355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Сазонов » Открыватели » Текст книги (страница 14)
Открыватели
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:00

Текст книги "Открыватели"


Автор книги: Геннадий Сазонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

Конец сезона

Нас оставалось только трое – я, косолапый техник да манси-проводник, маленький лесной человек с урочища Тэла-Эква; да оставались еще Семь Богов на том берегу реки, семь недвижных скал – «болванов», что клыкасто врезались в мутное небо на уплощенной вершине хребта. С нами оставались костер и зима, что накрыла врасплох, муторный до изжоги маршрут, пустой, как нежилое дупло, дымящая чернота реки, от которой пронзительно тащит неуютом и одиночеством, снегириная возня в отяжелевших рябинах и затянутые льдинками следы конских копыт, что уводили за перевал, в тепло человеческого жилья.

– Вовсе ты, начальник, кислый стал, – покачивает головой манси, осмаливая над костром глухаря. – Молодой, а глотку слабую имеешь. Околеть можно с такой горлой.

– У начальника натуральный катар, воспаление дыхательных путей, темный ты человек! – укоризненно упрекнул его техник, вытирая засаленную, как сковородка, безбородую физиономию. – А возможно, еще глубже, но тебе ни в жисть не понять.

Мы с техником, мешковатым и невозмутимым, по-собачьи, по-звериному, ползком – на животе, на четвереньках обнюхали каждую скалу – рудное тело, изогнувшись в складку, неожиданно погрузилось и исчезло. Исчезло, пропало, оставив ощущение необъяснимой несправедливости, предательства и пустоты. Третий сезон я тороплюсь и выслеживаю эту стервозную медь, прослеживаю каждую веточку рудного дерева, улавливаю то ствол, то крону, вот-вот уцеплюсь за корни и готовлюсь выдернуть всю стволину, – как вдруг она исчезает, стертая вулканом и морским приливом. Мы обшариваем скалы, а манси Яков, не отходя от палатки, лупит глухарей и целыми днями поддерживает костер. Он кормит его сухой лиственницей, и слышно далеко, как морозно вызванивает топор, расщепляя смоляной комель. Манси кидает в костер валуны и, когда те, малиново налившись, смуглеют, закатывает в палатку. Камни потрескивают, скорлуповато похрустывают, из раскаленной сердцевины их колюче проскальзывают искры – тепло и угарно дышат камни, припекая под собой суглинок.

– Ты в речку больше не прыгай, – мягко, по-мышиному шмыгает в палатку манси, отпаивая меня по вечерам отварами из корешков малины, шиповника и рябины. – Не падай – подохнешь, – нашептывает Яков. – Баба твоя плакать, скулить начнет, когда камень тебя придавит.

– Начальник не прыгает в воду – под ним сорвалась глыба, темный ты человек, – покойно объясняет техник, обгрызая глухариную ногу, и, причмокивая, со свистом высасывает пустотелую кость. – Он еще не морж, понял? И под завязку переполнен ответственностью за наши жизни – так как же он не будет беречь свою?! Нам вот последний рывок – и медь в кармане…

– В кар-ма-не, – передразнил манси, заваривая чай. – Снегирь-жойна – откуда он здесь? Север давит его, гонит. Гляди – завтра снег падет.

В ночь со второго на третье октября жестко задул северо-запад. Ветер скользнул по заберегам, швырнул реку на косы и мели, обнажил дно, словно задрал юбку, оголил реку и, набрав силу на распахнутых плесах, набросился на кедрачи, срывая отяжелевшую шишку, прокинжалил голые, серые березняки, обварил ржавчиной листвянки и рванул палатку, поскребывая льдинками в реке, а та дрожала и билась на перекатах. Гнулась и шумно задыхалась, скрипела и ломко стонала тайга под шквалами, а те накатывались и падали, падали с севера – вал за валом, гул за гулом, и гул отгонял от себя эхо. Ветер пробирался под корни, натягивал их, и те гудели, и дрожала каменеющая земля, а ветер погружал в себя сосняки, кедрачи, ельники, стекал по стволам и лапам, наполнял пустотелые дупла, и трещала, лопалась и падала оземь пихта. В эту ночь, в короткие передышки между шквалами, валил снег. От дыхания людей и горячего камня палатка согрелась, и снег, прикасаясь к ней, таял, цеплялся коростой, и та нарастала ломкой коркой, а под утро крыша палатки прогнулась под сугробом. Затих ветер, из тьмы мягко заструился снег, и палатка рухнула…

