355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Сазонов » Открыватели » Текст книги (страница 10)
Открыватели
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:00

Текст книги "Открыватели"


Автор книги: Геннадий Сазонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)

В затухающем солнце, таща за собой длинные усталые тени, возвращались геологи из маршрутов, сбрасывали рюкзаки и, наскоро поев, торопились, пока еще не угасла вечерняя заря, доложить и сызнова пережить маршрут, уложить его в общий рисунок карты и еще раз осмотреть образцы. К костру с бумажонками подсаживался Сашка, доставал счеты, накладные и громко, вслух принимался подбивать баланс. На весь лагерь, резко и властно, по имени и отчеству он вызывал и выкликал то одного, то другого, по-старшински приказывал подойти к нему, свериться с ведомостью и подтвердить что-то своей подписью. Каждому технику, каждому геологу он сообщал конфиденциально, что дефицит уже на исходе, что вот-вот кончится шикарная жизнь, что он, Сашка, наверное, скоро подохнет один среди пустого склада.

– Поз-воль-те, – отстранил его главный геолог, – вы мне мешаете!

Его не слушали, тянулись к картам, к образцам, геологи через лупу разглядывали рудную вкрапленность, они спорили о гранитных интрузиях, о минералогических ассоциациях, о невиданном доселе метаморфизме пород. Но Сашка, наскучавшись за день, наконец-то дождавшись своего часа, не глядя ни на что, лез напролом, хватал нас за штаны, за рукава и орал:

– Ты! Вчера на складе у меня «Беломор» брал? Почему не записал, а? Не ты брал? А кто брал, кто, я спрашиваю? – и тормошится Сашка до тех пор, пока Алексей Иваныч не оторвется от карты и не посмотрит на него серьезно. – Молчу… молчу… молчу, – пятится задом Сашка. – Сажусь. – И Сашка садился писать, рапорты.

Рапорты Сашка писал под копирку, оставляя себе копии, чтобы подшить в «дело». Продукты съедались, инструмент снашивался и списывался, пустели ящики и мешки, а папка пухла и день ото дня грузнела.

– Писатель ты! – смеется Еремин, принимая очередной рапорт. – Пшено с солянкой выдаешь, а дело завел, как в отделе кадров. То-то тебя Протоколом прозвали….

– Я на себя ответственность взял? Взял я на себя ответственность людей кормить? – щурит Сашка левый глаз и смотрит в упор.

– Что есть на складе – вы-кла-ды-вай! – отвечает начальник. – Но где это видано, чтобы такое дело заводить! Ну что это за рапорт? – И вслух, с трудом раздирая коряжистый ломаный почерк, зачитывает: «Начальнику партии тов. Еремину А. И. Докладывает заместитель по хозяйственной части Абдулов А. Г. Лично».

Начальник, едва сдерживая подступающий смех, продолжает читать, а Сашка очень серьезно и важно кивает.

– «При вскрытии ящика мясных говяжьих консервов (одна банка – 0.31 кг) обнаружено мною, Абдуловым А. Г., 4 (четыре) штуки пустых, кем-то использованных банок из-под гороху. Горох съели, сволочи, банки с тушенкой вынули, а эти, пустые-то, засунули. Это они там, на базе экспедиции, а тут крутишься в штопор, экономишь и снижаешь себестоимость, а какая-то гнида – промышляет. Во втором, таком же непочатом будто бы, ящике, веришь – нет, даже проволока не порвана, найдено комиссией еще 5 (пять) пустых, вылизанных банок…» Вылизанных – это хорошо сказано, – одобрил начальник.

– Сучья работа, – оживился Сашка.

– «Итого воровство совершено на сумму 9 х 1.3 = 11.70 рубля. С кого прикажете эту сумму изъять? Не с кого! А висят они на ком? То-то! На сегодняшний день с этим долгом на мне уже повисло сорок семь рубчиков с двадцать двумя копейками!»

– Ну ладно, этот рапорт еще куда ни шло, – согласился Еремин. – Я радиограмму послал на базу, там грузчиков за тем делом подловили, и они вины не отрицают. Ну а это что? «Из присланных с базы десяти мешков сухарей качественными оказались только четыре. А в остальных годной оказалась только мешкотара. Сами сухари не ели даже лошади…» Что это такое, а?

– Рапорт, – улыбается Сашка. – По инстанции передавать, сигнализировать.

– Ты думаешь, бумагу накарябал и – все? Не акт у тебя, а фельетон. Скажи, ты где был, сатирик, когда эти сухари с базы доставляли?

– Я был на рыбной ловле! – отчеканил Сашка. – Вылавливал на мушку хариуса для ассортиментного меню!

– Где ты должен быть, когда с базы доставляют продукты? – нажимает на него начальник. – То – грибник ты, то – рыболов, то – ягодник! Кто ты в натуре? Не принимаю я этой бумажонки. Крест на ней ставлю! В каждый мешок нос свой за-со-вы-вай! Глазом туда заглядывай. Завхоз… Пишешь, что кругом жулье, а у самого овес пророс, горит от сырости. Брезент у тебя гниет, инструмент ржавеет. Банки, граммы считаешь, а в муке мыши гнезда вьют и мышатиков выводят. Ну, Абдулов… На сегодняшний день на твоей шее… И весь склад мне вы-су-ши!

– Ладно, – мрачно соглашается Сашка, зажимает под мышкой папку, круто разворачивается и вышагивает к складу. – Посмотрим… Цыплят, их ведь по осени считают! – бормочет он на ходу.

Переполненный ответственностью, неподкупный и непримиримый, Сашка начинает сызнова ворочать мешки и пересчитывать банки.

В октябре, в конце сезона, склад опустел. Опустошился и Сашка – нечего ему было развешивать, мерить, насыпать и высчитывать. Он перестал составлять акты, перестал бриться и надевать свою фетровую шляпу, красный галстук и хромовые сапоги. Не слышно в лагере его крика, суматохи и возни. На складе остались лишь кронциркуль, руль от мотоцикла, коленчатый вал от трактора, две электролампочки, разбитые ящики и никем не распутанный шпагат, облепленный хвоей и березовым листом. Над кедрачами Янг Тумпа, рассекая тучи, пронеслись утиные стаи. Снегири опустились на рябинники. Черный бородатый ворон с порыжевшей лиственницы вызвал снежный буран, и тот стремительно накатывался с северо-востока.

Мы ждем на рюкзаках вертолет. Сашка бродит по оголенному лагерю, хватает парней за руки, за плечи и тихо спрашивает:

– Претензии есть? У тебя есть претензии, говори прямо? Жалобы на меня есть? И какие?

– Нет, Санек! Честное слово, нет! Ты мужик ничего! Хоть и Протокол…

– Конечно, – бормочет Сашка. – Я зануда, знаю… Но как же я теперь без вас? Алексей Иваныч! – рванул на себе рубаху Сашка. – А весной-то, весной возьмешь меня, а? На высших уровнях стану калькулировать, клянусь! Целиком и полностью освобожу тебя от хозяйственных забот, чтоб ты двинул геологию.

– Ладно, что с тобой делать… – смеется начальник. – Теперь хоть маленько знаю, что ты можешь вывернуть…

Белая корова

В вершине кедра тоненько посвистывают бурундуки, на них сердито прицокивает белка, еще не созревшая, красновато-рыжая; заполошно, пугая самих себя, орут кедровки, и крики их отвлекают Еремина, не давая сосредоточиться, задуматься над картой, а кедровки-ронжи и кукши, то грудясь в стаю, то рассыпаясь, надрываются на всякие голоса: и стонут, и ржут, скрежещут и будто лают. За гривой сосняка, что тягуче и тревожно погудывал под ветром, на зарастающем озере прокликали гуси; со свистом над стоянкой пронеслась чернядь, и к костру донеслось, как утки заполоскались, пришлепывая крыльями по воде. В темнеющем ельнике одноглазая собачонка Сяль засунула морду в нору, час уже лает остервенело и злобно, голос ее, стекая по лабиринту мышиного хода, отдается подземельно и утробно. Юркнула под корень полевка, плесканул по камням ручей, и высоко над хребтом, словно в железо, звонко ударил ворон. Фыркнула и всхрапнула кобыла, подойдя к костру, скребанула подковой о камень и захрумкала, обкусывая тальниковую ветку. Звуки оставались настолько привычными, что улавливались враз десятками, но не смешивались, а расщеплялись по отдельности: хруст сучков и фырканье, плеск, пыхтение, цоканье, посвисты, лай, хрипы, вздохи – все это тайга, лесная чаща, захватившая в себя горы. Оголенная и отсвечивающая, будто кость, верхушка елки прислонилась к листвянка и поскрипывала на ветру однотонно и нудно – скри-и-ип-пи, скри-и-пи-ипи. Скрип длинный, со вздохом, в рваные промежутки – сухостойный скрипучий поскрип, но чуть-чуть надавит ветром, как тон его меняется. В елке оказалось расщепленное дупло, и оно удваивало, ширило звук, и возникший как тонюсенький, скрипичный, он опускался в дупло, там креп и отдавался уже контрабасом – скрип-скры-ып, скры-ы-ыпы! Ночью над затухающим костром, пергаментно шурша, косо и причудливо носились летучие мыши, плашмя опадали на крышу палатки и, пискнув чуть слышно, поднимались; билась шишка в землю и неумолчно плескал ручей, все, словно цепенея, погружалось в сон, отяжелев за день от беготни и пищи, и раздавался лишь заполошный вскрик куропатки – тормошилась та сонно в кустах. А теплое пофыркивание коней, их глубокие вздохи и горячее ржание, тонюсенький визг жеребенка еще больше сгущают тишину, углубляют ночь и покой. За четыре месяца полевого геологического сезона утончился, обострился слух, улавливая даже сухое потрескивание жуков-дровосеков под корою сосны или кедра.

Перед самым рассветом что-то встревожило коней, пугливо заметалось, забилось ботало, и гулко, тупо-стреноженно ударили в землю десятка два копыт, приглушенно и злобно заржал жеребец, и лошади двинулись к лагерю, к дымящему костру, к человеческому дыханию, таща за собой, словно бредень, треск и хруст веток. Но в этом треске, тихом пофыркивании и коротком ржании возник посторонний и необычный звук, уловился и отделился ото всех, и Еремин долго-долго прислушивался, но не мог вспомнить его. Из чащобы тайги донесся к нему полустон-полувздох, то ли короткий рык, то ли оборвавшееся мычание, и проник в сознание, отодвинув другие звуки, как привычно-обыденные. Словно позабытый далекий зов, он раздался в его глубинах, вселив неизъяснимую тревогу, чуть-чуть грустную и печальную. Вновь полувздох, протяжный мык, и это не принадлежало коням, не рождалось тайгой и скалами, а дохнуло родным, родимым. Громче звякнуло ботало, ударило гайкой в жестянку, и тут к нему, к боталу, будто приблизился и привязался рассыпчато звонкий голосок колокольчика.

– Дили-диль-динь! Дзинь-линь-линь! – серебристо, тоненько и хрупко, по-птичьи заливисто закатился бубенец.

Еремин выдернул себя из спальника, захватил в охапку одежду и, перешагивая через спящих, выбрался из палатки в августовский рассвет. Из другой, соседней, тоже поспешно, спиной вперед, вывалился Петька-коневод.

– Бегем?! – крикнул Петька и рванулся на суставчатых, ходульных ногах навстречу треску, чужому голоску колокольчика. А тот звенел-вызванивал, приближая к Еремину то, что он старался вспомнить, но не мог, никак не мог. А через полсотню метров, пройдя сквозь табунившихся настороже коней, он двинулся к охрипшему от лая Сялю и наткнулся грудь в грудь на Петьку. Петька ярко рыжел в поднимающемся солнце, губастый и зубастый, весь расхлестнутый и распахнутый, тяжело и порывисто дышал. Волосы его перепутаны сном, влажные от росы, падали на лоб, закрывали мальчишечьи зеленоватые глаза.

– Корова! – ликующе выпалил Петька.

– Как? – не понял Еремин, вглядываясь в затененные кусты, где тихо приседал туман. – Корова?! Какая такая корова?

– Да белая! – заорал Петька и, оглядываясь, захохотал, хлопая себя по бедрам. – Белая, понимаешь, корова, как будто седая. Умора, а? В такую глушь заползла, от глупая! Ну и дура же, даром что с рогами!

И тогда заторопился Еремин. Так вот отчего он не угадал тот издалека донесшийся звук, полувздох, полустон!.. Он разрывал кусты, откидывал потяжелевшие от утренней сырости еловые лапы, цеплялся за пни. И точно, неподалеку от сонного мерина спокойно переступает ногами белая корова, и с мягких губ ее почти до земли протянулась клейкая слюна. Увидев Еремина, она медленно повела головой, пригнулась, шевельнула ушами и переступила, хлестанула длинным хвостом по влажной спине, сочно так, звучно, как плещется рыба. Он подошел ближе, совсем близко, протянул к ее морде руку, и корова ткнулась в его ладонь влажными ноздрями, тепло дохнула и шершаво лизнула языком. Еремин погладил по морде, по голове, где меж рогов курчавилась шерсть, утыканная хвоинками и сухими сучочками в свалявшейся паутине.

– Милка! – позвал он. – Милка… – Она вздохнула шумно и покорно, а в Еремина вошло тревожно-радостное ощущение рассвета, тишины осени и покоя созревания.

Собаки, разбуженные Сялем, лениво взбрехнули разок-другой для порядка и, втянув запахи, успокоились, разлеглись под кедрами, а Сяль все метался, кружил, дрожал всем телом и скалил зубы: ему всего второй год, и за короткую жизнь он никогда не пробирался в людские поселки и впервые, конечно, только сейчас видит такого зверя с невиданными рогами, – не лосиными, нет-нет, не оленьими, просто невообразимыми рогами, острыми, гладкими и, наверное, опасными, да и хвост, хвост-то, посмотрите, как кнут с кисточкой. Никто в тайге не носит такого хвоста. И Сяль, возбужденный, просто умирает от страха, от диковинной необычности зверя, от его запахов и не понимает, почему люди, да и старые собаки, мерин тот же, так спокойны, хотя и в них появилось уже новое, просто им не замеченное раньше: стоит вот начальник и потаенно улыбается, почему-то ослабев. Собака всегда чует, когда человек слабеет от доброты, да и от злобы тоже. Но такого Еремина одноглазый Сяль почуял впервые, однако уже не мог остановиться и хрипел, как и вечером, когда лаял в глухую мышиную нору.

– Милка! – позвал Еремин и тихо спросил: – Откуда же ты?

До поселка, что поднимался над Сосьвой, больше сотни километров, и туда не вела ни одна дорога, и не пробита туда тропа, да и поселок тот крохотный, из десяти изб да рыбацкого стана с ледником. А за полсотни таких же таежных немеренных километров, через горельники и каменистые распадки, стоят избы Курикова, да там четыре избы, но манси, кроме собак, ничего не держат. Дед Куриков да три сына – охотники-медвежатники, тайга – их дом, их дело, жизнь, зачем им корова? Лосенок у них живет, это верно, лебедь с подрезанным крылом на забаву ребятишкам да еще два песца, самки ощенились в клетках, но щенки остались дикими и злобными.

– Да откуда же ты, Милка?

А Милка, Белая Корова с голосистым бубенцом, парно и шумно дышала, как и та, ереминская, послевоенная комолая Милка, белая в черных ночных пятнах, будто в сорочьей окраске, такая же домашняя и доверчивая. Ругался, ворчал, плакал Алешка Еремин, когда мать чуть свет расталкивала его, тормошила и сонного, ломающегося в поясе и коленях, подводила к рукомойнику, ополаскивала мордашку, подносила кружку молока, совала хлеб и тихо-тихо упрашивала: «Ничего, Алешенька, ничего, сынок мой, попаси недельку-другую, а там в стадо, и вздохнешь ты, соколенок мой, помощник мой… попаси…» И Алешка, утопая по щиколотку в пыли, сонно передвигал ноги в цыпках, иссеченные осокой и стерней, бродил с Милкой по закрайке леса, по оврагам, по мелким лужицам, а в обед и к вечеру Милка приносила в дом полнехонькое ведерко молока, и пахло оно клевером, росой, а в жару – полынью. Сестренки криком и визгом встречали Милку, повисали на ее шее, Алешка, пыльный, с облупившимся носом, обгорелый на солнце и ветре, вытряхивал из-за пазухи стручки гороха, кислющие лесные яблоки – «вырви глаз». А из шапки высыпал горстку земляники или красной смородины. «Берите, – говорил он сестренкам. – Зайчик прислал».

Давно он живет по городам, и много было тех городов, геологических баз, экспедиций, и в городской квартире живут его дети и мать, но она никак не может привыкнуть, не может отнять у себя деревню; все осталось при ней, и раным-рано, как только затлеет рассвет, она поднимается от живущего в ней петушиного крика и целый день тормошится на ногах, все находит какое-то дело, а по вечерам, укладывая внуков, она тихо и таинственно поведает вдруг забытую, совсем забытую сказку о птице Сирин, о Гамаюне, и внукам ее так же жутковато, как и ему самому когда-то.

«Как же далеко от нас люди, – подумалось Еремину. – Даже не верится, насколько далеко… будто в прошлом – мелькнули и ушли».

Корова потянулась и жестковато тронула языком его руку. Сяль уже охрип, у палаток раздались голоса: поднял всех из сна Петька-коневод. Корова вся белая, даже не белая, а словно из потускневшего серебра, с черными до колен чулками, запавшие бока вымазаны тиной – крест-накрест охлестывала себя, сгоняя слепней. Шаль складчатая, волнистая, что от горла спускалась почти до травы, в нескольких местах исцарапана, порвана, в загустевшей, запекшейся крови, и, притрагиваясь к ранам, Еремин заметил только сейчас, почему Белая не выходит из кустов, а стоит как-то странно, раскорячив ноги, будто там что-то прячет. И точно…

– Привесок, а? – заорал Петька, нырнув под брюхо коровы. – Глянь-ка, телок! – И Петька принялся тащить-вытаскивать из-под нее телка, крошечного, буроватого и дрожащего.

– Оставь! – Еремин похлопал легонько по спине Белую, и та шагнула вперед, выйдя из кустов.

Видать, она ушла перед отелом из дому, схоронилась где-то в ельниках и принесла плод. Молодая совсем корова, наверное, второй теленок, притаилась, укрылась, будто совершала таинство, прячась от всего на свете. Совсем недавно – теленку не больше недели, – кружа по тайге, она наткнулась или на нее нарвались волки; волчата совсем молоденькие, глупые, сытые и оттого ленивые, неуклюжие от разбухшего брюха приняли Белую Корову в свою игру, но не доиграли: теленок скрылся под мать, а та билась насмерть, кидалась яростно и свирепо. Может, и не так все было, но раны, это уж точно, оставлены зубами. И с тех пор телок поселился под брюхом, самой надежной защитой, и таскался под матерью, ничего не ведая. Сейчас он сосал, дрожал, перебирая ножками, вздрагивал бурым, ладным тельцем, сосал с пристоном и сладострастием, закрыв глаза и складывая губы в трубочку, торопился, и сосок вырывался упруго, и тогда струя молока била ему в глаза, в короткую мордашку с раскидистыми ушами.

– Вот дает! – в восторге кричит Петька, приседает и подпрыгивает, и валится вдруг на землю, заглядывая туда, под брюхо, и так же приседает, припадает к земле, подпрыгивает Сяль, только он хрипит на Петькины крики, не может уже лаять.

– У мамани у моей тоже корова, – объявил Петька. – Отец-то – лошадник, а мать все с коровой возится. Нет, говорит, ничего сильнее, как парное молоко.

– У коровы молоко на языке, – хохотнул старший геолог Сенькин, большеносый и тонкогубый. – Но никто не поверит, что в кондовой тайге можно выпить кофейку с молоком. У-ум! Пардон, кофе со сливками! Или язык в молоке, это же миль пардон!

Белая звякнула бубенцом.

– Не даст! – отрезал Петька. – Телок ее сосет все! Не даст! Да она не впервой из дому бегает: порченая корова, хозяин – лопух, не углядел. А хороша коровенка! Но откуда приволоклась она, а? Здесь же безлюдье голимое, безнаселенность мест. И оттого она —, чудо чудное! А молока не даст! – уверенно заявил Петька. – Поколение отведало титьку, теперь не выпустит.

– Как это не даст? – удивился Сенькин, узаконенный отрядный остряк. – У скотины берут, причем без спроса. Хлопнем телка, и бзик-тим-ля-ля! – И вынул нож. Он всегда так шутит. Рука у него тонкая, как куриная косточка, а нож тяжел, и кажется, что переломит руку. – Телятина… сочная, нежная, полон рот слюны. А если отварить филе и холодную, улавливаете, порезать тоненькими, прямо тонюсенькими ломтиками, плотненько, а сверху брусничкой… брусничкой… ой-ей-ей – это же черт возьми! Начнем? – обратился он ко всем и ни к кому. Сенькин потянулся и, ухватив теленка за уши, поволок из-под брюха. Белая мыкнула, недовольно хлестанула хвостом по спине – «что, мол, за шутки, когда детеныш еще не насытился?»

– Оставь телка, – попросил Еремин, именно попросил, задумавшись о своем. – Петька, давай сюда аптечку:

– Да вы что?! Лечить ее собрались? – хрустнул сухарем Сенькин и оглядел парней, что сгрудились вокруг коровы, дотрагиваясь до ее рогов, до холки. – Да это черт-те что, это же премия, приз, бифштекс! А? Это же будто кошелек нашел с червонцами или клад. Сама ведь пришла – нате!

– Пошел трепать! – пробасил горняк, квадратный дядя с темным взглядом. – Мясцом побаловаться ему, а она, вишь ты, мать кормящая. Думать надо, понял?

– Алексей Иванович, – крутанувшись на пятке, сладеньким голоском протянул Сенькин. – Как предполагаете распорядиться призом? Вначале телка или враз, вместе?

– Хозяйская она! – зашумел Петька и забегал вокруг коровы. – Принадлежит! А у того владельца, кому принадлежит, могут оказаться дети. Телка убить – тогда мать сгинет, а ее?.. ее?.. Как же бить, коль с телком она? Сколь носила, пока выродила. У моей мамани…

А потом зашумели все в десять голосов, но Еремин и не вслушивался, словно покой, та уверенность, что принесла с собою Белая в их лагерь, были чем-то большим, гораздо большим, нежели она сама и ее теленок. Его партия пять дней назад спустилась с оголенных нежилых вершин в горную тайгу, обильную дичью, ягодой, рыбой. Два месяца они не ели свежего мяса, хотя в общем-то были сыты, – а тут корова…

– Ни к чему все это, – тихо улыбаясь, говорит Еремин. – Тут, парни, глубоко потаенное дело. Белая шла к нам, от зверя шла к людскому. Неразумно, значит, она доверяла, шла на голос, на костер, а куда вышла? К человеческому шла в этих буреломах…

– Да приз же! – не унимается Сенькин. Завел себя, может быть, уже и крови не хочет, а завелся. – И почему молоко нельзя организовать, доение ее? О людях ведь надо думать, о людях!

– Да ведь она к нам шла, пойми. Зверь ранил, убить хотел, а она вырвалась.

– А вы не боитесь показаться сентиментальным? – Сенькин смотрит исподлобья, неприязненно, и будто чужой он, незнакомый в запущенной, грязной бороде, в которую он спрятался и лишь неясно выглядывает. – Сентиментальным… и более того…

– Глуповатым? – подсказал Еремин и усмехнулся. – Нет, не боюсь.

Просто, все просто. Она – Белая Корова. И она пришла к людям в диком лесу, как тысячи лет ее племя подходило к человеку. Корова приносит не молоко, она приносит жизнь и еще детство, далекое-далекое детство, доверчивость и бескорыстие. Вот чему он улыбается про себя, почувствовав, что ноги вдруг загудели, защипали от цыпок, и засаднила распоротая о камень пятка, и загорелась ободранная спина, когда он кувырком летел тогда вниз с обрыва к комолой Милке, потерявшейся на целые сутки.

– Милка, откуда ж ты?

А от палаток доносился бубнящий голос:

– Сантименты, мокрогубость, да что там, если бы он о людях думал… как сытнее их накормить, да подешевле. И думать не хочет… Ну и жрите все тушенку, за рупь пять – банка.

– Откуда ты, Милка? – нараспев повторяет Еремин, но уже точно знает, зачем и откуда приходят в чащобы Белые Коровы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю