Текст книги "Волк"
Автор книги: Геннадий Якушин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Глава XVII
Где-то в первой половине мая сержант Воронов просит меня поучаствовать в подготовке дня рождения замполита. Полковнику исполняется 50 лет. Он живет в деревне. Высоко на склоне горы среди высоких берез и лип стоит красивый, удобно спланированный им самим дом, и выше уже никого нет. Сзади дома большой сад, переходящий в лес.
Замполит открывает дверь, ведет меня в свой домашний кабинет и скрывается. Здесь все стены заставлены стеллажами с книгами, ящиками и ящичками картотек, а огромный письменный стол завален рукописями. Книги лежат и на полу, и на гардеробе, и на подоконниках.
Я поднимаю голову и встречаюсь взглядом с живыми, смеющимися, еще юными глазами милой женщины. Прическа у нее довоенная, строгое платье сложного фасона, а на руках ребенок лет трех. Я оценивающе разглядываю ее лицо, словно она моя ровесница, девушка, которая встретилась мне в клубе на танцах. Мне кажется, что я через годы погружаюсь в прошлое.
В кабинет заглядывает старшина. Его уже загоревшее лицо, порядком надоевшее, почему-то сию минуту мне кажется прекрасным – лицо русского мужчины, редкостно здорового, и нравственно, и физически.
– Кто это? – указываю я глазами на фотографию.
– Жена и сын Алексея Дмитриевича. Пошли.
Мы входим в залу. Пахнет свежевымытыми полами, на подоконниках открытых настежь окон на сквозняке красиво вздрагивают вьюнки. Жуков представляет мне свою жену Веру. Она в рабочем костюме, но выглядит изящно. Вера на пару с Ириной расстилают на столешницах вместо скатертей идеальной белизны простыни, встряхивая их с резким хлопающим звуком.
Библиотекарь в старенькой кофточке со стоечкой, в широкой юбке и с белым платком на голове, бросает на меня лукавый взгляд. Показывая при этом, что отдает себе полный отчет в ситуации и полностью ее контролирует, и даже затягивает, продлевает игру, которая, впрочем, и не опасна.
Женщины чему-то смеются, и я замечаю, что смех Ирины приглушенный, словно питающий его источник смелой беззаботности пересыхает. Но она чертовски красива.
Через террасу мы с Жуковым выходим в сад и идем за дом, где стоит сарай. Здесь Рахматулин свежует тушу барана со сноровкой, присущей только сельским татарам. В жестах его чувствуется даже какая-то нежность.
Старшина указывает мне на стоящую под навесом печь и строго приказывает:
– Растопите ее, она должна пылать. И начинайте колоть дрова. – И он указывает мне на сваленные кое-как метровые березовые, еловые и осиновые чурбаки. – Да, чуть не забыл. Вы гитару с собой не взяли?
– Нет, конечно, я же работать шел, – отвечаю я.
– Ничего, я распоряжусь, – бросает он уже на ходу.
Я растапливаю печь и колю чурбаки. А когда я останавливаюсь немного передохнуть, свежеколотые дрова обдают меня слегка винным запахом. Я смотрю в сторону лежащего внизу села и нашей части. Передо мной огибающая деревню река, бегущая змейкой. В ней плывут облака, которые пускает, полоская белье, женщина. Во-он тот мосточек, где она полощет… Господи, как хорошо видно! И ближе толкотня крыш домов, успокоенная весенней зеленью. А дальше квадрат наших казарм и плац, завершающийся башенкой клуба. Как все равноправно располагается, ничего не заслоняя, не заглушая.
А я не могу разобраться между образом и земным человеком. Я пытаюсь понять и сформулировать род моих страданий, терзающих, правда, мой мозг, а не душу. Я выдвигаю логичное, материалистически правильное объяснение: «Светлана при моей встрече с Ириной возникла, как моя же собственная мысль о ней, а не как потусторонний облик. Вместе с тем явно выраженное на ее лице презрение ко мне за связь с библиотекарем я объяснить не могу. Светлана не просто любила меня, она заботилась обо мне, и ничего ей не надо было взамен, – думаю я. – Может, она и сейчас оберегает меня?» Но это объяснение меня не устраивает. А не устраивает потому, что я в него НЕ ВЕРЮ. И в этом НЕ ВЕРЮ заключается то, что я как раз верю в необъяснимое ее появление. Но и не это меня мучает, а невыносимый в моем НЕверии в появлении Светланы сам факт ВЕРЫ. Без НЕ.
Что-то я вдруг устал! А кажется, что в последние дни, именно в последние дни, моя душа особенно отдыхала… Я, может, впервые позволил ей отдохнуть, а она так устала. Отчего? Может, я впервые позволил ей быть? И она устала, как устают младенцы от свежего воздуха, как лежачие больные от заоконного солнца? Моя растренированная, неокрепшая, инфантильная душа?.. Кажется, это я произношу слово «душа»? Я смеюсь. У меня разжижение мозга. Сентиментальность вытесняет разум?
Да нет, все получается гораздо проще, если вспомнить недавний разговор с Капустиным. Я, дневальный, стою у тумбочки, когда он заходит в казарму в отличном костюме и модных, лакированных штиблетах вместе со своим сыном. Сын его одет в вельветовую куртку, бриджи и черные полуботинки. Правда, подобные явления не редкость: офицеры прогуливаются иногда в сторону вверенных им подразделений, сочетая моцион с проверкой обстановки. Я вскидываю руку к пилотке, чтобы доложить, как положено, но он жестом останавливает меня и говорит сыну:
– Сходи в тренажерный класс, побалуйся.
Присев на табурет, комбат оглядывает казарму и как бы между прочим начинает меня расспрашивать о Москве, гражданской жизни, семье. Я отвечаю ему на все вопросы: и о своей работе на заводе, и о учебе в вечерней школе, и о занятиях в заводской самодеятельности, об отце с матерью. Но скучающий взор Капустина обращен к окну, и я понимаю, что он досконально знает мое личное дело.
Наконец комбат поднимается с табурета. Его глаза находят мои зрачки и впиваются в них. Капитан с привычной уже для меня чуть заметной улыбкой завершает наш разговор сворачивающими набок мою психику словами:
– Я рад, что наша прошлая беседа, во время прогулки, оказалась полезной для вас, и вы прекратили встречи с этой женщиной. Надеюсь, что и впредь мы будем внимательны друг к другу. Но учтите, слабаки мне не нужны!
И как мне понимать сказанное Капустиным?! А ведь я страдаю! Комбат и не догадывается, как я страдаю из-за того, что уже май, а я ни разу не встречался с Ириной. Вот где собака зарыта!
На печке шипит сковорода и булькает кастрюля. Воронов и Евстратов уносят их, а затем ставят новые. В доме начинается активное движение, и я заглядываю в него. В зале вдоль стен уже стоят свежевыструганные скамьи и столы, уставленные посудой из офицерской столовой. Середина комнаты пуста. Не считая небольшого столика, на котором в чугунной посудине под выпуклой крышкой томится жаркое из баранины.
В залу входит полковник в сопровождении Веры, Ирины, Жукова, Воронова, Евстратова и Рахматулина. Вера обводит комнату глазами и говорит Алексею Дмитриевичу тоном величайшей искренности:
– Вот так мы нахозяйничали, Алексей Дмитриевич. Уж вы извините нас, если что не получилось. – В ее словах что-то театральное, заранее обдуманное, но замполит этого вроде бы и не замечает.
– Спасибо, Вера, спасибо, Ирина, всем спасибо, – отвечает полковник с выверенной мерой теплоты и уважения. – Благодарю вас.
Вскоре из части на дорогу, ведущую в нашу сторону, выезжает автобус. И минут через двадцать к Понько, одетому в парадный мундир с иконостасом из орденов и медалей, направляются гости во главе с генералом. Он тоже в парадном мундире и при наградах. Однако, увидев его, Понько не бросается навстречу ему, как можно было бы предполагать. Он замирает в ожидании. Иванов с великодушной улыбкой, раскинув руки, сам делает шаг ему навстречу. Обнимая замполита, он говорит с грубоватой лаской:
– Мой любимейший человек, стратег и гений! Я прошел с тобой всю войну. И теперь, когда тебе уже полета, скажу, что большего авантюриста с непомерным темпераментом и чудовищной фантазией я не знал. – Он поворачивается к гостям: – Все, что замысливал этот честолюбец, свершалось на все сто, нет, на двести процентов. Его «катюши» непостижимым образом могли появляться где угодно. Немцы знали о нем все и ничего не могли поделать. Их подавлял, ужасал его огненный гений.
Капустин и Жуков, тоже в мундирах и с наградами, торжественно вручают Понько саблю, отделанную серебром. Комбат говорит:
– Алексей Дмитриевич, по просьбе твоих фронтовых друзей ростовские казаки, мои земляки, изготовили для тебя, кубанского казака, эту шашку. Прими ее!
Затем приходит очередь поздравлять юбиляра офицерским женам.
В суете встреч, поздравлений, рассаживания за столами никто и не замечает временного отсутствия Веры с Ириной. Они появляются вновь в сногсшибательных нарядах. Первая в розовом, по-весеннему легком платье, а вторая в голубом, и садятся рядом со своими мужьями, довольные произведенным на мужчин, а особенно на их жен, эффектом.
Роль официантов ложится на плечи Воронова, Евстратова и Рахматулина. Они летают со двора в дом, с террасы в залу и обратно, разнося закуски, убирая грязную посуду и подавая напитки. Другой команды для меня не поступало, и я продолжаю колоть чурбаки, и когда из-за нагромождения дров оказывается видна только моя голова, из дома выходит старшина и просит меня спеть гостям, но только свое, как акцентирует Жуков.
– Расхвастался юбиляр насчет вас, – говорит он. – Ну да ладно! Уж постарайтесь, не подведите.
Старшина выводит меня к гостям и представляет как поэта и композитора. Я вижу, что в центре сидит Понько, по правую руку от него – генерал Иванов с женой, а слева – комбат. Вино льется рекой. Какой-то толстый, уже навеселе, майор, чем-то напоминающий самого Понько, обходит гостей и, чокаясь и лобызаясь со всеми, громогласно провозглашает:
– Мы еще потрудимся на благо Отечества! У нас еще будет широкое поле деятельности. Рано нам, фронтовикам, уходить на покой.
Полковник басом, перекрывая майора, обращается к сидящим за столом:
– Я попрошу внимания! Чадо мое, начинай!
Я запеваю в цыганской манере:
Платок приспущенный,
Звезды в подол.
Тобой окрученный.
Сел я за стол.
И свадьба тройкою
Мчит по Тверской.
Невеста бойкая.
А я с тоской.
В тревоге слушаю
Ее слова,
Как розы чайные
Она рвала.
А губы алые,
Чуть, чуть открытые.
Напоминают мне
Давно забытое.
Напоминают мне
Осенний сад,
Траву поблекшую
И листопад.
Кусты продрогшие,
Глаза печальные.
Тебя промокшую,
Тебя случайную,
Что в жизнь вошла
Особой тропкою,
Такая нежная.
Такая робкая.
Вошла и скрылась ты
Под ветра свист,
Как отлетающий
От ветки лист.
Осенний лист!
Толстяк, обходивший перед моим выступлением гостей, кричит:
– Браво! Ну точно Козин, ну точно Лещенко. Браво! Я тебя заберу у Иванова к себе. Станешь у меня запевалой.
Я исполняю еще несколько, теперь уже известных, русских песен, с тем чтобы гости могли подпеть мне хором. А потом комбат включает радиолу и начинаются танцы.
Я выхожу в сад, и он кажется мне полосой серо-зеленой тени, рассеченной через равные промежутки темными тенями древесных стволов. Здесь меня и находит Ирина.
– Любишь-любишь, – говорит она, глядя на меня хмельными, счастливыми, с хитринкой, глазами, так, будто мы только вчера с ней расстались. – Поцелуй меня страстно-страстно!
Губы ее податливы, крепкое молодое тело приникает ко мне. От волос ее пахнет славно и свежо, сердце ее бьется совсем рядом, ее ладошка в моей руке. Я прижимаюсь щекой к ее пушистой голове.
– Что вы здесь делаете? – раздается вдруг голос Воробьева.
Я поворачиваюсь, он рядом и смотрит на меня сквозь старушечьи очки, выдвинув подбородок и слегка покачиваясь.
– Очень красиво! – восклицает Ирина. – Пьяный, да еще подглядываешь, следишь за мной!
– Рядовой Якушин, убирайтесь отсюда. Вам здесь не место! – истерично кричит старший лейтенант, взмахивая рукой и чуть не падая.
Ирина бледнеет и говорит каменным голосом:
– Как это понимать, Олег?
Библиотекарь спрашивает таким резким тоном, что мне кажется – сама она стала, как бритвенное лезвие. Ирина сцепляет пальцы рук, какое-то время смотрит в чашу своих ладоней, а потом говорит:
– А если я скажу, что люблю Геннадия, ты уйдешь?
– А чего это я должен уходить, будто я не знаю этого. Все в части знают. Подумаешь, новость? – бормочет старший лейтенант с дурацким смешком. – Это тебе только кажется, что я круглый идиот и ничего не замечаю. А вот сейчас ты должна сказать свое последнее слово! – восклицает взводный, вновь вскидывая руку и упирая указательный палец в лицо библиотекаря, но от этого движения его кидает так, что у него падают на землю очки. И тут я впервые вижу голые глаза Воробьева, и они меня пугают. Он вращает ими во все стороны в поисках очков, словно они у него не в глазницах, а на проволочках.
– Господи, пойми ты! – поднимая с земли очки мужа и надевая их ему на нос, восклицает Ирина. – Мне трудно в этой обстановке. Переезды, чуждые мне морально и вообще люди. Ты обещал, что твой папаша, работающий в генштабе, поможет нам. А где эта помощь? Я хочу человеческой жизни! Ты обещал мне ее, а что я имею?
Воробьева начинают захлестывать гнев, безумие, бешенство, но то ли из хитрости, то ли из слабости, даже в пьяном виде он пытается скрыть это. А может, хочет одурачить нас:
– Значит, любишь этого солдатика? – говорит он, презрительно усмехаясь. – Любишь… Его! – И короткая пауза объясняет все так, что уже кажется лишним подчеркнутое им «Его».
Он ждет взрыва ненависти и отвращения, но Ирина молчит. А я стою неподвижно, точно парковая скульптура. Странно, но ничто во мне не вызывает гнева или ненависти к взводному. Меня непонятно почему охватывает гнетущее чувство, что я вмешиваюсь во что-то, чего не понимаю, и что я действительно здесь лишний. Словно Воробьев и Ирина скорбят на похоронах, а я тут посторонний, тупой и развязный наглец. Но все равно я не ухожу.
А взводный, кажется, внезапно трезвеет. По крайней мере, теперь произносимые им слова нельзя назвать болтовней пьяного:
– Ты с ума сходишь. Ты думаешь, куда тебя это заведет? Ты сходишь с ума, Ирина. Неужели ты этого не понимаешь? – Она устало качает головой. Не знаю, было ли это проявлением слабости или ее готовности сдаться, но он ухватился за эту соломинку. – Я люблю тебя, Ирина. Поверь, я люблю тебя. – Взводный говорит это, коварно стремясь породить смятение, запугать нас. А на самом деле – хочет ли он это сказать?
Она никак не реагирует, а просто повторяет как автомат:
– Не знаю.
Я, наконец, оживаю и взмахиваю руками. Я даже улыбаюсь, машинально растягивая губы.
– Мне кажется, вы не понимаете, – произношу я вежливо и терпеливо. Воробьев резко поворачивается ко мне и напружинивается, словно ворона перед прыжком.
– Я все прекрасно понимаю! – кричит он. – Мне совершенно ясно, что тут происходит. Тебе, зазнавшемуся солдату, быдлу, не имеющему даже среднего образования, деревенские девки надоели!
Я изо всех сил стараюсь удержать себя от взрыва, плотно сжимаю губы и говорю, словно в полупоклоне:
– Мне очень грустно, что в Советской Армии есть такие офицеры…
– Выбирай! – бушует Воробьев. – Выбирай же! Он или я!
Ирина стоит, опустив очи, и даже не смотрит на него. Воробьев ищет ее взгляда, а она упорно отводит глаза.
– Выбирай! – повторяет он грубо.
Но она все так же смотрит вниз, и в конце концов вместо Ирины отвечаю я:
– Вы что, не понимаете?! Выбирать нечего!
Взводный сжимает кулаки, но драться бессмысленно, так как все уже решено.
– Почему ты не уберешься отсюда, солдат? Разве ты не видишь, что ты здесь лишний?
Я улыбаюсь:
– Первое, я не в гостях, а в наряде. Второе, я как раз собирался уйти, когда вы пришли.
– Ну и проваливай!
– Можно и так! Ты считаешь, что мне здесь не место? – Я обращаюсь к старшему лейтенанту как бы сверху, и голос мой звучит дерзко: – Думаю, тебе приятно будет узнать, мы с Ириной пришли сами к такому же выводу. Мы прощались, так как поняли: для нас нет будущего. Во всяком случае, пока я в армии.
Я говорю спокойно и отчетливо, и в душе у меня нет ни намека на боль или внутреннюю борьбу. Да их и в самом деле нет! Я говорю Ирине с подчеркнутой вежливостью:
– Прощай!
Она, кажется, хочет тоже что-то сказать, но молчит, и только слезы катятся по ее щекам.
– Мне, правда, очень грустно, – с комедиантской ужимкой склоняю я перед Воробьевым голову в полупоклоне.
А на горизонте появляется узенькая светлая полоска. Светает.
Глава XVIII
Через тройку недель после юбилея Понько, за обедом я обращаю внимание на Савельева, который что-то горячо доказывает остро и зло глядящему на меня из-под нахмуренных бровей, как из-под забора, Коваленко. Широкоплечий, черноголовый, с крепкими, как металлический трос, мускулами, этот парень впечатляет своим видом.
Поев, я бегу на кухню в поисках Евстратова и нахожу его в посудомойке. С выражением страдания на интеллигентом лице он очищает алюминиевые миски от остатков пшенной каши.
– Земеля! – кричу я от волнения. – Не нравится мне суетливость отдельных личностей!
И, поскользнувшись на жирном полу, чуть ли не насаживаюсь на нож, который торчит лезвием вверх, застряв в сливной решетке.
Евстратов кидается ко мне, помогает встать и, не заметив ножа, тараторит:
– Я сам уже второй день над этим думаю. С чего это вдруг зашевелились Савельев с Коваленко.
Я вытаскиваю нож из сливной решетки и бросаю его в мойку.
После вечерней поверки и отбоя Сема, поводя крысиным носом, демонстративно обходит казарму, словно что-то вынюхивая, и скрывается за дверью. Я соскакиваю с кровати и босиком, чуть приоткрыв дверь, проскальзываю в коридор. Прячась за углом и прижимаясь к стене, я пробираюсь к лестничной клетке и вижу старшего лейтенанта Воробьева, Савельева и Коваленко. Они о чем-то яростно спорят или договариваются. Накал их разговора настолько высок, что лица их вздуваются от ярости и напряжения.
Я застываю от ужаса. Холодная, ясная, как утренний луч, мысль пронизывает меня: «Это обо мне! Это мои враги!»
В субботу, когда я смотрю кино, раздается крик:
– Якушин на выход!
Наступая в темноте на чьи-то ноги, я выбираюсь из зала. Дежурный по клубу говорит:
– Вас какая-то дамочка видеть хочет. В деревне ждет, у разрушенного храма. На КП вас пропустят.
Такое достаточно свободное посещение военнослужащими села ничуть не удивительно для нашего подразделения. По тем или иным поводам каждый из солдат, в том числе и я, бывает в деревне хотя бы раз в неделю – и с увольнительной, и без нее, по приказу старшины или взводного. Хозяйственная деятельность любого войскового подразделения, располагающегося в населенном пункте, традиционно своей пуповиной срастается с местным крестьянским хозяйством. И каждый день нашему командованию и правлению колхоза приходится решать задачи по доставке продуктов в часть, техническому обеспечению полевых работ, людским ресурсам и так далее.
«Неужели до такой степени взводный девку запугал, что та теперь только в деревне встречи и назначает», – думаю я об Ирине.
Стоит тихий безоблачный вечер. Я прохожу через КП и метров через двести вхожу в село. Храм на холме. Я поднимаюсь туда по стершимся каменным ступеням, и передо мной открывается широкий простор, освещенный лучами догорающего заката. Картина необычайной красоты. Солнце вот-вот скроется за лесом; запад горит золотом, по которому горизонтально тянутся легкие пурпурные и алые полосы.
Я обхожу серые, еще достаточно прочные стены заброшенного храма, но никого не нахожу. И решаю подождать минут пятнадцать. «Когда это женщина являлась на свидание вовремя», – говорю я сам себе и через открытые массивные двери вхожу в храм. На полу то там, то здесь валяются осколки битой посуды, сломанные пластмассовые игрушки, порванные тряпичные куклы, свистульки и рожки.
«Видно, здесь был какой-то цех по изготовлению игрушек или склад», – думаю я и, выбрав место почище, сажусь на пол, прислонившись к стене. Вдруг раздается шорох. Холодок пробегает по моей спине. Я поворачиваю голову на звук и вижу в воротах трех человек в рабочих комбинезонах и белых капюшонах с разрезами для глаз. Один громила под два метра, второй, наоборот, метр с кепкой, ну а третий – середнячок. В руках у них биты для игры в городки. Они делают еще несколько шагов и останавливаются метрах в пяти от меня. Я поднимаюсь и молча смотрю на них. Они разглядывают меня так же молчаливо и пристально. Их намерения ясны без слов, и это в какой-то момент вызывает во мне парализующий страх и чувство беспомощности. Но в таком состоянии я нахожусь только миг. В следующую секунду, сунув по московской привычке руки в карманы, я иду им навстречу.
Их движения, взгляды в разрезах капюшонов мне чем-то знакомы, кого-то напоминают, но кого, вспомнить я не успеваю. Неожиданно сильный удар биты валит меня с ног. Я падаю, утыкаясь головой в пол, но тут же упираюсь руками в холодный камень и, собрав все силы, откатываюсь в сторону. Следующий удар биты проходит мимо, едва задев сапог. «Бьют, гады, со знанием дела», – мелькает в моем помутившемся сознании. Нужно во что бы то ни стало подняться на ноги, иначе хана, они постараются больше не промахнуться. Я вскакиваю. Острая боль молнией пронизывает все тело и тут же пропадает, оставляя неприятное ощущение слабости и страха. Они полукольцом обступают меня.
Середнячок, стоящий слева и пританцовывающий на месте от нетерпения и азарта, вдруг ныряет мне навстречу, хакает отрывисто и хищно, но занести биту не успевает. Мой удар опережает его и валит на пол. В следующее мгновение я оказываюсь лицом к лицу с двухметровым громилой. Горячая волна схватки уже подхватила мое тело, которое сделалось легким, послушным, быстрым. Я молниеносно все рассчитываю, делаю прыжок в сторону ровно настолько, чтобы меня не достал коротышка сбоку, вскрикиваю, делаю новый стремительный прыжок, и громила сгибается пополам. От следующего, точно рассчитанного удара в челюсть спотыкается и падает коротышка.
И тут я получаю удар битой сзади по голове и падаю. «Успел подняться, гад!» – мелькает в моем гаснущем сознании. На меня наваливается огромная туша. В разрезах для глаз капюшона я вижу вращающиеся свирепые зрачки и слышу тяжелое частое дыхание. Чьи-то пальцы сдавливают мое горло, чье-то колено бьет меня в пах…
Я сижу у входа великого капища священного первичного огня на престоле жреца, изготовленном из священных деревьев дуба, березы и ясеня. Передо мной на троне богов восседает согнутая тяжестью горба богиня Баба Йога. Ее седые космы свисают вдоль худого, изрезанного морщинами лица. Она настолько стара и суха, что, кажется, легкое дуновение ветра может снести ее ветхое, как пепел, тело.
Правой рукой я опираюсь на жезл, вырезанный из бивня мамонта. Мне его торжественно вручили как члену касты жрецов.
Я поднимаю глаза к небу и внимательно изучаю состояние созвездий. А затем отмечаю замеченные мною малейшие движения планет на каменных квадратах, где выдолблены фигуры и линии, отражающие небосвод. На небольшом расстоянии от них высится огромный каменный столб, вершину которого, словно шляпа, накрывает плита. В отдалении от него, в определенном порядке, стоят такие же сооружения, но поменьше и разной высоты. Они позволяют входить в связь с богами, предсказывать затмения, лечить людей, определять погоду и влиять на нее, если требуется. Горизонт розовеет.
«Как бесконечно далеки от нас звезды, – думаю я, – как медленно движется там время из неведомого прошлого в неведомое будущее. Но как тесно с ними связаны наши судьбы».
В восточной стороне неба появляется слабый свет, подобный зареву какого-то далекого пожара.
Баба Йога, велев дать мне гусли, говорит:
– Ты умеешь играть на гитаре, думаю, сможешь и на этом инструменте.
Гусли вздрагивают в моих руках, и неожиданно для меня самого возникает торжественная мелодия гимна, посвященного восходу Ра.[17]17
Ра – утреннее солнце. Ярило – полуденное, Хоро – вечернее.
[Закрыть] Помогают мне его исполнять старик с желтовато-красной бородой, играющий на волынке, и юноша с каменной свирелью.
Вступает хор, и торжественные слова гимна, выводимые мужскими, женскими и детскими голосами, начинают возноситься над красавцем Асгардом Ирийским и всем Беловодьем, лесами и лугами. А затем начинаются ритуальные танцы. Старые и молодые мужчины и женщины пускаются в пляс. На звуки музыки приходят и три волчицы. Они укладываются возле нас, смотрят на танцующих людей, и кажется, что чуть-чуть улыбаются.
– Хочешь потанцевать со своими сестрами? – И, не дожидаясь моего согласия, Баба Йога забирает у меня гусли. А потом начинает говорить зверям, что музыка, исполняемая людьми, звучит еще прекраснее, когда ее слушают человеческие уши.
Волчицы поднимаются на задние лапы, мохнатые шкуры сваливаются с них, и Ра уже освещает трех танцующих женщин с бледной гладкой кожей, длинными шелковистыми волосами и сверкающими глазами. Одна из них оставляет подруг, подходит ко мне, берет за руку и вводит в круг танцующих. На колеснице, запряженной оленями, подъезжает мужчина в широкополой шляпе. Он соскакивает на землю и тоже включается в танец.
Утро вступает в свои права, и музыка замолкает. Люди расходятся по ожидающим их делам. Я возвращаюсь на свое место. Ко мне подходит юноша и, протягивая свою свирель, говорит:
– Дарю! Она тебе пригодится, если снова захочешь вернуться к нам.
И через мгновение уже волком мчится вслед за стадом оленей. У него свирепые глаза и звериный оскал, а у нагоняемого им оленя прижаты уши и в глазах таится смертельный страх и обреченность.
Баба Йога поворачивает ко мне голову:
– Ты прекрасно играешь и умеешь воссоединять музыку людей с музыкой сфер. И это очаровывает, околдовывает всех. Даже волчицы полюбили тебя и отныне станут твоими помощницами. А чем ты так взволнован сегодня?
– Я хочу знать, сколько я еще пробуду в этом времени? Ведь все уже было, и волчицы мне помогали, и мальчик, и мужчина, который приехал на колеснице позже других.
– А какая тебе разница, в каком ты времени? Как жрец, ты можешь находиться и в прошлом и в будущем, – смеется хрипло старуха, – а настоящее для тебя там, где ты есть в данный момент. Сейчас ты в Ассии.
– В Азии, – поправляю я Бабу Йогу.
– Как может страна Ассов называться Азией? Как же вы калечите родной язык. А это язык будущего человечества. У вас и море Ассов называется Азовским. Язык – тоже история. Неужели ты не слышишь? – И Баба Йога произносит: – Ра. – Затем замолкает и потом тянет: – Ассия.
– Мне такое и в голову не приходило, – удивляюсь я, – что в слове Россия содержится…
– Неправильно ты произносишь название своей страны, – перебивает меня бабка. – Только деревенские говорят, как должно – Рассия! В этом слове глубокий смысл. Рассия страна земных богов, а символ ее Ра – утреннее, восходящее Светило.
Вы не знаете истории. Вы живете настоящим, не задумываясь над тем, что настоящее – не более чем звено в цепи времени, переход от прошлого к будущему. А ведь увидеть очертания грядущего можно лишь тогда, когда вдумчиво рассматриваешь былое.
Может, ты желаешь взглянуть разом на всю ленту своей жизни? Как, будешь смотреть кино?
– Спасибо, нет! – отвечаю я. – Мне и того, что видел, уже достаточно.
Старуха закатывается хриплым хохотом.
– Я замечаю, что тебе нравится быть на удалении от реальности, – говорит она, прокашливаясь после смеха. – Когда ты пишешь свои песни, воображение кажется тебе приближением к истине, а реальность, окружающую тебя, ты считаешь бессмысленной, засоренной чем-то лишним, где для тебя нет истины. На самом деле все наоборот! Но пока тебе понять это не под силу. – Какое-то время она молчит, а затем продолжает: – Я должна тебя предупредить – никогда не соглашайся ни на какие заманчивые предложения. Это все сатана. В нашем времени пока нет ни сатаны, ни чертовщины. Здесь все силы, и небесные и земные, при деле, выполняют, что им положено. А там у вас все теперь – насильники реальности, практиканты прогресса! По сему мой совет полезен и для вашего времени.
– Бабуль, а вообще, что происходит? Кому это понадобилось таскать меня из одного времени в другое, может, ты водишь дружбу с Гербертом Уэллсом?
– Примитивен для жреца твой вопрос, солдат! Жрец-то уж должен знать, что зря ничего не делается. Я тебе сообщаю, что в вашем времени за всю историю еще не было более опасного момента, когда князь тьмы – антихрист был бы так близок к воцарению. Что станешь делать?
– Не пойму я что-то тебя, бабуля, то ли ты мне мозги пудришь этим самым антихристом, то ли искушаешь? Уж столько раз объявляли это людям. Не надоело?
– Какой же ты жрец, если тебе мозги запудрить можно? А уж что касается искушения, то искушаетесь вы добровольно!
– Может, мне действительно остаться в этом времени?
– А почему бы и нет! Здесь у тебя специальность, а что там? Ничего! Рабочий-слесарь и девять классов школы рабочей молодежи. Здесь будущее станешь предсказывать. Хотя должна тебя огорчить. Твои предсказания о событиях вашего 1958 года от Рождества Христова никому здесь не нужны.