Той ночью мы не спали. Плавилась, колыхалась свечка, и мы, вглядываясь в угловатые, корявые глыбы, выбирали фауну – окаменевшие раковины брахипод и трилобитов, древних, навсегда вымерших мокриц. Не ускользнуло рудное тело, насыщенное медью и свинцом, нет! Сорванное разломом, оно затаилось у кромки обмелевшей, промороженной реки, прокралось по дну – под валунами – и выбросилось в четырех километрах ниже, но уже на другом берегу, у подошвы Семи Богов, среди мраморов и туфов, купоросной зеленью пропитав породы. И здесь мы наткнулись на фауну, и на медный клад, и на допотопное, древнейшее захоронение мокриц – в самом последнем маршруте. Так заканчивается каждый сезон, словно по составленной кем-то программе – самое нужное, то, что определяет смысл и содержание поиска, приоткрывается в конце, не давая, однако, завершающего штриха. И тогда это не конец, а начало, и ты возвращаешься назад, нет, не назад, а к истокам, чтобы пройти все сызнова, а то, что ты сделал, кажется уже скудоумным и пустотелым.

– Какой такой зверь чудной?! – удивляется манси, выколупывая из мрамора рогатую раковину. – Пугает, наверно, людей мордой такой паскудной.

– Тогда вовсе людей и не бывало. Их еще в микробах не было, темный ты человек, – обсасывает техник окровавленный палец, приплющил его невзначай молотком.

Три дня мы цепляемся за скалы, крошим и грызем камень, кособоко скользим по карнизам, и ветер в тонких льдистых иглах наждаком обдирает лицо и кровянит опухшие губы. Не могу уже повернуть; :окоченевшую шею и разворачиваюсь всем туловищем, как волк. Молотками пообивали пальцы, сорвали ногти и по вечерам, в палатке, у раскаленных угарных камней выгрызаем хрупкие раковины, не дыша, боимся сломать и прячем в вату, укутываем в тряпки, портянки и драные рубахи, заворачиваем в бинты и бумагу. Фауны набралось много, и была она разной и по облику своему, и по возрасту. Как это здорово! Дрожу от нетерпения, хватаю то одну, то третью, десятую ракушку, и ни одна из них не схожа с другой, и боюсь, что в этой роскоши, в богатстве добычи могу пропустить и потерять малозаметную, не известную мне, ту скромную, но главную сногсшибательную ракушку, что обернется эталонной и обозначит даты геологического рождения нашего района, возраст того медного оруденения, что мы искали девять долгих лет.

Мы торопимся и не спим третью ночь кряду, потому что завтра при любой погоде к подножью хребта Маленьких Богов прорвется вертолет и нам остается лишь несколько коротких часов, чтобы запаковать и уложить в ящики каменные, но такие хрупкие находки, что миллионы лет таились в глубине времени. Теперь-то, черт меня возьми, мы вызнаем те времена, когда появились меденосные толщи, вызнаем, что их так перекрутило, куда они погружаются и на каких глубинах их искать.

– Теперь кому-то можно вставить перо! – заговорщицки ухмыляется техник, и обожженное морозом лицо кривится так, что глаза косят и морщится опухший мокрый нос.

– Пе-ро вста-ви-ить? – удивляется манси, чулком спуская с соболи шкурку. – Что-о? И полетит, что ли? – прищуривается проводник, распяливая шкурку на дощечку. – Возьми, начальник, бабе своей, да вот две еще – на шапку.

– А мне почему не даешь? – обиделся техник и округлил глазки под белесыми бровями. – Мне тоже бы надо.

– Да у тебя-то девки нету, – отмахнулся манси, вслушиваясь в ночь, в жесткий шорох реки, в потрескивание лайки за стенкой палатки. – Молодой еще бабу в шкурах иметь. Ты сначала такую раздобудь, чтоб она тебе в своей – целиком – показалась. – Ветер перебирает ветки в оголенных лиственницах, обкусывает отжившие сучки и, вырываясь на реку, путает тальники. – Наша баба когда в шкурах, хищной оборачивается; мужика своего, как глухаря, начинает облаивать… – и примолк манси, вытянул шею. Надавил, навалился потер на палатку, и та, натянутая, как барабан, задрожала припадочно, и зарычала глухо собачонка, словно пасть ее полна шерсти и страха.

Нас оставалось только трое, потому что сезон давно закончен, и главный геолог вывел партию на полевую базу, к аэродрому, и все они давно в главка, а нас задержал маршрут, остановил северо-запад шквалом снега, придержал изменчивый, скользящий след меди и неожиданно найдённая фауна, а завтра… да уже сегодня к вечеру… я буду в городе, где из улицы в улицу говорливо и цветасто вытекают толпы, проплывают, шурша, машины и стучат-постукивают каблучки по тротуару. Из всего того, что сулит город, мне больше всего хочется залезть в ванну, в горячую обжигающую воду, и долго-долго расслабляться в высоких температурах – промерз, как мамонт, до костей: Мне кажется, что в каждой клеточке гнездится колючая снежинка и весь я звонкий от мороза. Вытаю в трех кипящих водах и одену белую рубашку, и она мягко, лебедино охолодит шею и плечи. Белая рубашка чудится мне так реально, будто я уже набросил ее на себя и она облекает меня, как светлый струящийся плащ, и легкая, почти невесомая ткань успокаивает тело, и перестает оно вдруг гудеть, ныть и стонать от боли.

– Сегодня… – я незаметно Для себя начал думать вслух, но манси резко поднял руку – «тихо!».

– Иде-ет?! – прошептал удивленно манси, прошептал испуганно, и я обернулся ко входу, не понимая еще, что могло так растревожить лесного человека, не ведающего страха. – Сюды идет… Хозяин, ойка идет… Али голодный, тощей от старости, – шепчет манси, протягивая мне карабин, – али совсем драный… ранетый, слышь, не может в берлогу залечь. Слушай!

За сезон, с мая по октябрь, обостряются и зрение, и слух, но ничего ведь не слышу – медведь ходит по тайге, как туман, не хрустнет ветка под грузной лапой, едва качнется куст, словно под ветром. Но Хозяина можно почуять нутром, тревогой, что он вселяет, словно накатывает перед собой волну страха, почуять шкурой своей, корешками волос, и манси уловил осторожное и бесшумное, как полет совы, тягучее движение зверя:

– Слы-шишь?! Собака-то… близко он!

Кто он? Раненный ли охотником, изодранный свирепым самцом в лютую медвежью свадьбу на развороченной таежной поляне? Или голодный, не сумевший насытиться зверь? Такой не сворачивает перед огнем, нет в нем страха перед человеком. Хорош сюрприз, тот самый завершающий штрих, которого так не хватало. Если бы не лайка, может, так бы и придавил в палатке, среди бесценной фауны и медной руды, прикончил бы, как гангстер в антикварной лавке… Манси неслышно вогнал патрон в старенький ствол, и мы боком, на корточках, боясь загреметь брезентом, вытолкнули себя в ночь.

Тучи отяжелевшими плотами сбивались в стремнине, что прорубил, проледоколил ветер в заледеневшем небе, и луна выпахивала их, тащила за собой узкую светящую борозду, разваливая охваченную холодом зябкую черноту ночи. В неверном зыбком отсвете проблескивала река на шуршащих перекатах, а омуты ее тонули в непроглядных тенях, что падали от скал. Собака, выхаркнув хрип, зарычала раскатисто и уверенно и, азартно взвизгнув, прыгнула через валежину, но упала на грудь и перекинулась через голову. Долгим протяжным стоном выдохнул ветер, и луна выскользнула узкогрудой рыбиной из мережи облаков, из узкой мотни туч, выпала, как из прорехи, высветила краешек валунистой отмели и скупо отцедила свет на шершавую галечниковую косу, окантованную льдом. На отмели вывороченным пнем застыл «лесной мужик», ойка – хозяин леса. Чуть слышно хрустнула, скребанула галька, и жестко проскрипел песок. Медведь неуловимо, неясно как-то шевельнулся, медлительно и тягуче двинулся, словно вытягивался пригасившимся дыханием, – и оказался передо мною. Не косматое туловище, не горячий смрад из звериной пасти, не внезапный, точно взрыв, прыжок из тьмы ошеломил меня, а желто и прозрачно горящие глаза хозяина, и дикий тот взгляд проник на донышко души и морозно проиголил ногти…

– Может, я зря его, а? Ушел бы? – спрашиваю манси, а тот, словно боясь взглянуть на меня, на мое ружье или вовсе не желая слушать, остервенело машет топором, раскряжевывая листвянку, и швыряет поленья в костер, бросает в гудящее пламя можжевельник, торопливо выхватывает дымящие головешки и раскидывает их перед входом в палатку.

– Ты чего дымишь? Что ты дымовую завесу, как самострел настраиваешь, темный ты человек? – бултыхнется в сапогах юный техник и, задыхаясь, жадно ощупывает звериную тушу и ложится рядом, вытягивается – пятки вместе, носки врозь – примериваясь по росту. – Ничего себе медведушка?! Ловко вы его, Алексей Ваныч, пластанули, – завистливо протянул техник, пробуя ножом медвежий коготь.

– Лов-ко-о?! – прошептал манси и сторожко оглянулся. – Хозяина тронули… а с чем он к нам шел… какие он думы нес в голове своей лесной? Ловко… – бормочет манси, и выхватывает из костра дымящее корневище, и обегает вокруг меня, сужая круги, а потом, зачерпнув миской из реки, неожиданно плещет на меня ледяной водою. – Дымом отогнать, водой отмыть…

– Во дает! – схохотнул техник, поскребывая ножом но гладенькой сланцевой гальке. – Он же, хозяин твой, нас изготовился прикончить, а ты… – Техник обернулся ко мне и заныл: – Алексей Ваныч, дайте мне хоть одну лапу или клык из пасти. Амулетом буду носить в память о знаменательной встрече. Вот умора, дружки обхохочутся, когда узнают, что медведь чуток не закусил нами.

Погас ветер в долине, над Ялпинг-Нер – Священной юрой – вызвездила Большая Медведица, опустив ковш к горизонту, и замигала Полярной звездой, словно всматриваясь в упавшего хозяина леса. Я перешагнул через дымы костра и, «очищенный», вошел в палатку. Черт возьми, как сторожат нас ушедшие века, как шаманят над нами совиным криком, как незримо проникают и внезапно оживают в нас.

Ничего… уже сегодня из снегов, от обледенелых берегов мансийских рек, от волчьего воя и вороньего крика, из кондовой тайги, из чащобы пармы, от росомашьего следа и заячьего скока я высажусь в городе, среди каменных домов, где затаилась моя комнатенка. Отсюда, из-под хребта Маленьких Богов, она кажется крошечной ячейкой, узенькой норой в завалах книг, в грудах камней, что оседают на полках после каждого сезона. В шкафу на вешалке распят черный костюм, а в картонке прячутся остроносые туфли, которые я никак не изношу, потому что некогда и негде таскать их с такой роскошью, как галстук. Так что галстук у меня хоть и новый, но, наверное, давно уже морально износил себя. За лето в комнатенке набивается пыль, как на мучном складе, и прострочена она мелкими тараканьими шажками – когда соседи, перед тем как уйти в зиму, травят это зверье, тараканы спокойно отсиживаются в моей комнате. Для соседей, снабженцев нашей экспедиции, я словно бельмо в глазу – занимаю комнату в трехкомнатной квартире. Для них я тот же таракан, которого нужно непременно выжить, и они проделали бы это весьма успешно, если бы я хоть капельку обращал на них внимание.

– Разве это справедливо?! – жалуется за стенкой соседка, угощая гостей. – Разве справедливо – он и мы?! Да мне говорить-то с ним не о чем. Холостой он до сих пор, неженатый парень, ну и пусть живет в общежитии, а не рядом с порядочным семейством. Девки, к нему, понимаешь, ходят… Нет, писать, писать на него надо, все писать, – как по ночам не спит, ходит, ходит по комнате из угла в угол, курит и бормочет. Может, по старой привычке… знаешь, у людей вырабатывается, когда они в тюрьме сидят, понял!

Семейные мои соседи тихо вздрагивают, когда я появляюсь в городе.

Немного странно: у раскаленного костра, над дикой тушей хозяина леса морозным голубоватым пламенем разгорается: Полярная звезда, под ней зачуханный, в саже, крови и шерсти косолапый техник, обдирает медведя, я заворачиваю окаменевшие ракушки, и у меня затекла спина и хрипит в горле, а где-то за тридевять земель – так далеко и так близко от замерзающей реки – меня нетерпеливо поджидает рассерженное начальство, чтобы засобачить последнего строгача за то, что затянул сезон, измотал до изнеможения людей и навсегда оставил среди камней геолога, своего друга, Илья был старше меня, мудрее и сильнее, но разве жизнь может уберечь всех сильных и мудрых? «Возвращайся на базу немедленно», – приказало начальство в тот день, когда я потерял медь. А как я мог не потерять ее, когда опустел и заледенел без Ильи, когда совсем обалдел, сорвался с румба и мотало меня из стороны в сторону. «Возвращайся немедленно для объяснений», – гремело начальство в эфире и, вероятно, полагало, что я запрятался в каменистых распадках и меня нужно вытаскивать отсюда силком.

– Гудит! Ты слышишь, начальник, гудит! – кричит мне манси Яков и подбрасывает в огонь сушину, хоть ночь растаяла в рассвете. – Вер-то-лет!

Вертолет еще дрожит, колотится, раскидывает головешки и раздувает костер, но уже откинута дверца, и озабоченный пилот кричит:

– Быстрей! Да шевелись ты, солнцу и ветру брат! Гру-зись, с севера – шквал!

Мы грузим, швыряем тяжеленные ящики, затаскиваем обледенелую палатку, закоченевшую медвежью тушу, и вертолет тяжело, с разбега, поднимается над стылой рекой. Пересекаем хребет Маленьких Богов и хребет Большой Оленьей Лапы – заснеженные, оголенные, доступные всем ветрам и тьме, что надвигается с океана и скоро заполнит и долину Ягельной реки, и гору Снеговой Юрты. Под нами реки, заросшие тальником, по обледенелому болоту пробирается темное стадо оленей, оно колышется в клубах пара, и резкими тенями мечутся собаки. А потом кончается горная тайга с плешинками тундры, лес густо заполняет мягкие борта долин, сгибаются под ветром сосны и как-то по-родному теплеют острова кедрачей. Вот уже час проплывают под нами западины озер, и вот-вот, совсем скоро появится наш поселок, где мы перегрузимся на большой самолет, и тот примется глотать небо, разрывая облака.

Успели, такая удача! К поселковой пристани прилепился обшарпанный теплоходик, покачивается поплавком в загустевшей свинцовой реке. Я долго тряс тугое плечо пилота, тот выругался, но все-таки подсел рядышком с пирсом, не задев проводов и раскидав собак, и мы бегом, под капитанское рычание в мегафон, перекидали ящики в трюм. Кончилась навигация, и осипший капитан торопился покинуть приполярные широты. Что ж, пусть юный техник по воде сопровождает фауну и рудные пробы.

– Эй ты! Волосатенькая шпротина! – кричит мне капитан. – Войди-ка в каюту, Леха!

Каюта пропахла сигарой и «Шипром», теплым деревом и лаком, свежим бельем, и неуловимо, как-то робко дрожал здесь тонкий запах ландыша, струился холодноватой, родниковой чистотой, тревожно и необычно среди компасов, латунных приборов и хронометров. На столе откупоренный коньяк, истерзанный лимон и распластанная семга в россыпи брусники. Парок поднимался над миской разваристой картошки.

– Чего принюхиваешься?! – прохрипел капитан и заглянул себе за спину. – Вчера еще должен отдать швартовы, – крикнул капитан и наполнил длинноногие, но объемистые посудинки. – Шуга тащит. Перекаты взгорбатило. Штормит на Оби. Да начальство твое рацию дало – загрузить тебя. Помни мою доброту, Леха! Давай тост!

– Не будь кнехтом! – отвечаю ему, обсасывая лимон, а тот обжигает, скручивает губы. – Не спрыгни с румба, кэп! Не сядь на мель!

– Зна-е-ешь?! – хрипнул капитан, и широкое, почерневшее на ветрах лицо побагровело, а в гулкой груди булькнуло и треснуло – то ли смех, то ли кашель. – Откуда знаешь?

– Чего я должен знать? – пытаюсь подцепить ножом ускользающий грибок.

– А это?! – повел вокруг тяжелой лапой капитан, словно раздвигая каюту. На стене из-под новенького кителя цветасто струилось легкое платье, опадало складками в рябиновых кустах, из распахнутого чемодана свисали колготки, прикасаясь пяткой к импортному галстуку в пальмах и обезьянах, а над барометром с фотографии завлекательно улыбалась наша нормировщица Елизавета Крюкова, или, как называла она себя, – Элиза.

– Понял? – капитан чугунно опустил на стол кулак и раздавил брусничку. – Не будь кнехтом! – усмехнулся он. – Быстрый ты, однако, парень!

– Поздравляю! – выдавил я из себя, но это прозвучало так беззастенчиво лживо, что капитан внимательно вгляделся в меня. До самолета два с половиной часа, и, подлетая к поселку, хотел было по старой памяти забежать к Элизе Крюку, а она… она уже снормировала себе речного волка. – От души поздравляю!

– Ладно уж, – капитан коротким пальцем почесал заросший загривок, шумно втянул воздух широкой ноздрей и остро царапнул настороженным взглядом. – Это, Леха, для твоей лоции, – выдохнул он. – Предупредил, значит, тебя, что по фарватеру сменили обстановку – не для тебя там бакен зажигают. Лизавета сама мне сказала, что меж вами ничего вплотную не было.

– Точно, кэп! – подтвердил я и вот только сейчас почувствовал, как страшно устал, до тупости, скуки я равнодушия. – Это верно! – да и что я мог сказать, если действительно прятались от людей, чересчур оберегала от людей свою биографию Элиза. Она очень хотела любить и считала себя созданной для любви – только понимала ли? Обыкновенная мягкая, добрая девушка переполнила себя нежностью, в нее вселилась жажда материнства, но Элиза все усложняла. «Люблю до изнеможения, – выдыхала она слабым голосом. – Если покинешь меня, я, наверно, покончу с собою».

Даже когда наступила близость, Элиза назначала мне свидания то в глубине мансийского кладбища, где под ветром тихо и таинственно вызванивали бронзовые колокольчики, то вблизи омута на скале, с которой два пека назад бросилась красавица зырянка, не желая выходить за кривого всесильного купца. За поселком, на ледниковой гриве, поднимался глухой бородатый ельник, где обитала диковатая древняя сказка, – в таких местах живет тайно от всех уставший и больной леший, и тлеют в густых туманах его глаза-мухоморы. Задыхаясь от страха, вздрагивая от хрупкого шороха. Элиза приходила в назначенное место и ждала, шептала: «Где ты, любимый?!» В ельник забирался ветер, будил сову, и та, взъерошенная, мохнокрылая, кричала громко и тревожно, разрушая тишину. Элиза приподнимала бородатый лапник и пряталась за пазуху шатровой ели. Мне долго приходилось искать ее, вызывать ласково, и она появлялась внезапно, как лесная фея, в оленьей дошке, усыпанной прохладными хвоинками. Кто знает, сколько раз она переживала свою сказку?

– Мне кажется, что с нами что-то случится! – мечтательно распахивала глаза Элиза. – Если ты сорвешься со скалы и сломаешь ноги, то вылечу тебя, целыми днями буду рядом с тобой, буду исцелять твои раны, и моя любовь залечит их.

Но я не сломал ног и не свернул себе шею.

Все же интересно, из какой сказки она вывела речного волка и какие штучки она с ним вытворяет?

– Как это произошло, кэп? – я все-таки выловил скользящий по тарелке рыжик. – Семь морей прошел, два океана распахал, а на реке трюм распорол…

– Намекаешь, что корягой разворотило, – недобро усмехнулся капитан и прислушался. Шумно и глубоко дышали машины, скрипели лебедки, плескала волна за бортом, на корме кричали матросы, подвывал ветер. Загремела цепь, и донесся дробный, торопливый перестук каблучков. – Это ты, поди, от зависти. Рад, Леша… рад, что поняли друг друга взаимно.

Эх ты, Лиза-Лизавета, я люблю тебя за это… не за это, а за то, что целуешь горячо. Семь морей прошел, два океана, курил в Стамбуле злые табаки. Из-под кителя цветастым водопадом опадает платье. Фарватер рек меняется внезапно – от дождей или засухи, и любовь потому – то море, то вдруг речонка-любовь.

– Ты сам виноват! – кричит мне в лицо Елизавета Крюкова, мягкая, как соболиная шкурка, и слезы кипят в распахнутых милых глазах, что наивно и доверчиво всматривались в мир, и вся она дрожит от горечи и обиды и оттого, что мы сейчас рядом – заросший, одичавший геолог и гладколицый речной волк. – Ты… да ты! Сказал бы слово, уходя, – всю жизнь бы ждала. А теперь… теперь прощай, искатель мее-дны-ых ру-уд!

– Иди! – разрешил, повелел капитан. – Иди и не оглядывайся! Не плачь, Лиза, не вызрел он до тебя… как умственно, так и морально…

– Не вы-ы-ы-зр-еел?! – поразилась она и, наверное, только сейчас поняла, что она жена капитана, взматеревшего кэпа, которого она будет ждать от начала до конца навигации. – Боже мой, да что ж я это…

Измочаленные сходни нудно подо мной проскрипели. Одичало орали голодные чайки. Ветер шершаво тянул вдоль улиц поземку, поскрябывал в распоротых консервных банках, собачьим холодом разгонял собак. Зима захватила горы, и снежные вихри скатывались с вершин, окружая октябрем поселок. Как все грустно – промелькнуло лето, сгорело в купавках, в кострах стоянок, поднялось в радуги и завяло в травах. Грустно… По новому фарватеру проложила свой курс Лиза, по-иному оценят наш район, прогудит зима, но не вернется на тропу Илья. Как одурело воет ветер…

– Не психуй! – знакомый радист в порту угощает зарубежной сигареткой. – Вышел борт. Будешь ты сегодня на своем Бродвее…

Самолет набирает высоту, ровное мощное гудение моторов погружает меня в дремоту, что-то верещит в микрофон и гарцует по салону стюардесска, элегантная и душистая среди бородатых парней в нечесаных гривах. Сейчас с Севера тащат в свои европейские квартиры всяческую рухлядь, и самолет набит оленьими, лосиными рогами, собачьими, медвежьими шкурами, кривыми корягами, вырезанными из стволин дуплами, деревянными корытами, прялками и волчьими хвостами. В самолете, как в чуме, кисловато пахнет шкурами, смолой, подпорченной рыбой – деликатес с душком, – и оттого стюардесска кажется неожиданной, словно она появилась из другого мира, от которого отвык в той звероватой настороженности тайги, и слепила она, стюардесска, новенькой чистенькой оберточкой, выцокивала каблучками, и ее поедали голодающие глаза, следили и проглатывали слюну горбоносый тип в шляпе и два очкарика в галстуках, а она, покачивая бедрами, думая о себе и о своем, обаятельно и заученно улыбается. Манеры ее могли бы произвести впечатление, показались бы даже утонченными, если бы я года три пропадал в ямальских тундрах, а там женщины не манерны и рожают пятерых, десятерых ребят, там женщины не отпрашиваются у маменьки прогуляться в клюквенных кочках. В тундре женщина выбирает сама, без манер и лесных сказок. Там одна женщина на сотню мужчин в брезентовых штанах – поэтому торопись и достигай се в березовых опушках, на земляничных полянах у заросшего пруда, где она ходит босиком и солнце осыпает ее золотистыми веснушками.

Под самолетом тянется и тянется тайга, техник мой плывет на теплоходе, охраняя камни. Капитан кулаком давит брусничку, и рисует Элиза по-гадючьи извилистый фарватер реки, а проводник мой, Яков, сейчас собрал мансийскую свою родню, устроил праздник и пляшет себе под гармошку.

Ко мне вдруг подступил острый голод, уцепил за горло.

– Слушай… поди сюда, – повернулся я к стюардессе, когда та склонилась над горбоносым в шляпе. – Слушай, дай мне что-нибудь куснуть.

Она повернула ко мне крупное женское тело с детским личиком, и в желтоватых глазах отразилось удивление.

– Вам плохо? Вы летите первый раз? – Она усмехнулась понимающе краешком губ – «на что только не идут мужчины, чтобы вызвать к себе внимание». На бронзовой шейке, что гибко поднималась из округлых налитых плеч, тревожно и по-девичьи беззащитно билась родинка. – Это как-то странно, – растерялась стюардесса. – Вам нужно было покушать в поселке. Или у вас не на что? – осуждающе спросила она и посмотрела как на кутилу, не сохранившего двугривенного на винегрет. – Нет, правда, вы голодны?! – она никогда не голодала, ей незнакомо это чувство, но кивнула и пригласила меня в кабину к пилотам.

– Вот он… – начала она, обращаясь к приборам, а те дрожали своими стрелками.

– Мне чего-нибудь куснуть, парни, – обратился я к летчикам. – Честное слово, прямо мутит…

– А может, ты и выпить желаешь? – повернулся ко мне второй пилот, и я узнал его. Он позапрошлый год увез у Ильи девчонку и бросил. Закружил ее, зашаманил, назвонил ей о своем космическом назначении, таинственно намекая, что записан в отряд космонавтов, и она, Тоня-Тонюшка-Антон, только она может стать его звездной подругой. Антошка была тем и хороша, что кроме женского из нее просвечивало столько человеческого. Рядом с ней было радостно, светло и чуть тревожно. Ильи нет, Антошка болтается по геологическим партиям, пытаясь обрести уважение к себе, а второй пилот по-хозяйски лениво поглядывает на гладкую спину стюардесски, а та, высвечивая глазами, выгибается и перебирает ножками.

– Эй, Алеша! Где ж так долго плутал, бродяга? Спасибо, что заглянул поздороваться! – улыбается командир – литой, тяжелый и добрый. Поседел командир на завьюженных полярных трассах и помнит всех геологов в лицо.

Три года назад в переполненном муравейнике заполярного аэропорта, когда осенняя распутица закупорила все летные дорожки и люди по неделям маялись на замусоренном полу и проклинали всех богов с боженятами, я без надежды подошел к озабоченному командиру. Тот несколько раз заходил на рацию, в диспетчерскую, раскрывал и закрывал планшетку.

– Возьми!

– Горит?! – прищурился командир. – Грыжа? Радикулит? Бабка помирает? Свадьба? Ну! – потребовал он. – Куда торопишься? Придумай! – и отвернулся.

– Научный совет собрался. Диссертацию мне защищать, понял? – пробормотал я невнятно, и так стыдно мне стало, пошлет сейчас ко всем чертям командир.

– Ты-то?! – удивился он, разглядывая драные мои брючонки. – Том Сойер ты или Дон Кихот? Дис-сер-та-ция?! – поражается такой бесстыдной трепотне командир. – У меня вот сестра доцент. Зинаида! – уважительно сообщил командир.

– Зуева, что ли? Зинаида Кирилловна… – вспомнил я, потому что случайно услышал фамилию командира. – Ничего тетка, ума не занимать, только зануда – каждую мелочь до иголки оттачивает.

– Ну, да-е-ешь! – обрадовался командир Зуев. – Только зануда она знаешь отчего?

– Отчего? – переспросил просто так, чтобы отойти и, может быть, никогда не встретить этого человека.

– Оттого, что она пятерых нас без матери подняла, понял?! – отрубил командир, еще раз вгляделся в рваные брючишки и посадил меня в смертельно забронированное кресло, куда обычно усаживается областное начальство.

– Где ж ты плутал, Алеша? – добро улыбается командир. – Отыскал, поди, медяшку и за орденом летишь? Высматриваю в газетах фамилию твою, видно, пропустил?

– Он почему-то кушать просит, командир, – пожаловалась стюардесса, притрагиваясь девчоночьей щекой к каменному плечу второго пилота.

– Так покорми! – отрезал Зуев. – Вынь из холодильника и здесь покорми!

– И – это? – хлопнула ресницами девушка.

– И это! – припечатал командир. – Что ты нынче без мохнатого дружка?

– Нет его больше, командир. Нет больше Ильи.

Второй пилот поерзал на сиденье и чересчур внимательно вгляделся в приборы.

Молчит командир. Я жую колбасу, загрызаю яблоком да закусываю сыром. Ровно и мощно тянут моторы. Сквозь облака просачивается свет, и остро, зеркально-пронзительно вспыхивают озера и медлительно проплывают реки – здесь они еще открыты, не заморожены, и бледнеет солнце, скатываясь к новому своему закату.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю