Текст книги "Волк"
Автор книги: Геннадий Якушин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Глава XXIV
В Псков я выезжаю вечерним поездом. И на следующий день, уже в редакции областной газеты, с заведующим сельским отделом Борисом Травкиным, мощным мужиком, чем-то похожим на актера Жарова, решаю, в какой колхоз мне ехать. Травкин подходит к висящей на стене карте Псковской области и указывает на ней точку: отличное хозяйство, четыре колхоза в него влились, сейчас там строят животноводческий комплекс…
В одной из деревень, куда я приезжаю по подсказке Жарова, вдоль улицы тянутся крепкие бревенчатые дома, спускаясь к мосту. Возле некоторых ворот стоят запряженные в розвальни лошади, грузовые машины, бродят собаки, снег перемешан с навозом.
По улице зигзагом двигается веселая компания с гармонью. «Не для тебя ли в садах наших вишни рано так начали зреть?..» – поет парень, растягивая меха гармони, но тут же, поскользнувшись, падает. «Рано веселые звездочки вышли, – воет дальше ватага дурными голосами, – чтоб на тебя посмотреть».
– С родной деревней народ прощается, – слышу я сзади себя голос, оборачиваюсь и вижу небритого мужчину чуть старше сорока, в кирзовых сапогах, расстегнутом полушубке и солдатской шапке. – На центральную усадьбу всех перевозят. Душа разгула требует. Я Зотов Кузьма Николаевич, бывший председатель этого вот аукнувшегося колхоза, теперь бригадир. Сообщили мне о вас. Велели помочь здесь, а потом отвезти на центральную усадьбу.
Я тоже представляюсь.
С Зотовым я подхожу к одному из домов, из ворот которого выносят вещи, мебель, узлы с барахлом, выводят скотину, кидают в кузов грузовика нехитрые пожитки, наваливают на сани подушки, одеяла, одежду, посуду, сажают сверху ребятишек.
– Как интересно, – заинтересованно говорю я, – целая деревня переезжает на новое место.
Побродив еще некоторое время по селу, мы на газике Кузьмы Николаевича переезжаем на центральную усадьбу, где видим на площади бойкую барахолку. Торгуют всем чем можно: табуретками, стульями, столами, кроватями, конской упряжью, ведрами, корытами, патефонами, топорами, граблями, бочками, лопатами…
– Политэкономия в действии. Товар – деньги – товар, – комментирую я происходящее.
Однако переселенцы, выручив деньги за проданный скарб, отнюдь не торопятся, согласно классическим законам политэкономии, приобретать новые товары. Они несут деньги в гудящую многочисленными голосами столовую с гостеприимно распахнутыми дверьми, прямо тут же, рядом с барахолкой.
В сопровождении бригадира я вхожу туда. В воздухе плавает табачный дым, бабы сидят в компаниях с подвыпившими мужиками, слышатся разухабистая матерщина, песни, крики.
Работникам столовой это переселение на руку. Но основной вид «производственной деятельности» – щи и гуляш с макаронами – здесь выше всяких похвал. Пышная и румяная раздатчица щедро плескает мне и Зотову в миски по две поварешки густых наваристых щей, бросает по большому куску свинины и наваливает в тарелки по горке гуляша и макарон.
В гостиницу, которая все-таки оказывается здесь, я возвращаюсь затемно. В забронированный для меня номер я иду, перешагивая через вповалку лежащих в коридоре людей. В воздухе висит тяжелый дух. За мной кто-то еще входит в гостиницу:
– Места есть?
– На потолке, – отвечает дежурная.
– А где же спать-то? Глупость какая-то. Людей с мест сгоняют, а условий не создают, – говорит вошедший. – Нешто это правильно? Сперва условия надо строить.
Утром Кузьма Николаевич показывает строительство. Возводящиеся дома принципиально двухэтажные и похожи друг на друга, как близнецы. В центральной усадьбе нет изб-крепостей с тесовыми воротами и серых заборов вокруг огородов, садов, сараев и амбаров.
– Простите, – спрашиваю я, – а кто же строит эти дома?
– Как кто? – удивляется Зотов. – Сами колхозники.
– Но у них же здесь нет даже временного жилья, – говорю я.
– Уже есть, – отвечает Кузьма Николаевич. – В построенных домах мы в каждую квартиру по две семьи вселяем. А недавно и по три теснилось. Гостиница тоже используется. И, доложу я вам, животноводческий комплекс уже действует. Так-то!
– А если люди не захотят ехать сюда. Если на старом месте решат остаться?
– Считается, что неперспективны уже эти деревни. И в них отключается электричество, закрываются школы, детские сады и фельдшерские пункты. Их перестают обслуживать почты, сберкассы… Не захочешь, а поедешь, или совсем уходи из колхоза.
– Но ведь в вашем поселке не предусмотрены условия для содержания домашнего скота, птицы, – удивляюсь я. – Как же в деревне без коровы?
– У нас жизнь сельских жителей приравнивается к городской. Отработал восемь часов и свободен.
Мне начинает казаться, что в словах Кузьмы Николаевича есть что-то от пропагандистских газетных статьей.
– Кузьма Николаевич, сами-то вы лично, что думаете на этот счет, – неожиданно спрашиваю я.
Лицо Зотова становится очень серьезным и даже немного злым:
– Писать о сельском хозяйстве следует очень квалифицированно и очень честно. С учетом знания местных условий и традиций, специализации, климата и так далее. Или лучше не писать совсем. Это от себя лично.
На этом мы и расстаемся.
Я возвращаюсь в Москву, уже заранее зная, что не выполню редакционного задания. Не заезжая домой, еду к отцу. Во мне сидит какой-то звериный инстинкт. Всегда, словно щенок, я со своими трудностями, неудачами, болью ползу к родительскому дому. И родители, слабые, усталые и изношенные, кажутся мне всесильными. Пока есть родители – я защищен.
На мой звонок в квартиру никто не отвечает, и я открываю ее своим ключом. В прихожей ставлю на ящик для обуви свой командировочный чемодан, вешаю походный полушубок, снимаю сапоги, надеваю домашние тапочки и прохожу на кухню. Поставив чайник, я гляжу через кухонное окно во двор. Отец уезжает на работу раньше всех и возвращается также раньше всех. Вот и он, выходит из машины. Я иду в прихожую, открываю дверь, потом зажигаю в ней свет. Так и раньше, в детстве, я встречал его и следил с третьего этажа за тем, как он идет по двору.
Отец входит в открытые двери, лицо у него обеспокоенное.
– Что случилось? – ворчливо спрашивает он, снимая пальто. Я стою рядом и слышу запах отца. Этот запах я вроде бы стал уже забывать. Мы сидим на кухне, пьем чай, едим бутерброды с вареной колбасой. Отец что-то говорит о делах на автобазе, но я чувствую, что он ждет, когда я скажу, зачем пришел. И улучив момент, я ему все выкладываю. А в заключение говорю:
– Главный редактор ждет от меня фанфар, а я писать об этом не могу.
Отец молча встает, выходит в комнату и возвращается с конвертом:
– Прочитай! От тетки Прасковьи.
Я вынимаю письмо из конверта:
«Здравствуй дорогой Василий Максимович!
Весть не радостная у меня тебе. Кирилл, твой брат и мой муж, умер от разрыва сердца. Осталась я с твоей племянницей Леной одна. Не выдержало его сердце разбоя, который сейчас творится у нас.
Вася, не тебе рассказывать, сколько сил вложил мой муж, чтобы на выжженной дотла фашистами Шарлинской земле вновь возродить наше село, на ноги колхоз поставить. И сегодня не фашисты, а свои русские гробят нас. И нет для них преград. Не смущает их даже то, что здесь могилы наших пращуров. Вначале скотину у людей отбирали, налоги на сады вводили, кукурузу заставляли сеять, а теперь совсем из села гонят. Молодежь бежит, кто на стройку, кто в город. Школу мою тоже закрывают. Наверное, придется съезжать. Что дадут, какую, может, комнату, не знаю. С уважением Прасковья».
Я молча возвращаю отцу письмо. Он кулаком вытирает глаза:
– Нет теперь села, где я родился!
– Каждый свое гнет. Сталин свое, Хрущев свое, – рычу я, – а сельского мужика стригли как овцу, так и стригут, да еще с фокусами.
– Но! Но! – поднимается отец из-за стола. – Сталин порядок наводил! Кстати, тебе, журналисту, знать бы надо, что при нем большевистскому беспределу конец был положен и Конституция, с равными правами для всех граждан, при нем принята. Больше половины концлагерей, понастроенных бесами, было закрыто. А те, у которых руки по локоть в русской крови, разные там Троцкие, Губельманы-Ярославские да Тухачевские, создатели этих концлагерей и душегубок (кстати, перенятые Гитлером), свое получили. Я сам в органы пошел, чтоб отомстить за расстрелянного отца. И таких, как я, немало было. Да и как терпеть-то было, сынок, когда по указанию Троцкого перед православными храмами и в монастырях устанавливались памятники иуде и сатане. Какие надругательства над нашими русскими обычаями и традициями творились! А вот как Сталина не стало, снова церкви закрывают да рушат, деревни уничтожают по предложениям псевдоученых типа Заславской.
– Что сейчас, что тогда крестьянин – рабочий скот! – категорично заявляю я.
– Это ты брось! – смотрит на меня сердито, исподлобья отец. – Мой брат и другие мои родные-селяне в скотах не ходили! Они Россию кормили! А Хрущев ваш, если на то пошло, – троцкистский прихвостень!
– И это все, что тебе известно? – раздражаюсь я.
– Что мне известно, тебе в башку не вместить.
Отец еще ворчит, а я сижу, обхватив голову руками, и качаюсь из стороны в сторону. И вид у меня, наверное, такой несчастный, что отец, спохватившись, вдруг замолкает и, смущенно моргая, ерзает на стуле.
– Ну что ты! Что! Ты близко к сердцу мои слова не бери. А материал не подготовишь, шут с ним. С работы не выгонят. Ну! Сынок!
Я поднимаю голову, поворачиваюсь к отцу, смотрю в его глаза и пытаюсь прочитать в них что-то подсознательное и подлинное, что непременно должно быть там, а вижу только жажду человеческой ласки. Я обнимаю его, и он обмякает и приникает к моему плечу. Он теребит мой рукав и сопит в ухо…
Мой отец! Я всегда любил и уважал его как сын, а после того как прочитал записи, которые он передал мне, я преклоняюсь перед ним.
Как-то я приезжаю в родительский дом, и он вручает мне несколько папок со словами: «Здесь хранятся бумаги, представляющие особый интерес – для кого и почему, поймешь, когда прочитаешь, а также мои записки. Думаю, для твоей работы что-нибудь сгодится».
В этих бумагах я нашел такое, о чем следует пока помолчать, а вот заметки отца о работе в Тегеране я привожу лишь с некоторыми сокращениями.
«Во время войны с Германией наше радио и пресса приковывали внимание граждан только к битвам Красной Армии на суше, воде и в воздухе. И мало кому было известно о борьбе разведывательных организаций. Некоторые ее детали остаются нераскрытыми до сего дня.
Не один десяток лет минул после окончания Великой Отечественной войны, а многие наши победы так и не оценены по заслугам, да и народу неизвестны. Переиграть противника в Тегеране мы смогли благодаря способности русских к деятельности, которая требует не только строгой дисциплины и смелости, но и незаурядного воображения. К тому же нам помог и приобретенный опыт в борьбе с басмачами.
После того как нас доставили в Иран, я сделал все, чтобы мои люди не привлекали к себе внимания. В этих целях я использовал даже такие вещи, какие встречаются лишь в детективных романах – фантастические переодевания и фальшивые бороды. Одни из моих бойцов въехали в Тегеран как бедуины, верхом на верблюдах, а другие вошли как странники, идущие на богомолье.
К этому времени наши секретные службы уже завершали трудоемкую работу по выявлению немецких агентов, офицеров и инструкторов, проживающих в Тегеране. Если опустить детали этой операции, то внешне все проходило достаточно быстро и просто.
Секретный агент НКВД „Николай“, внедренный в действовавшее в Иране отделение Урало-алтайской патриотической ассоциации, созданной немцами из бывших наших соотечественников, знакомится с миловидной немкой Ренатой. Она держит свой ресторанчик, который посещают в основном европейцы, а точнее, нацисты. Начинается роман. Николай становится завсегдатаем ее заведения и своим для его посетителей. Как водится, у Ренаты есть и должники. Возлюбленный хозяйки берется ей помочь. Рената снабжает его адресами должников. Николай действительно помогает Ренате в решении ее проблем, но главное, он входит в близкие отношения с немцами и уже частенько делает визиты по их конспиративным адресам.
С отдельными, из выявленных Николаем, гитлеровскими агентами работают соответствующие службы. Как правило, они берут этих псевдодипломатов, тайных агентов и гестаповских головорезов в их же жилищах и доставляют в наше расположение. Там их раздевают догола, тщательно обыскивают одежду, осматривают тело, волосы и зубы, внимательно изучают документы. Кстати, немецкие агенты неистощимы в умении прятать чертежи, записи и т. д. Шпиона ни на минуту не оставляют одного. С ним всегда два, три сотрудника. Допросы ведут по особой перекрестной системе.
Благодаря аналогичным действиям других таких же „Николаев“ да „Аннушек“ у нас быстро накапливаются сведения о шпионско-диверсионном потенциале немцев в Тегеране, но, выполняя указания Москвы, мы ожидаем момента, чтобы сделать завершающий удар.
Неожиданно мою группу направляют в зону боев генерала Шах-Бахти с восставшими против Иранского правительства кашкайскими племенами. Это восстание организовано германской агентурой. Генерал при встрече со мной говорит, что его разведке известно о замышляющемся убийстве Сталина, Рузвельта и Черчилля. У одного из вождей кашкайского племени, молчание которого оплачено немецким золотом, нашли убежище самые опытные убийцы гестапо. Их цель взять „большой улов“. Они с шестью другими головорезами спустились на парашютах с германских бомбардировщиков близ Шираза.
После того как моя группа укрепляется полусотней отборных солдат Шах-Бахти и проводниками, мы направляемся в район Шираза. Проводники ведут нас тайными горными тропами и безлюдными пустынями, в обход человеческих жилищ, и на кашкайцев мы сваливаемся как снег на голову. Короткий бой и убийцы – эсэсовский майор Юлиус Бертольд Шульце и гестаповский штурмфюрер Мерц оказываются в наших руках. После подавления восстания кашкайцев в укрытии за высокими горами мы обнаруживаем два тайных аэродрома, построенных немцами для своих самолетов.
Наконец из Москвы дается команда о генеральной уборке Тегерана. Эту команду мы выполняем с большим удовольствием и изрядно очищаем город от гитлеровской швали.
Вернувшись с Тегеранской конференции в Вашингтон, Рузвельт на пресс-конференции в Белом доме рассказал, что немцы замышляли убить Сталина, Черчилля и его самого. Президент добавил, что они спаслись только благодаря тому, что Сталин вовремя узнал о подготовке покушения.
Рассказывая эту историю, Рузвельт с увлечением описывал, как он, прибыв в Тегеран, отправился в американское посольство – величественное, но плохо защищенное здание, находившееся на расстоянии полутора миль от города, – и там получил срочное письмо от Сталина. Письмо принес офицер НКВД. В нем было написано, что в городе много переодетых нацистских агентов и что гитлеровцы замышляют покушение на „Большую тройку“.
Сталин в этом письме приглашал Рузвельта в Советское посольство. И на следующее утро тот перебрался в него. Посольство походило на крепость, ощетинившуюся пулеметами и охранявшуюся отборными солдатами.
Мне льстит рассказ президента. Мне приятно читать и американскую прессу, высказывающуюся по этому поводу, и даже ту ее часть, которая явно недружелюбна по отношению к СССР. Она характеризует этот шаг Рузвельта как „похищение президента советским ГПУ“».
Глава XXV
Отец оказывается неправ! Меня увольняют из редакции. Я безработный, и этот мой статус не лучшим образом сказывается на моих отношениях с женой. А теща без церемоний высказывается по этому поводу:
– Твое увольнение из редакции привело к порче и затмению семейной жизни, которая у вас была счастливой. И этому все радовались! А во всех бедах виноваты твоя гордыня и твое самомнение. А теперь что? Дочь моя еле концы с концами сводит! Почему ты уперся и не написал об этой дурацкой деревне, как тебя просило начальство? Ты даже не прислушался к мнению очень важных лиц! И вот результат! Марина должна из-за твоего идиотизма во всем себя и ребенка ограничивать.
Я не слушаю чушь, которую несет Надежда Ивановна. Я разгадываю главную загадку жизни: отчего любят и отчего не любят?
Поначалу, когда меня увольняют из журнала, я совсем не расстраиваюсь. Я уверен, что жена поддержит меня. И даже если будут трудности, то мы вместе их преодолеем. Однако в наших отношениях с Мариной тут же начинает что-то угасать. Какая-то сила в нас обоих почти одновременно ослабевает. И я не знаю, где взять надежду. Я надламываюсь. Я начинаю сомневаться: а может, права жена, говоря, что я не ценю своего семейного счастья, не держусь зубами за свою работу, за свое положение в обществе как журналиста издательства ЦК ВЛКСМ? И это, как доходит до меня через подруг Марины, сказывается и на ее карьере. Марину не повышают в должности, хотя раньше обещали.
Я бросаюсь на поиски работы, обегаю издательство за издательством, редакцию за редакцией, и везде мне отказывают. А некоторые новомодные руководители-«либералы» мной играют, забавляются. Меня, как обнищавшего и оголодавшего, приглашают в рестораны Союза писателей, Союза журналистов, Дома искусств и всюду представляют как жертву борьбы за свободу творчества, за права журналиста. В конце концов я вынужден устроиться грузчиком в продовольственный магазин и таскать на своем горбу семидесятикилограммовые мешки с кубинским сахаром. Эта работа быстро приводит мой организм в соответствующую форму, и после стакана водки, который выдают грузчикам перед обедом, я остаюсь трезв как стеклышко, но эта работа приводит и к окончательному распаду мою семью.
Марина со мной разводится. Говорит она мне о разводе как-то затравленно. Развод по закону? Я без сожаления отношусь к разрыву гербовой бумажки. Вообще, какое дело государству до союза душ? Да и союза тел?
Но почему-то от последнего помахивания Мариной рукой без обручального кольца сердце мое сжимается, Так прощаются навсегда. И я даже не встаю, когда она уходит, остаюсь сидеть, как сидел. Постепенно появляются и отливаются трезво-мрачные соображения и уравновешиваются мои мысли. Опять, как в прошлые годы, я покрываюсь волчьей шкурой, и в голове часто мелькает: «Своя воля клад, да черти его стерегут!»
Однако у вещей и событий есть своя неумолимая логика, которая большинству из нас непонятна. В повседневной жизни людям никогда и не грезится, какие противоположные последствия вытекают из их будто бы правильных поступков. Вот и Марина развелась со мной, чтобы избежать несчастий, которые я якобы несу, а сама и не заметит, как снова выйдет замуж…
Чудо это или естественное развитие событий, но после развода все в моей жизни круто меняется. Заместитель главного редактора журнала «Сельская молодежь» Виктор Вучетич предлагает мне подготовить серию материалов о досуге на селе и, получив мое согласие, с ходу выписывает командировочные. Не успеваю я отписаться у него, как Олег Спасский, заведующий отделом журнала «Молодой коммунист», приглашает меня к себе и спрашивает:
– Ты еще коммунист?
– Пока не исключили. Выговором отделался.
– Тогда – тебе задание. Езжай на Братскую ГЭС и посмотри, какие проблемы там у молодежи. Понятно, с учетом специфики нашего журнала. У тебя критический склад ума, а это нам и нужно.
Так буквально в два-три месяца я снова превращаюсь в журналиста, который необходим и интересен.
И снова у меня на письменном столе пишущая машинка и стопка чистой бумаги. Я сотрудничаю с несколькими газетами и журналами, на телевидении тружусь над передачей «Клуб рабочей молодежи», пара театров готовит к постановке мою пьесу. Некогда передохнуть. Кроме того, я пишу истории заводов. Ныне руководитель чуть ли ни каждого московского предприятия хочет иметь издание, в котором бы отражалась история возглавляемого им хозяйства. Работа муторная, но она дает мне возможность зарабатывать на кусок хлеба, и даже с маслом. И я уже подумываю о покупке квартиры.
В свободное время я пропадаю в мастерской художника Виктора Заболоты. Его я знаю с детства. Он жил в нашем доме на четвертом этаже. Учился вначале в детской школе искусств, что на Смоленской, а потом в художественном училище. Высоко Заболота не взлетел. В хорошем зале он не выставил ни единой картины и не сумел организовать ни одной своей выставки. Не умеет он их себе устраивать. И в Союз художников его не приняли. Но Виктор от этого не страдает. Он живет мечтами и не восприимчив к насмешкам века. Заболота мало встречается с другими художниками, мало смотрит их картины и даже не стремится узнать, как там и куда развивается советская и западная живопись.
А куда бы она, живопись, ни развивалась – это никак не может повлиять на работу Заболоты. В магическом пятиугольнике, где все открывается и создается Заболотой, все пять вершин заняты им раз и навсегда: две вершины – рисунок и цвет, две вершины – мировое Добро и мировое Зло, как может видеть и понимать их только Виктор, а пятая – сам он.
Заболота пишет сразу несколько картин, оставляя и возвращаясь к ним вновь. Ни одну из них он не доводит до такой ступени, которая дает мастеру ощущение совершенства. Виктор даже не знает точно, существует ли такая ступень. Он оставляет их тогда, когда уже перестает различать в них что-либо, когда примелькается его глаз. Заболота оставляет их тогда, когда с каждым возвратом все меньше и меньше способен их улучшить, когда замечает, что портит, а не исправляет. Он оставляет их, поворачивая к стене и задергивая полотном. Картины от него отделяются, отдаляются, а когда Заболота снова свежим глазом взглядывает на них, восторг пробивает художника. Тогда он звонит мне. А когда я посмотрю, приглашает заказчика. И его творение навсегда покидает мастерскую.
Сегодня, полный внимания, я рассматриваю последнюю работу Виктора. Река. Стылая вода. Она имеет глубину, свинцово-прозрачная и очень холодная. Небо, не знающее солнца. Над рекой у обрыва изувеченное дерево, а снизу из ствола пробивается зелень.
– Это мы, это Русь, – говорит Заболота.
– Постой, Виктор! – возражаю я. – Кому нужна твоя страсть к крайним выражениям. У тебя, – говорю я, – что-то непомерное. А надо ли это сейчас?
– А Русь и есть непомерная, вечно в борьбе, вечно умирающая и вечно возрождающаяся! – злится Заболота. – А ты поддался Левитану и вслед за ним считаешь нашу природу и нас приятненькими, скромненькими, бедненькими, обиженными. А это далеко не так.
– Эмоции! – отрезаю я.
– Да это слышать невозможно!!! – гневается художник и потрясает руками. – Гена, ты заблудился. Мы – воины, бунтари, борцы. Мы противостоим злу! И за этой картиной у меня очередь. Людям нравится! А это говорит о том, что всем все понятно, кроме тебя.
– Так не бывает, – опять возражаю я. – Как ее воспринимать? Глядя на эту картину, иной человек скажет: «Братцы, кто кого формирует – жизнь человека, или стоицизм человека – саму жизнь?»
– Молодец! – кричит Заболота и обнимает меня. – Вот за это я тебя и люблю. Кроме тебя никто такого не скажет. Ты чувствуешь мои работы и понимаешь их глубже меня. – И тут же достает из заляпанного краской шкафчика бутыль из-под шампанского. – Это смородиновая настойка. Самогон – слеза, сам выгонял, три раза через противогаз пропускал. А смородина с собственной дачи. – После того как бутыль наполовину пустеет, Заболота встает и торжественно объявляет: – А теперь я тебе покажу вот эту картинку, а точнее эскиз. Недавно нашел. – И он выставляет передо мной портрет Марины.
Я помню его. Виктор писал этот портрет сразу после нашей свадьбы. Я тихонько провожу по портрету рукой, и во мне тонко начинает ныть разбуженное картиной чувство к жене. Как будто те места, которых я касался сейчас на портрете, – ее глаза, шея, волосы, – покрылись драгоценной пыльцой.
Я уже не один год живу без того, что отпущено мне на земле. Мне оставлены разум, есть убеждения. Я созрел до них. И забот об общественном благе по горло. Такова журналистская доля. А родной косточки – нет. И одна любовь Марины, которой я лишен, словно перевешивает весь остальной мир. Я хочу говорить и слышать от нее простые слова: «Любишь?» – «Люблю! А ты?», – сказанные взглядом или шевелением губ. И чтоб наполняли они мою душу тихим праздничным звоном. Сейчас, глядя на портрет, я не могу представить или вспомнить какой-либо недостаток моей бывшей жены.
Неожиданно для самого себя я вскакиваю со стула, хватаю пальто, шапку и, не прощаясь с Заболотой, выскакиваю на улицу.
«Мне надо домой, мне надо к жене!» – стучит у меня в мозгу. И передо мной появляется ступенька тумана. Туман перемещается. Я смотрю на него, и мне кажется, что сгусток тумана, пришедшего сверху, висит, как твердое тело, и постепенно приобретает ажурную конструкцию моста. Он тверд и неподвижен.
Видение столь явственно, что легко отличить его затемненную нижнюю сторону от боковой светло-песчаного цвета. Я вхожу на ступени, чтобы подняться на мост, но они ведут меня вниз. Внезапно туман рассеивается, и я оказываюсь в Новых Черемушках, неподалеку от своего дома.
И неожиданно для самого себя останавливаюсь. Куда я иду? У меня нет здесь дома. Постой, что-то с моей головой, а точнее, с памятью. Я растерянно оглядываю себя. На мне мое зимнее пальто с каракулевым воротником, под ним мой пиджак, мои брюки, рубашка. Все чисто, выглажено. И все же я пока не осознаю, зачем и почему я оглядываю себя. Видно, моя память срабатывает, но срабатывает как-то со скрипом, как-то нечисто срабатывает, и до меня не доходит сразу суть выдаваемой ею информации. И лишь через какое-то мгновение, как бы со стороны, в мой мозг вливается понимание того, что вся имеющаяся на мне одежда чистится, гладится и стирается лично мною. А жены у меня нет.
Но как же мой ребенок, мой сын Андрей? Я бросаюсь к телефонной будке и пытаюсь набрать когда-то свой номер, но сбиваюсь, путаю цифры. Господи! Что творится со мной? Наконец номер набран. Я слышу голос Марины и спрашиваю: «Ты будешь дома?» Она молчит. Но я чувствую, что она слышит и узнала меня, и говорю: «Я через полчаса буду». Трубка снова несколько секунд молчит, а потом отвечает: «Ладно».
В квартире ничего не изменилось. Я прохожу в комнату и сажусь в свое кресло.
– Чай будешь? – спрашивает Марина.
– Можно, – отвечаю я.
Она уходит на кухню. Из комнаты мне видно, как Марина суетится у плиты. Лицо у нее бледное, смытое какое-то, и на нем застыла маска вечного удивления. Да, она сильно изменилась. Поцеловать ее? Нет, лучше не надо. Да и губы у жены развыклые, слабые. И как утомлена! Ей, видно, плохо. Но что значит «плохо» для Марины, я не знаю. Неприятности в министерстве? Но ее работа в нем никогда меня всерьез не затрагивала. Марина наливает мне и себе чай и садится против меня.
– Наша семья, – завязываю я разговор, – обладала единственным, но несомненным достоинством, среди всех существующих доныне семей, она достаточно быстро распалась. А есть такие, в которых супруги мучают друг друга до сего дня. Правда, это вовсе не моя и не твоя заслуга. Это заслуга нашего замечательного времени, когда сроки, отпущенные на существование семьи, изумляют краткостью своего существования.
Я делаю глоток, ставлю чашку и внимательно вглядываюсь в свою бывшую жену. Но лучше бы я этого так откровенно не делал! В ответ на этот мой взгляд она говорит, глядя мне прямо в лицо:
– Трезвым ты не мог прийти? Хотя, надо отметить, и поддатый ты выглядишь прекрасно. Я бы даже сказала, шикарно. Личико свеженькое, румяное, ну прямо как помидорчик. Модный костюм, дорогое пальто. И интеллигентскую чушь несешь, как обычно. А вот твоего собутыльника Рощина вчера похоронили! На, читай, некролог в «Литературке».
Я, взглянув на некролог, возмущаюсь:
– Еще одного талантливого человека затравили!
– И как тебя хватает и пить, и писать? Гена, зачем ты пьешь?
– Зачем? – Я поднимаю голову, смотрю на Марину и, ухмыльнувшись, отвечаю: – Так, поговорить надо…
– С кем?
– С собственным прошлым… Которому я обязан своим настоящим…
– Зачем?
– Душу облегчить… Ты безбожница. Тебе не понять! А может, поймешь? «Интернационал» – гимн этот помнишь? Помнишь его первую строфу?
– «Вставай, проклятьем заклейменный…» – говорит Марина. – Как видишь, помню!
– А о чем эти слова, к кому они обращены? Понимаешь?
– Естественно, к пролетариям. Чего здесь понимать?
– Нет! Эта строфа обращена к падшим слоям человечества, и иллюстрацией этому служат слова из книги «Второзаконие»,[19]19
Входит в пятистишие – первые 5 книг Библии (в иудаизме называется Тора): Бытие, Исход, Левит, Числа, Второзаконие.
[Закрыть] относящиеся прежде всего к иудеям: «Проклят всяк, не исполняющий всего написанного в книге сей».
– Старая песня! Во всех бедах человечества виноваты евреи. А тогда кто мы – идиоты, дураки?! Если нами они так манипулируют.
– Марина, не переводи разговор на уровень кухонного базара. Я хочу тебе сказать о выводах, к которым я пришел. Каким-то таинственным провиденциальным образом уже в первых же строках гимнов, девизов и политических манифестов содержится расшифровка реального сатанинского содержания этих документов. Именно это показывает история последних ста лет. Значит, черти есть!
– Вот что я тебе скажу! Ты допился до чертиков! И они тебе всюду мерещатся. Зачем ты все время у Заболоты торчишь? Ничего хорошего у этого националиста и пьяницы ты не получишь.
– Опять ты за свою бытовуху! Кстати, русские националисты не могут быть пьяницами. Они не пьют. Убеждения им пить не позволяют. Но продолжим о чертовщине. Знаешь поговорку: «Гони черта в двери, он придет в окно в образе праведника». Откуда она взялась? Между прочим, это сублимация. Черти есть, и оборотни есть, и лешие. А ведьмы и ведьмаки так на каждом шагу. И в одном ты права! Я действительно каждый день с ними дело имею. Я на грани больших открытий. Правда, мне для работы необходимы два условия. Первое – чрезвычайная, сверхчеловеческая концентрация на данном предмете. Второе – способность найти за частностями закономерность и сделать из этого практический вывод. Ни первого, ни второго условия у меня нет и не будет. Бросить журналистику я не могу, чтобы все внимание уделять разрабатываемой теме. Жрать надо! А за предполагаемые выводы меня засадят, самое малое – этак лет на десять.
– Чушь собачью ты несешь! Прошли те времена, когда за убеждения сажали!
– Если бы прошли, я бы не пил. Я говорю честно, теперь я пью, как самый последний алкоголик, – в одиночку. Я допиваюсь до одурения и начинаю разговаривать сам с собою. Часто я беседую и со своими предками. Нет, никто меня не поймет.
– Успокойся! Я тебя понимаю, но тебе надо обратиться к психиатру.
– Да пойми ты! Ведьмы и ведьмаки – это порождение зла, социальная зараза и паразиты, поклонники отвратных и непристойных убеждений, приверженцы наркотиков, яда, шантажа и других ползучих преступлений. Они поднимают ссоры, ревность, споры, сердечные разногласия. Их пагубная деятельность простирается от семейных неприятностей и столкновений до самых серьезных преступлений. «Нечистая сила как политический фактор» – нравится тебе такое название?