Текст книги "Жизнь-река"
Автор книги: Геннадий Гусаченко
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
– Чтоб ты, гад, в бетонный столб врезался, в паровоз долбанулся на своем «Мерсе»! Чтоб тебя гранатой разорвало!
И всё в таком духе. И ведь доходят слова до Всевышнего! Бог шельму метит! Утверждают же ныне: слова и мысли материальны.
Да, господа… Роскошно вы живёте, но не долго. Почти каждый день то здесь, то там взрывают, стреляют, душат, топят, травят, жгут, режут вашего брата – бизнесмена. А вам всё неймётся. Копошитесь в своих банках как пауки, шуршите деньгами как тараканы в старых газетах. Неужели и впрямь вам так денег хочется, что за них готовы кого угодно убить и себя не пожалеть?
И я, порой, думаю: «То ли вы, так называемые, господа, не ведаете, что за глаза вас паразитами зовут? То ли вам глубоко начхать на такое омерзительное мнение о себе? А, может, ха–ха, вы и взаправду верите, что вас уважают?» Впрочем, много чести говорить о вас. Бог вам судья. Как говорят в народе: «Бог не Тимошка, видит немножко». Особо тех, «у которых в руках злодейство, и которых правая рука полна мздоимства». Библия, псалом Давида 25 (10).
Присоединяясь напослед к «пожеланиям» всех истинных тружеников, мне бы так хотелось, чтобы они материально воплотились.
«Воздай им, Господи, по делам их, по злым поступкам их; по делам рук их воздай им; отдай им заслуженное ими.» (Библия, псалом Давида, 27, 4).
Осколок.
Я наступил на него и вскрикнул. Так и есть! Пренебрёг правилом заходить в воду обутым и порезался тёмно–зелёным осколком бутылки. Не захотел мочить кроссовки. И вот результат: из пораненного пальца сочится кровь. И щиплет ужасно! А если инфекция попадет! Будет и того хуже. Надо обработать ранку перекисью водорода!
Заматывая палец стерильным бинтом, я размышлял, что пострадал за чью–то безалаберность, а за свою леность переобуться в сапоги, расплачиваюсь болезненным ощущением, неудобством перевязанного пальца и боязнью заражения крови.
Осколки битого стекла во множестве разбросаны по берегу, поблескивают на солнце. Или, предательски затаившись в песке, в речном иле, только и ждут, чтобы на них наступили босой ногой. И кто знает, какими будут последствия травмы?
Стеклянными осколками, ржавыми консервными банками усеяны берега дачных мест, где отдыхают горожане. Не перевелись еще среди них идиоты, разбивающие бутылки у реки. Не скоро переведутся. Может быть, когда пластиковая бутылка совсем вытеснит стеклянную, тогда и бесчинствующих идиотов на реке станет меньше.
Поживём, увидим. А пока звон стекла раздаётся на всех берегах российских рек и озёр. Летят в воду и на землю осколки…Разные они бывают, но одинаково ранят и душу, и тело.
Разбитое зеркало…
Разбитая любимая чашка…
Разбитые пивные бутылки, оконные рамы, магазинные витрины, стаканы, рюмки, бокалы, хрустальные вазы, фужеры, люстры.
Расколоченные вдрызг фаянсовые унитазы, чешские, германские фарфоровые сервизы, японские, китайские статуэтки, глиняные копилки–кошки.
Осколками могут быть камни: алмазы, сапфиры, рубины, самоцветы и те, простые, что каждый день топчем ногами.
У всех осколков своя цена.
Одни ничего не стоят. О других долго сожалеют, пытаясь склеить. Одни ранят меньше, другие больше. В зависимости от цены.
Осколок гранита, брошенный хулиганом в окно электропоезда, на большой скорости врезался в окно, расшиб женщине голову. Кровь залила пострадавшей лицо. Ей оказали медицинскую помощь, и на следующей остановке она вышла из вагона и направилась домой.
У другой женщины цыгане–менялы украли не ограненный осколок алмаза, привезённый из Якутии и так нелепо утраченный. Осколок этот, а точнее, потеря его, ранили её в самое сердце. Женщина схватилась за него и простилась с белым светом.
Одни осколки равнодушно сметаются в мусорное ведро, другие со слезами склеиваются.
Одни чужую жизнь рушат, за другие свою не жалеют.
Бывают и такие, что, разлетаясь с визгом, с воем, со свистом, с жужжанием при взрыве гранаты, бомбы, мины, снаряда калечат и убивают. Какова им цена?
Один такой махонький осколочек от фашистской мины, размером всего–то в квадратный сантиметр, вонзился моему отцу в кость бедра, да так в ней и остался. На всю жизнь. Врачи госпиталя не решились вынимать его из опасения нарушить важный нерв.
Осколок «ныл» на погоду, отдавался острой болью, бил как током. Затихал, но вдруг начинал жечь как кипятком, дёргать, заставляя отца неожиданно вскрикнуть, присесть, прилечь, осторожно потирать больное место.
На рентгеновском фотоснимке, хранимом мною как семейную реликвию, осколок безобидным квадратным пятнышком светится на темном фоне костно–мышечной ткани.
В послевоенные годы и еще много лет спустя это инородное фашистское тело не беспокоило отца. Лишь глубокий бурый шрам на правом бедре напоминал, что там, где–то в кости, торчит кусочек чужеземного металла.
Но как злосчастный осколок мучил отца в старости! Не давал спать, есть, ходить, просто сидеть и думать.
Бедный немец, запустивший ту злополучную мину! Сколько раз ему икалось, отрыгивалось, ударяло по мозгам, если он, конечно, вернулся в свою Германию живым! А если и был жив бедолага, то, наверно, корчился, выпучив глаза, в припадках, охая и вздрагивая. Но, скорее всего, немецкий миномётчик сгинул в полях России, так и не увидев более своей Германии. А если так, то скелет его сотрясался, рассыпаясь в труху. И не было фрицу покоя на том свете. Страдающий от нестерпимых мук, доставляемых осколком, отец посылал ему страшные проклятия, одно ужаснее другого.
– Чёртов фриц! На том свете отыщу и отомщу! – постанывая, говорил отец. И, прихрамывая, ковылял во двор, брался за метлу, пытаясь работой разогнать боль.
Он умер 6 августа 1997‑го. Тихо и незаметно, когда в доме все спали. На 81‑м году жизни. Осколок немецкой мины отец унёс с собой навечно в родную боровлянскую землю. Упокой, Господи душу раба твоего Григория, за Отечество страдания претерпевшего. Царство ему Небесное. Аминь.
«Мы штрафники!»
Небольшая травма пальца на ноге немного испортила настроение. Но боль скоро прошла, и я тотчас забыл о порезе, захваченный водоворотом быстро меняющихся событий и впечатлений этого дня.
Едва я миновал дачную пристань «Черёмушки», как погода резко ухудшилась. Буря с дождём завертела катамаран, и я еле успевал ставить его против волны. Мотая вёслами, я то и дело поглядывал на берег в надежде отыскать удобное место для высадки. И вдруг глазам предстала изумительная по красоте каменистая полоска с нависшим над ней обрывом. Я чаще стал грести и сумел пристать к намеченному месту. Красивые красноватые камни слоями плавно опускались в воду, образуя покатые площадки, отполированные речными волнами. Дальше громоздились валуны, разбросанные природой по желтоватому галечнику. Молодые сосенки, кусты черёмухи и шиповника густо росли по обрыву.
Этот живописный уголок в виде небольшого залива, окаймленного каменистыми террасами, хорошо бы смотрелся в тихую безоблачную погоду. Но в те минуты было не до красот. Торопясь укрыться от дождя, занятый палаткой, я не обращал внимания на чудотворство мастерицы–природы. Великолепие этого земного рая оценил часом позже, когда столь же неожиданно, как началась, буря утихла. Дождь кончился, и засверкало солнце. Я осмотрелся и нашёл это место привлекательным и вполне подходящим для стоянки. Но волны улеглись. Можно продолжать путь. Однако я поймал себя на мысли, что не хочу покидать столь чудное место. Да и зачем мне всё гнать и гнать лошадей? Надо позволить себе отдохнуть. Порыбачить, сварить уху, позагорать на плоском гранитном уступе.
Так думал я, собирая плавник для костра, удивлённый тем, что на таком, прямо–таки, сказочном месте, нет ни кострищ, ни банок, ничего, что оставляют после себя нерадивые туристы и рыбаки.
Наклонившись за берестой, я сначала не понял, что передо мной на земле валяется …обыкновенная человеческая кость. «Берцовая», – определил я, чувствуя неприятный озноб.
Может быть, она принадлежала быку, лошади? Нет, очень узкая и продолговатая, совсем такая, как мне доводилось видеть.
«Да шут с ней, с костью…Наверно, от дохлого телёнка, – махнул я рукой на мрачного вида находку. Подбирать бересту не стал и отошел от неё подальше, к обрыву, где решил набрать сушняка.
На россыпях камней под обрывом то тут, то там виднелись ещё кости. Почерневшие, трухлявые как обломки валежника, нападавшие с обрыва. Я ещё надеялся, что это кости утонувших в половодье животных, принесённых рекой. Но потемневший, полузасыпанный песком череп был явно человеческим.
Несколько лет назад мне приходилось слышать, что из колыванских берегов течение вымывает трупы бывших узников сталинских лагерей. Как–то не особо верилось в это.
Между акациями круто вверх взбегала тропинка. Подгоняемый жгучим любопытством, замешанным на страхе и желании посмотреть: «А, что там, выше?» – я стал карабкаться на обрыв, а когда поднялся, замер, поражённый увиденным. Всего в нескольких шагах от меня тихо и скорбно шелестело листвой деревьев кладбище.
Вот так местечко выбрал я для отдыха и ночлега у костра на этом безмолвном берегу! Понятно, почему никто не устраивает здесь шумных и веселых пикников! И кости выброшены из старых могил.
«А может..? Очень подходящая терраса для расстрелов. Бежать некуда. Впереди – обрыв. Позади – река. Слева и справа – уступы скал…»
От этой мысли холодок пробежал по спине. На миг представил себя стоящим спиной к обрыву перед дулами винтовок и ноги вмиг стали ватными, непослушными. «Да ну…Нет, не может быть, чтобы здесь творилось такое! Взбредёт же в башку чертовщина всякая!»
А кости – вот они! Тлеют, торчат из песка сухими, корявыми головёшками, обветренные солнцем, дождями и рекой омытые…
Человеческие кости! Всё, что осталось от некогда живых людей, которые говорили, смеялись, плакали, любили, ссорились, строили планы, горевали, радовались, творили добро или зло, на что–то надеялись…Не думали о смерти. А напрасно…Полезно помнить о том, что все там будем. И ничего не взять с собой.
Эх, жизнь – житуха…
Как сказал один поэт: «Что твоё золото? Что серебро? В руке держу лишь пепла горсть…»
Жаль, что не видят этих бренных останков те, кто мечтает накопить для себя богатства, а не созидать для блага всех.
Ну, а мне рановато ещё отдыхать в таком печальном месте, где каждому определена равная для всех мера. Уносить ноги отсюда да поскорее!
День оставался солнечным и тёплым, но волны всё ещё не улеглись после прошедшей бури. Протащив лодки по мелководью, я вывел катамаран в узкую протоку. Длинная улица старых и новых домов растянулась по берегу протоки. Течение здесь слабое. Пришлось подналечь на вёсла. На другом краю деревни Бибихи, уставший от гребли, я устроил свой походный лагерь. Не спеша приготовился к ночёвке. Сварил суп, кашу и кофе. Поужинал и завалился спать.
Сон, однако, долго не мог меня сморить. Белесые, грязно–серые кости стояли перед глазами. Я ворочался с боку на бок, устраивался поудобнее, но видение торчащей из песка челюсти не проходило.
Я включил фонарь, раскрыл планшет, достал из него тетрадь, ручку и задумался над первыми строками дневника. С чего начать?
Мысль о том, кто были те люди, чьи кости преют на обском берегу, словно крепко вбитый гвоздь, прочно засела в моей голове.
Умерли своей смертью? Подверглись репрессиям? Честные, безвинно казнённые или враги народа, уголовники? А вдруг это те молодые штрафники, о которых рассказывал отец?
С его слов, взвод младших лейтенантов, только что окончивших командирские курсы, в самом начале войны привезли в Новосибирскую тюрьму. Их загнали в баржу и увезли вниз по Оби.
В чем провинились парни, мечтавшие о военной службе, об офицерской форме? Куда их потом отправили? В штрафные батальоны или..?
Война! Жестокое время!
22 июня 1941 года, когда началась война, мой отец – лейтенант 234‑го полка конвойных войск НКВД Григорий Гусаченко, командуя взводом солдат караульной роты, конвоировал на Дальний Восток эшелон заключённых–уголовников.
Слово «НКВД», опять же, в продажной жёлтой прессе сделали нарицательным, страшным. А ведь, это – Народный Комиссариат Внутренних Дел! МВД – по–нынешнему. Внутренние войска. В Новосибирске военное училище такое есть. «На горке» – называют его. НВВОКУ – Новосибирское высшее военное общевойсковое командное училище. Готовит офицеров для войск внутренней службы. И в наши дни «зэков» конвоируют, этапируют сотрудники милиции и военнослужащие внутренних войск. Те же самые «энкавэдэшники»!
Отец мой служил в Новосибирской конвойной части 38‑й дивизии НКВД. Штаб внутренних войск МВД и поныне на прежнем месте – на улице Фрунзе, 10. Перед зданием части мемориальная стелла с многочисленными фамилиями солдат, прапорщиков и офицеров, геройски погибших в Чечне за честь и целостность России в боях с бандформированиями чеченских сепаратистов. Свято чтут здесь и память воинов дивизии, отдавших жизнь за Родину в Великую Отечественную…
А тогда, в июле 1941‑го…
На станции Мариинск к вагону подвели конную повозку с хлебом. Черным, ржаным, кислым, плохо пропечённым. Голодные ребятишки окружили повозку, заканючили:
– Дяденьки солдаты, дайте хлебца…Ну, хоть кусочек…
Какие нервы надо иметь, чтобы равнодушно смотреть на худых, голодных детей?! На их матерей, стоявших на обочине и утиравших слезы?
Сдали нервы у начальника эшелона лейтенанта Гусаченко. Не выдержал детского плача, жалобного скулежа, распорядился:
– Раздайте хлеб женщинам и детям! Уголовники из него карты лепят! Обойдутся сегодня без хлеба!
Паровоз дал свисток, и вагоны задёргались, когда к насыпи прибежала молодая женщина, разгорячённая летней жарой и бегом. Тяжело дыша, протянула бутыль с мутной жидкостью.
– Хлопчики, родимые, спасибо за хлебушек! Век не забудем! Вот, возьмите от наших баб…
– Отставить! Эт–того еще не хватало!
– Това–арищ лейтенант.., – просяще затянул сержант Чередняк. – Ну, това–арищ лейтенант!
Преданно, с мольбой, с надеждой в глаза смотрит.
– Они же сами предлагают, ну, товарищ лейтенант…
– Ладно, чёрт с вами…
Кто–то настучал:
– Тук–тук! Алё… ГПУ? А начальник эшелона повозку хлеба за самогон продал…
Лейтенанта Гусаченко разжаловали в рядовые, судили военным трибуналом, дали семь лет сталинских лагерей. Но шла война. Немцы пёрли к Москве. Надо было их остановить. Любой ценой! Все средства для этого годились. И штрафные батальоны в первую очередь. Лишение свободы тюремному заключённому Григорию Гусаченко, так и не отправленному в лагерь, срочно заменили штрафбатом и отправили на фронт.
Ещё когда мы жили в Боровлянке, и я был пацаном, помню, как к отцу приходили попариться в баньке, заодно выпить и поговорить его деревенские друзья детства. То были одноногий колхозный моторист, инвалид войны дядя Петя Демидок, рабочий маслозавода Иван Рязаев и заготовитель конторы «Кожсырьё» дядя Гена Попов. Они сидели возле бани мокрые, распаренные, обмотанные простынями и полотенцами, изрядно хмельные и шумливые. Дядя Петя Демидок, вытянув перед собой деревянную ногу – грубый самодельный протез, разливал. Звякали гранёные стаканы. Отец пьяно размахивал малосольным огурцом:
– Мы – штрафники! Мы брали высоты, которые никто не мог взять! Да-а! Мы шли вперёд и знали: если собьем фрица – будем жить! Не собьём – он всех нас положит. Пошли в атаку – назад ни шагу! Свои энкавэдэшники сзади с пулемётами. Мы – штрафники! Только вперёд! Ох, и побили нашего брата…
Тут отец поминал всех чертей, фрицев, бездарных генералов, стоящих в линии прикрытия солдат НКВД, с добавлением слов «мать–перемать», начинал всхлипывать, стучать кулаком по столу, и обняв друзей, запевал:
На позиции девушка провожала бойца,
Тёмной ночкой простилася на ступеньках крыльца…
И падал спать.
Воевал Григорий Гусаченко в штрафном батальоне 199‑го Гвардейского стрелкового полка 67‑й стрелковой дивизии 6‑й армии Воронежского фронта.
В бою за деревню Черкассы ранен осколком мины.
Было так…
28 июля 1943 года батальон штрафников после неудачной атаки залёг на окраине Черкасс в яблоневом саду.
Пролетела фашистская «рама» – самолёт–разведчик. Вскоре на батальон обрушились бомбы с «юнкерсов», посыпались снаряды и мины с немецких позиций. Потом по штрафбату прошлись пулемёты «мессеров» и «фоккеров».
Отец лежал в борозде сада, уцепившись руками за траву, чтобы не выбросило взрывной волной. Рядом, от одной яблони к другой метался командир взвода лейтенант Жеребцов.
– Ложись в борозду, вместе не так страшно, – крикнул ему отец.
Жеребцов упал возле него, тотчас вскочил.
– Нет, здесь убьют…
И бросился под яблоню.
Ахнул взрыв бомбы. На месте яблони очутилась глубокая яма, пахнущая сырой глиной и холодом. На дне воронки сиротливо краснел обрызганный кровью поясной широкий офицерский ремень с портупеей – последнее напоминание о лейтенанте Жеребцове.
Запели мины. Осколки стригли траву, сбивали ветки с яблонь. Один из них зацепил отца, раскалённым прутом ударил в правое бедро. Он сполз в яму, подобрал портупею, нацепил на себя. В память о фронтовом друге.
Быстро темнело. Пошёл дождь. Брюки–галифе намокли от крови и жидкой глины. Мимо ползли два пожилых бойца. Спустились передохнуть в воронку. Закурили.
– Мужики, я ранен, утащите меня в медсанбат.
– Не можем… Мы с донесением комбата в штаб полка…
– Ладно, мужики, закурить дайте…
Те двое посовещались, вытащили отца из воронки, уложили на плащ–палатку, поволокли в медсанбат. В темноте рвались снаряды и мины, а в промежутках между разрывами слышались шум дождя и цоканье пуль.
Безвестные герои! Вы спасли жизнь двадцатипятилетнему солдату–штрафнику, моему отцу. Вас давно нет в живых. Примите мою запоздалую сыновнюю благодарность за то, что я не стал сиротой–беспризорником. Низкий вам поклон и вечная память.
После месяца лечения в 411‑м эвакогоспитале, отец, как искупивший вину кровью, был восстановлен в звании лейтенанта и 2 сентября 1943 года отправлен на передовую командиром разведвзвода в тот же 199‑й Гвардейский стрелковый полк. Дважды ходил в тыл немецких позиций за «языком».
Однажды его группа притащила дохлого обер–лейтенанта. Немец сопротивлялся, пытался кричать. Отец придавил его слегка, но не рассчитал силу и задушил бедного обера. Силища–то была у отца – ого! В полку самым сильным считался. В том, конвойном 234‑м…
До войны отец гирю пудовую в Казанке через баню на спор кидал. Двое силачей становились друг против друга по обе стороны бани. Кто не перебросит, и гиря обратно по крыше скатится, тот бутыль самогона ставит. Баня та, конечно, приземистая, деревенская, «по–чёрному», и входят в неё, пригнувшись. Но гирю кидать через неё?! Не мячик резиновый! Ещё гирю к оконному стеклу на вытянутой руке приставлял!
Роста он был среднего, но широкоплечий, а кулаки – кувалды. Неудивительно, что фриц дуба дал в его медвежьих лапах. В и всё же не в своего отца Зиновия удался. Тот, напомню, росту был два метра! Японца насаживал на штык как пельмень на вилку и швырял на головы самураев.
Отец не любил рассказывать о войне.
– Чего о ней, проклятой, вспоминать? Пакостное дело. Грязное. Кровь. Кишки, намотанные на гусеницы танков. Оторванные руки, ноги. Смрад, вонь, вши. Черви под гипсом. У кого завелись – радуется: «У меня черви зудят, гной под бинтами едят. Гангрены не будет!». Похоронки, слёзы. Голод. Вода в окопах. И всюду смерть. Трупы людей и животных, замёрзшие в снегу, раздутые от жары летом. Разбитые машины, развалины домов, сгоревшие хаты. Стоны, плач. Вот что такое война, сынок. Чего о ней вспоминать, об этой страшной молотилке, перемалывающей миллионы людей?
– Всё равно, расскажи какой–нибудь фронтовой эпизод. Мне же интересно.
Момент расположить отца к такой беседе вполне подходящий: бутылка «Фронтовой» почти пуста. Он выпивает стопку, вытирает мокрые глаза, достаёт кисет. Пальцы не слушаются, вздрагивают. Махорка сыплется мимо клочка газеты на пол. Терпеливо жду, когда отец свернёт самокрутку. Наконец, закуривает.
– Помню, застряли в болоте. В ноябре… Вода ледком подёрнулась. Лежим. Зарыться некуда. Вода под нами. Пули в неё шлёпают, в пни, в кочки цокают. Снег мокрый, с дождём. Бойцы замерзают, в трясине тонут, голоса не подают. Молча умирают. Губы от холода занемели, зубы пристыли – не до слов. Метель завьюжила, всё бело. Ничего не видать. А немец то мину кинет, то свинцом польёт. Надоело в грязи лежать, в болоте подыхать. На сухом, оно, как–то лучше умереть. Да и терять нам нечего, всё одно – погибель. Подниматься надо в атаку, пока метель. Да как подняться? Руки, ноги не свои. Однако, встали, пошли. А пули: цвирк, цвирк! Да не больше, чем о надоедливых мухах о них думалось в тот момент. Скорее хотелось из болота выбраться, в тёплую немецкую землянку забраться, печурку растопить. Пошли…Зло дрались, беспощадно. В плен немчуру не брали. На кой леший она сдалась нам? Таскаться с пленными – кому охота? Всех фрицев перебили в траншее, а там не лучше. Фашист и сам по колена в воде сидел. Как стали они нас здесь долбить то артогнём, то миномётами! От пулемётов, от снайперов продыху нет! Набили они там нашего брата, как на скотобойне. Убитых товарищей мы из окопов не убирали. Их там столько лежало, что вместо настилов нам были. Вот… А ты говоришь: «Расскажи о войне». Тошно рассказывать о ней. Какие мужики гибли! Молодые, красивые, здоровые. С санитарками, с медсестрами любовь крутили. В той канаве остались лежать. А мы дальше пошли…
У отца был небольшой жестяный сундучок. С такими ходили полвека назад машинисты, их помощники и кочегары паровозов. «Шарманками» те сундучки называли. К сожалению, я так и не поинтересовался, где отец взял ту «шарманку». Да и что толку сейчас знать об этом? Сестра Валентина после смерти отца уговорила мать продать дом. Домашний скарб, памятные вещи отца ушли в неизвестном направлении. Куда–то «приделали ноги» и сундучку тому. А бывало, когда отца не было дома, я с затаённым дыханием вынимал из «шарманки» отцовы награды. Орден Отечественной войны 2‑й степени, Орден Красной Звезды. Медали: «За отвагу», «За боевые заслуги», «За победу над Германией», «За трудовое отличие». И еще разные юбилейные. Я начищал их фланелевой тряпочкой, смоченной в золе, рассматривал силуэты на них, подолгу любовался блеском рубиновой эмали и золотистого металла.
Как счастлив я, что в день похорон отца мой сын Виталий вспомнил о наградах своего деда и прибрал их. Иначе, с орденами и медалями было бы то же самое, что и с памятным мне сундучком. Как счастлив, что могу снова видеть их, брать в руки, чувствуя тепло отцовых ладоней! Ручные часы «Ракета», опасная бритва, документы, ордена и медали, топор, пила двуручная, стамеска, отвёртка ружейная, планшет, лесниковская пуговица, десяток фотографий – всё, что досталось мне в наследство от большого хозяйства лесника.
А людям остался большой сосновый бор, высаженный по его инициативе и его собственными руками. Этот бор в Боровлянке так и зовут сейчас: «Гусаченковский».
Что бы ни делал отец, как бы не стремился иметь достаток, итог его жизни определился её следами: наградами – семейной святыней и бором сосновым – гордостью боровлянцев.
Что копил, приобретал – того в помине давно нет. Что защищал, созидал – вот оно! Золотым, серебряным, рубиновым блеском сияет! Ароматом смолистой хвои воздух поит, радостью сердце переполняет.
Вернулся гвардии лейтенант Гусаченко, бывший штрафник, в свой 234‑й полк конвойных войск НКВД в мае 1945‑го. Был назначен помощником коменданта лагеря военнопленных немцев в Кривощёково под Новосибирском.
Об этом периоде нашей жизни я расскажу позже. Глаза слипаются, надо выспаться. В щель под пологом брезжит рассвет! Не проснуться мне рано утром! Да и куда, собственно, торопиться? Буду спать, сколько захочу, пока не высплюсь.
На сегодня всё, мои дорогие.
Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, и ныне и присно и во веки веков! Аминь!