно посмотрела на невестку: – Нина, если хочешь, чтобы и я, и Василий присутствовали на твоем дне рождения, – надо его отметить сегодня…

– Что? – подозрительно глянул на жену Гринин. Зарема посмотрела ему прямо в глаза:

– Да, Василий, завтра…

– Ты?! Почему ты?! – воскликнули в один голос муж и сын.

– Я врач.

– Ас кем же останется Нина?! – невольно воскликнул Тамурик.

– И ты?! – поразилась Нина.

И он?! – вздрогнула Зарема и обессилено опустилась на стул. Тамурик, спохватившись, торопливо взял Нину за плечи:

– Нина, прошу тебя, не плачь.

– Ты – авиаконструктор, а не летчик-истребитель, – закричал Гринин. – Тебе не водить, а создавать самолеты надо!

– Я доказал, что должен быть там! – возразил Тамурик. – И я буду там! И вернусь, если ничего не случится… – с искренней, пронзившей их безжалостной прямотой произнес он.

– С тобой?! – отчаяние захлестнуло Нину, она в гневе притопнула ногой. – С тобой ничего не может случиться! Слышишь? Ничего! – и, застыдившись Заремы и Василия Петровича, зарыдала…

Зарема с содроганием поежилась, устало произнесла:

– Не переубеждай, Василий. Тамурик такой же упрямый, как и его родители… Значит, завтра…

Мистер Тонрад громко засмеялся. Зарема вздрогнула, вопросительно посмотрела на него.

– Вы задремали, – уличил он ее, – не оправдывайтесь. Эту болезнь вызывают наши прекрасные трассы. Так сказать, оборотная сторона безухабистых дорог. Потерпите, через двадцать минут мы будем у цели…

Зарема не стала ему объяснять, что не дремала. Она еще была во власти воспоминаний. Они вызвали у нее новую волну отчаяния и тоски. Сколько раз она была близка к смерти – и не погибла. Провидение постаралось пощадить ее, но нанесло ей удар, по силе гораздо страшнее, чем смерть…

Сын… Сын… Как заботлив ты был, – и каким жестоким оказался… Чем я заслужила такую печальную судьбу?..

Поездка в Америку не отвлекла ее от горя, на что рассчитывал генерал, включая ее в состав делегации ветеранов войны, тяжесть с ее сердца не сняла. Да разве это возможно? К ней были внимательны, старались угадать ее желания, всячески пытались отвлечь от грустных мыслей. Но и на пресс-конференции, на митингах, встречах, концертах все видели ее одинаковой: суровой, молчаливой, задумчиво углубленной в свои переживания…

Поездки по далекому материку запечатлевались в ее памяти длинными ровными дорогами, огромными сверкающими белизной панелей и стеклом залами, слепящими вспышками надоедливых фотокорреспондентов. И еще лицами, лицами, лицами – доброжелательными, любопытными, скептическими, враждебными, недоумевающими, морщинистыми, бородатыми, холеными, холодными… И повсюду – выступления, интервью, рассказы… Они готовились поведать фронтовые эпизоды, собрались делиться мыслями о войне и мире, а зал требовал другого, не связанного с войной. Вопросы сыпались самые неожиданные: как часто вы пьете чай и с чем предпочитаете – с молоком или со сливками; какая марка американской автомашины вам пришлась больше по душе; есть ли у вас дома холодильник; занимаетесь ли вы спортом и ваше мнение об азартных играх – и многие другие странные вопросы, с непривычки казавшиеся оскорбительными, ставящими в тупик. Прежде чем высказаться, каждый из членов делегации искал в них тайный смысл и каверзу, пытался уклониться от прямого ответа, пока советник нашего посольства, сопровождавший их в поездке по стране, в сердцах не воскликнул: «Да не стесняйтесь, отвечайте как оно есть!»

Маршрут по стране подходил к концу, когда на одной из пресс-конференций Зарема получила персональную записку. К ней обращались как к специалисту, ученой в области медицины мозга. Одно это уже должно было ее насторожить, ведь везде ее представляли врачом, прошедшим всю войну в полевом госпитале, и кто мог знать в далекой стране, что она занималась исследованиями в области мозга. Потом, задним числом, она поняла, что ей следовало почуять опасность. Она же не только не забеспокоилась, но и дала ответ на приличном английском языке. Зал заинтригованно вслушивался, как мягкий акцент разносился через мощные репродукторы, отдаваясь звонким резонансом под потолком.

– В записке спрашивается: «Как вы, ученая-медик, смотрите на возможность пересадки мозга умудренного опытом и знания ми академика молодому человеку?» – прочла она и, переждав хохот, ответила: – Пройдет лет сорок – пятьдесят – и это технически станет возможным. Если, конечно, найдется человек, который согласится в течение нескольких часов, что длится операция, перепрыгнуть из юности в старость, и при этом лишится радости процесса познания мира, трепета первого в жизни свидания, первого поцелуя, первой любви… Я не сомневаюсь, что с другой стороны проблем нет: в зале отыщется не один доброволец, который захочет освободиться от своего дряхлого, заезженного временем тела, ревматизма и вставных челюстей и заполучить в подарок крепкую, стройную, мускулистую фигуру спорт смена… – Смех, потрясший зал, не задел своим крылом Зарему, – холодок и мрак горя не отпускали ее ни на миг…

В фойе ей навстречу направился седовласый, слегка сутулый, как с годами это случается с высокими людьми, худощавый и еще бодрый, несмотря на солидный возраст, мужчина. Поклонившись, он посмотрел добрыми, с нескрываемой грустинкой голубыми глазами в лицо Зареме и тихо представился:

– Я автор записки. И тело у меня, как видите, дряблое, челюсти вставные, – произнес он обиженно. – Между прочим, я круглый год купаюсь в открытом бассейне.

– Простите, – смутилась Дзугова.

– Выпад против моих физических данных прощаю, но другое – не могу, – жесткие нотки прозвучали в его голосе, и он горячо обрушил на нее вопрос-обвинение: – Разве это не убийство – иметь возможность сохранить мозг гения, чтоб он еще послужил человечеству, – и не сделать этого?! Не могу понять вас, – он говорил с ней так, как обращаются к людям, с которыми бок о бок прожили не один год. – Я намеренно задал вам этот каверзный вопрос, – признался он. – Я верю в силу науки о мозге. По своим физическим данным человек уступает многим живым существам. Но не лев – этот царь зверей, превосходящий человека мощью, не пантера с ее поразительной ловкостью, не орел с могучими крыльями, – а человек, это слабое, хилое и беспомощное существо, стал властелином мира. И это чудо сотворил мозг. И он способен на большее! Пришло время создать таблетки, с помощью которых убийца станет кротким младенцем, вор – полицейским, падшая женщина – высоконравственной, нетерпимой ко всяким соблазнам гражданкой… Мы, ученые, с поразительной легкостью поможем им забыть, какие пороки ими владели. Студенту не нужны станут лекции, книги, конспекты, бессонные ночи перед экзаменами: чтобы запомнить – на всю жизнь! – уйму сложнейших таблиц, законов, цифр, дат, имен, веществ, реакций и – чего еще там нужно! – чтобы вобрать в себя всю эту премудрость, студенту-химику, память которого отказывается принимать формулы веществ в их бесчисленном сочетании букв и знаков, потребуется только проглотить таблетку… Кто станет возражать, что подобные пилюли – прекрасное подспорье молодежи?! – воскликнул мистер Тонрад и вздохнул: – Но все это кажется мизерным, когда задумываешься о том, что мир на пороге катастрофы. Везде озлобление, паника, страх. Люди взывают к богу, взывают к королям, взывают к президенту с просьбой о частице счастья. Просят их, – а успокоим души людей мы, ученые! – Мистер Тонрад повернулся к Зареме. – Я ожидал найти в вас единомышленника, ведь вы на фронте воочию видели все безумие человечества, порожденное низостью природы людей. Сколько существует мир, столько веков делаются попытки за попытками перевоспитать человека, искоренить в нем дурное, вложить в него благородство и честность, доброжелательность и скромность, сострадание и отзывчивость… И все попытки бесплодны! Не удается добиться ощутимых успехов потому, что метод воспитания предполагает непременным условием наличие желания стать лучше со стороны самих людей. Должны быть их волевые усилия, чтобы «принять моральные и этические ценности бытия. Но хотят ли этого сами воспитуемые? Увы, далеко не все. И поколение сменяется за поколением, а проблемы морального облика людей остаются. Значит, нужен иной путь воздействия на человека. И он возможен, этот путь. Его человечеству покажет наша наука. Мы с вами, коллега Дзугова, знаем, что поведение человека, его эмоции обусловлены тем, какие раздражители и на какие участки головного мозга влияют. Надо воздействовать на человека не внешним способом – через слова и внушение положительным примером, а изнутри, независимо от его личного желания, через непосредственное воздействие на определенные участки мозга, через торможение и уничтожение нежелательных, отрицательных эмоций, вызывая положительные. Мы должны верить только в одну истинную ценность бытия – мозг.

– Так вы разделяете убеждения мистера Тонрада? – спросила Дзугова.

– Конечно! – развел он руками. – Ведь я и есть Тонрад.

– Вы? – уставилась на него Зарема. – Значит, это мы с вами спорим…

– Деремся! – отрезал он. – Я прочел в газете вашу фамилию, и мне захотелось увидеть человека, который так резко отрицает „странную теорию мистера Тонрада“, – едко процитировал он…

Первая их встреча должна была произойти осенью 1939 года на международном симпозиуме в Женеве. Уже тогда они досконально знали труды друг друга и безжалостно иронизировали по поводу „коллеги из далекой страны“. Занимались они одной проблемой – исследованиями возможностей одного из участков коры человеческого мозга, у обоих были результаты, будоражившие весь мир, оба верили в безграничные возможности мозга, – но стояли на совершенно противоположных позициях, когда речь заходила об использовании выявленных путей воздействия на мозг. Их книги, положенные в стопку в порядке издания, представляли собой острейшую полемику и забавнейший диалог, в котором каждый для доказательства верности своего взгляда на проблему приводил неизвестные до сего времени факты и новые данные исследования, в остроумной форме опровергал доводы оппонента, не стесняясь острых сравнений и обобщений… Заочная письменная полемика наскучила миру академиков и докторов; ученый мир мечтал стать свидетелем того, когда они, наконец, столкнутся лицом к лицу, заранее предвкушая забавную, остроумную полемику неистовых фанатиков, как их единодушно окрестили за их темперамент. Но началась война, и их встреча вновь была отложена…

И вот теперь спустя годы доктор Дзугова слушает мистера Тонрада и убеждается, что его взгляды ничуть не изменились.

– …Я предлагаю благородный – ибо он затронет в одинаковой степени всех и каждого, будь он миллионер или нищий, умница или дурак, старик или младенец, – и единственный, – подчеркнул Тонрад, – проект сделать человечество счастливым. Каким образом? Чтобы ответить на этот вопрос, определим вначале, что такое счастье. Это удовлетворение своей семьей, домом, машиной, детьми, это покой и укрощение желаний…

„Удовлетворение“, – несколько раз повторил мистер Тонрад и заявил, что в силах ученых отыскать способ воздействия на мозг людей таким образом, чтобы они были удовлетворены своей жизнью, перестали роптать, бунтовать, жадничать, накапливать деньги, завидовать, чтобы ими овладел покой. Можно отработать и чисто техническую сторону проблемы воздействия, например, путем распространения по всему миру специального газа.

Их беседу прервал советник посольства, обратившийся к Дзуговой:

– Простите. Делегация отправляется устраиваться в отель…

– Как я сегодня слышал, вы всю войну мечтали о тишине, миссис Дзугова, – усмехнулся Тонрад. – А дали согласие поселиться в „Синеве сна“. Это отнюдь не лучший выбор: отель находится в центре города, вокруг адский шум. Я могу вам порекомендовать другой, чья прелесть в том, что он расположен на лоне природы, в царстве тишины…

– Да, но „Синева сна“ уже забронирована, – замялся советник.

– Это я улажу, – заявил Тонрад. – Мистер Ненн – мой близкий друг. Одну минутку, – он поспешно отошел…

…Зареме бы отказаться от предложения, сделанного мистером Тонрадом. Но разве человек знает, где его поджидает беда? Зарема не только не насторожилась, но более того: когда Тонрад предложил ей пересесть в его „форд“, согласилась. Они намного обогнали автобус с делегацией. По дороге, ловко управляя лимузином, Тонрад продолжал развивать свою идею…

– Вы пытаетесь переделать общество, а через него и чело века. А я наоборот: сперва выкорчую из него все дурное, – и общество станет другим. Но у меня появились враги. Что противопоставляют они моей теории? Мораль, этику, право, – Тонрад неожиданно рассвирепел. – Человек на каждом шагу попирает право и мораль. Любая страница истории наполнена убийства ми, кошмарами, подлостью. В войне ежедневно гибли тысячи людей – это воспринималось как должное. Стоило же мне вслух заявить о том, что необходимо воздействовать сразу на всех, как. в ответ заявляют, что, мол, не все захотят потерять свою индивидуальность… Но когда надо спасать миллионы, все человечество, весь мир, – тогда не до жалости отдельных индивидумов» как бы они нам дороги ни были…

Последняя фраза мистера Тонрада наотмашь ударила Зарему. Недавно закончившаяся война советскими людьми тоже велась во имя спасения миллионов. Среди павших ее заботливые и нежные муж Василий и сын. Как же не жалеть их?..

… Сын… Сын… Где взять силы, чтоб продолжить жить, дышать воздухом, видеть синеву неба, когда у тебя все это отнято? Как забыть тот день на стыке апреля и мая, когда нежная зелень листьев, цепко ухватившихся за ветви исковерканных, полуобгорелых деревьев, слабый ветерок, отравленный гарью пожарищ и руин, осколки небесной синевы, проглядывающей сквозь пробоины стен, и хлопья густого дыма кричали о возрождении; и жизни? Кричали, несмотря на стоны, гулкие взрывы, содрогавшие пол и потолок, несмотря на длинные захлебывающиеся в нетерпеливом стремлении убить пулеметные очереди, – несмотря на все эти противные человеческому слуху звуки, вся природа пела о торжестве любви и света, наполняла землю, воздух, людей бодростью и сладкой истомой. Он, этот весенний, один из последних дней войны, врезался в память Заремы безжалостной подробностью. Их полковой госпиталь был развернут на самом переднем крае, на нижнем этаже полуразрушенного особняка, тесно обставленного громоздкой мебелью с вензелями на спинках и ножках.

Когда медсестра заявила, что пульс у раненого слабеет, Марии опять стало плохо. Заметив, что она пошатнулась, Зарема приказала ей выйти отдышаться. В этот май силы у всех были на исходе: и у тех, кто находился на переднем крае, и у тех, кто был глубоко в тылу, и у них, врачей и медсестер. И никто не смел расслабляться, тем более хирург, у которого и сила, и воля и внимание должны быть все время в высочайшем напряжении, ибо любое отключение ведет к гибели человека. Зарема порой по двое суток не отрывалась от операционного стола и, нахмурив черные брови, пронзительно всматривалась в зияющую рану, тонкими, просвечивающимися в кистях руками цепко держала скальпель, врезаясь им в живую ткань. Лишь по тому, как она переступала затекшими от долгого стояния ногами, как опиралась боком о стол, пока уносили одного и готовили другого раненого, Мария догадывалась, чего стоили Зареме эти часы…

Когда было особенно тяжко, когда казалось, что нет больше ни физических сил, ни воли переносить боль и смерть людей под скальпелем, когда перед глазами начинали мелькать черные круги, – тогда Зарема вспоминала последнюю ночь, что провела она в своей институтской лаборатории, пытаясь завершить опыт, который отнял у нее ни один месяц довоенной мирной жизни, – вспоминала, и ей становилось легче при мысли, что скоро к ней возвратится все: и лаборатория, и новые исследования, и радость поиска, и все то, что было оставлено. А в войну надо спасать людей, и она день за днем, ночь за ночью резала, вскрывала, выколачивала осколки да пули, выпрямляла суставы, – а порой в ответ вместо благодарности ее сквозь стиснутые зубы крестили в три этажа, и не было сил ни возмутиться, ни дать достойный отпор…

В тот день у Заремы было ровное настроение. Верилось, что счастье близко: все дышало победой, нашей победой. Пригнувшись больше от щедро сновавших в воздухе осколков снарядов и пуль, чем под тяжестью плащ-палатки, в которой постанывал раненый, четверо солдат поспешно пересекли улицу и, сбиваясь с ритма шагов, втащили ношу по парадной лестнице в здание, а затем, перешагивая через носилки с ранеными, теснящиеся на всем пространстве зала, пытались пристроить своего товарища поближе к простыне, которой была отгорожена операционная. Санитар Сидчук подбежал к ним и заорал:

– Ставь, где стоишь! Ставь, где стоишь! Не при вперед! Здесь тоже очередь. Вишь, сколько ждут. И не за вафельным мороженым. Поставили – и айда отсель, айда! Нечего вам тут торчать!

– Это ж наш ротный! – сказал один из бойцов и умоляюще поглядел на санитара. – Ты бы его оразу к хирургу, а? Осколкам снаряда его в живот – всего вывернуло…

– Да вы что? – взбеленился Сидчук. – Думаете, раз однажды удалось ей откачать мертвеца, – так она всех с того света вытянет?! А ну айда отсель! – он энергично стал выталкивать за дверь онемевших от такого напора солдат. – При такой ране хоть делай, хоть не делай операцию…

– Что мелешь, старый дурень?! – разъяренно выругался солдатик со шрамом через всю щеку. – Это тебе не жить! – палец его лег на курок автомата.

Присевшая на пол у окна, жадно глотавшая свежий воздух Мария подняла голову, устало сказала:

– Зачем кричать? Что можно будет – сделаем… Оставь их, Сидчук, пусть ждут, коли хотят…

Солдатик вмиг успокоился, а Сидчук стал ему выговаривать зло:

– Испугал… Да, может, я рад был бы, кабы ты ошпарил меня до смерти огоньком своим. Зараз бы умер. А здесь с каж дым отходящим душа изматывается. Что хуже – еще посмотреть надо, – и повернулся к Марии. – Слаба ты, сестрица. О всех не наплачешься. Хочешь людям помочь – броню на себя надень. Тебе муторно, невмоготу, – а ты терпи. Панцирь надо иметь, – он склонился над носилками, стоявшими возле Марии, просто сказал: – Отсядь в сторонку, Мария, – и позвал санитара-напарника. – Этого уносить надо.

Взгляды всех раненых скрестились на Сидчуке. Беспомощные, они, кто испуганно, кто зло, а кто и недоверчиво следили за тем, как он бесстрастно и деловито, без привычного случаю скорбного выражения лица натянул шинель на лицо бойца и, прежде, чем поднять носилки, встряхнул их, укладывая понадежнее ношу. От обыденности движений Сидчука повеяло на всех ознобом смерти. Боец с перевязанной головой не выдержал, закричал хрипло:

– Дядько, проверь – вдруг живой?

Сидчук знал, о чем подумали солдаты: вдруг и их вот так: запросто вынесут отсюда, в двух метрах от спасительного операционного стола, и не дай бог еще живых! Он зыркнул на болтуна сердитыми глазами.

– Пятый год при госпитале. Как-нибудь мертвеца от живо го отличу…

По возвращении в зал Сидчук решительно остановился перед. Марией.

– Чего ты, Сидчук? – вяло посмотрела она на него.

– Вот, отдать надо, – вытащил он из кармана рубашки конверт и кивнул в сторону простыни. – Ей.

Мария боязно взяла изрядно помятый конверт, тревожно повертела в руках, разволновавшись, лихорадочно разорвала его, впилась глазами в строчки извещения и схватилась за сердце:

– Ой! Черную весть принес ты, Сидчук! Черную! Как и тогда, когда извещение пришло на Гринина. Ты, Сидчук, и есть панцирь! – зло показала она ему кулак, будто это он был виноват в том, что похоронная появилась на свет. – Панцирь! – и заплакала.

– Дают, приказывают: неси… Что станешь делать? – возразил санитар и вздохнул тяжко. – После войны худо будет: все перед глазами встанут, упрекать начнут; ты, мол, живой, а мы – павшие…

– Носишь черные бумажки! – опять упрекнула его Мария.

– А самому более не получать! – вскипел Сидчук. – Не на кого! Немцы всех моих живьем в землю закопали. И Митьчу-несмышленыша не пожалели! – и свирепо набросился на медсестру: – Ты, Мария, меня не тронь!

– Сидчук, опять вы шумите? – раздался из-за простыни голос Заремы.

– Бомбы рвутся – не мешают ей, – заворчал Сидчук. – А. слово шепотком скажешь – враз нарядик дает. Уйду подальше от греха…

– Пульс?

– Норма.

– Готовьте следующего, – Зарема вышла из-за простыни, сняла с лица марлевую повязку, тяжело опустилась рядом с Марией, застыла, уронив руки на колени.

– Много горя вокруг, – осторожно сказала Мария и вкрадчиво, с надеждой спросила: – То письмо, что прибыло от Тамурика, когда им писанное?

– Давненько, – улыбнувшись, Зарема торопливо достала письмо из кармана халата, стала перечитывать: – Рядом он где-то, а письмо две недели вокруг кружило… Слушай: «Мам, ты не обижайся, что редко пишу – в Берлин вошли, днем и ночью бои. И спать некогда. После победы месяц постель не покину. Открою глаза, подкреплюсь и опять на боковую…»

Мария перестала слышать взрывы снарядов и пулеметные очереди, – только уставший голос Заремы.

– Измучился, бедняжка, – оторвавшись от письма, произнесла Зарема. – В Осетию отправлю, в горы. И его, и Нину. Воздух там бодрит. Там, милый, и отоспишься, и сил наберешься.

– Ты читай! Читай! – всхлипнула Мария.

– Обо мне беспокоится, – тихо сказала Зарема и вздохнула. – Не сегодня-завтра конец войне. Не может быть такое, чтоб напоследок…

– Может! Может! – в отчаянии закрыла лицо руками Мария.

– Нет! – уверенно возразила Зарема. – Уже все! Выжил мой Тамурик.

Мария смотрела на нее и сердилась: неужто не чувствует? Неужто не захватили ее боль и ужас предчувствия? Неужто не чует?!

– Заремушка, сестрица ты моя, – прижалась к ней Мария. – Случилась, случилась беда и ничем ее не поправишь!

Зарема вслушалась в ее рыдания, всмотрелась в нее, попросила; попросила тихо-тихо:

– Погляди мне в глаза…

Мария спрятала у нее на груди свое лицо, слова вырывались изнутри с трудом:

– Нет Тамурика! Нет уже!

… Почему в сознание ворвалась пулеметная очередь? Страшная. В глубокой тишине, в которую погрузилась Зарема. Поблизости взрывались снаряды, шла оживленная перестрелка, вокруг стонали раненые, а Зарема дышала тишиной, в которую внезапной молнией ворвалась пулеметная очередь. Ворвалась, пронеслась на скорости, – и опять только тишина. Зарема поднялась, медленно направилась к выходу, ничего не видя, не чувствуя, как тащит ее за рукав Мария, заглядывает ей в глаза, говорит успокоительные фразы…

– И сын… И он… Нельзя так… Он у меня был один… Мария, подтверди, скажи всем – один он у нас! – Зарема вдруг закричала: – И его не пощадили! Горе! Горе мне! – и внезапно тихо спросила: – Больно было, сынок? Ты очень страдал? Извини: меня не было рядом. Я многим помогла. Тебе не ПОМОГЛА!!!

– Как ты могла помочь? – запричитала Мария. – Как?!

– Могла жизнь свою отдать, – быстро и убежденно заговорила Зарема. – Могла на мученья пойти. Лишь бы он был жив! Но он мертв… Мертв! А я вот жива! Почему я жива?! – она зарыдала в голос: – Прости, сын, прости!..

Внезапно наступила тишина. Теперь настоящая. Раненые испуганно переглянулись, прислушались… В здание ворвался Сидчук.

– Рейхстаг накрылся! – взвизгнул он. – Победа! Ура!!!

Так в самый радостный, долгожданный день на Зарему навалилась глыба, от которой никуда не деться. Камень, сорвавшийся с горы, не в одиночку гибнет. Беда беду родит. Те майские дни смутно запомнились Зареме, они слились в одну большую боль. И когда на ее голову пало еще одно несчастье, оно как бы завершило адский круг…

А ведь у генерала были добрые побуждения, когда он предложил включить в состав делегации ветеранов войны, отправлявшейся в Америку, к союзникам по антифашистскому фронту, врача Дзугову, и не потому он назвал ее фамилию, что она. когда-то его у смерти выкрала, а затем, чтоб поездка на далекий континент отвлекла ее от большого, непоправимого горя.

…На обочине автострады ярко выделялся щит, на козырьке которого стояла миниатюрная двуколка с торчащими в небо оглоблями и красными колесами. «Ты желаешь узнать, как выглядит рай, – нахрапом лезли в глаза огромные буквы, – загляни в его филиал на земле!» – и синяя жирная стрела властно звала свернуть направо… Заметив, что Зарема прочла надпись, мистер Тонрад весело улыбнулся и своим длинным пальцем постучал по голове.

– У хозяина отеля здесь варит! Не откажешь ему в сноровке. Взять в компаньоны бога, а?! Двуколка привлекает внимание, а надпись вызывает любопытство… Впрочем, судя по тем парочкам, что сворачивают направо, этот земной рай далеко не безгрешен, – пошутил он…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю