Текст книги "Жизнь-река"
Автор книги: Геннадий Гусаченко
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
В погожие осенние дни занятия в школе проводились редко. Все классы собирали картошку на колхозном поле. Учительница сидела на копне ботвы с тетрадкой и карандашом. Вела учет: кто сколько ведер картошки нарыл и высыпал на кучу. Я нашел фанерку от ящика, обломал края и вставил в ведро почти у самых его краев. Теперь ведро наполнялось гораздо быстрее. Я то и дело подбегал к картофельной куче с наполненным доверху ведром. Учительница ставила в тетрадке очередную чёрточку против моей фамилии.
Опорожнив ведро, я быстро убегал со своим «изобретением» подальше от её удивленно–пристальных глаз. Туда, где рокотал трактор, и стрекотала картофелекопалка, оставляя в борозде мелкие, грязные клубни плохого урожая.
В канун праздника 7‑е ноября на торжественной линейке мне вручили Почётную грамоту ЦК ВЛКСМ, подписанную Владимиром Семичастным, Первым секретарем ЦК комсомола, ставшим в 1961‑м Председателем КГБ при Совмине СССР.
Грамота была всем грамотам – грамота! За всю жизнь нигде, никогда такой больше не видел. Огромный лист толстого картона с выдавленными на нем золочёными дубовыми и лавровыми листьями, с рельефными красными знамёнами и барельефом Ленина. С витиеватой золочёной надписью каллиграфией: «За самоотверженный труд на уборке урожая».
Красивая была грамота. Дорогой полиграфический шедевр.
Угрызения совести меня не мучили. Радостный я возвращался с наградой из школы. На дороге у моста через речку Изылы меня встретили двое деревенских отморозков, вечных второгодников и разгильдяев. Одного не помню, а другого не забыл: сын председателя колхоза в Вассино Вовка Родин. Подвыпившие дружки с папиросами в ощеренных зубах, в пальто на распашку, навалились на меня, куражась, помяли грамоту. Видимо, такая неблагополучная судьба была уготована ей изначально.
Дома, в Боровлянке, отец и мать поохали, глядя на полиграфическое чудо, восторгаясь моим трудовым отличием. Отец повесил грамоту на стену в рамке под стеклом. Я ушёл в Вассино грызть гранит наук заодно с чёрствым хлебом и плесневелым салом. Мать рада была нагрузить меня другими продуктами, но в осеннюю распутицу я ходил пешком и унести за плечами увесистую сумку не мог. Пока я не совсем успешно постигал физику, химию, алгебру и другие заумные предметы, шикарную грамоту постигла новая напасть. Рамка сорвалась с гвоздя, стекло разбилось. Мои малолетние сёстры старательно вырезали из грамоты золочёные листики и знамёна, потыкали шилом барельеф вождя пролетариата.
Возвратясь домой на выходные, я узнал о трагедии – ничем другим случившееся с раритетом тех времён не назовёшь.
Я горько заплакал и возненавидел сестёр – бедных девчонок, за неимением игрушек сотворивших столь бездумный поступок. Я долго переживал, не мог успокоиться, сожалея об утрате.
Вздыхаю по ней и сейчас. Жаль, что не удалось сохранить замечательный памятник комсомольской эпохи – образец полиграфического искусства, редчайшую вещь. Что поделаешь? Как пришло, так и ушло…
(В этом месте несколько страниц из дневника вырваны. Прим. Ред.)
Два шалопая.
Не помню автора книги «Рыжик». Про мальчишку–беспризорника. Маленький скиталец ехал в Ташкент, где в его детском воображении сады и базары ломились от яблок. Где много хлеба, всегда тепло и никаких забот.
Я нашел эту книгу в Вассинской сельской библиотеке, прочитал и «заболел» Ташкентом. Так захотелось уехать туда и до отвала наесться яблок. Мне казалось, что я ел бы их бесконечно и никогда бы не наелся. И стал Ташкент городом моей пылкой мечты. И не знаю, что тогда меня больше влекло – море или Ташкент.
Осенью того же 56‑го, подогретый книжным «Рыжиком», я только и думал, как добраться до сказочного города. Наливные, красно–розовые, золотисто–желтые яблоки, виденные мною на картинках, мерещились мне. И я решил во что бы то ни стало добраться до Ташкента. Однако, как нельзя выкинуть слова из песни, так не обойти события, предшествовавшие стуку колёс по рельсам.
Сначала хозяева «развели» меня на угон личной скотины в деревню Дергаусово, что в сорока километрах от Вассино. Оказывается, они продали дом и скотину. Собрались уезжать из Вассино, о чем умолчали. Не говоря ни слова о своем отъезде, решили напослед использовать мальчишку–квартиранта для перегона проданных двух быков и коровы в Дергаусово.
Я и внучка хозяев Люба выгнали скот на рассвете. В карман я сунул кусок хлеба и шматок сала. Мы молча шли по разным сторонам дороги. Она гнала корову. Я подгонял быков, то и дело норовивших свернуть за обочину, убежать в лес, на убранное картофельное поле, на озимые, забраться в ручей. Я гонялся за ними с хворостиной, проклиная хозяев, их буку–внучку и упрямых, непослушных быков. Бегая за ними, я наматывал километров больше, чем показывали полосатые дорожные столбики. Больше, чем прошагала со смирной коровой длинноногая тихоня Люба.
Кабы знал я, что дом продан, мне в нём не жить! Ни за что не согласился бы, чапая по грязи, гнать проклятых быков за три девять земель. Но я этого не знал, добросовестно бил ноги на ухабистой, скользкой после дождя дороге, еле поспевая за долговязой Любой. Она монотонно вышагивала, ни разу не присев за весь путь.
В сумерках на горизонте показались дергаусовские сосны, высоковольтные опоры ЛЭП.
Уже в потёмках мы загнали скот во двор какой–то избы. Её хозяева сидели в горнице за столом, вечеряли горячей картошкой со сметаной. Люба, ужиная с ними, говорила о корове, расхваливала камолую бурёнку. Я стоял в дверях прихожей, валясь от усталости.
Наконец, из–за стола поднялась дородная баба, подала мне кружку кисловатого молока и велела ложиться спать на сундуке. Я свернулся на нём калачиком, чтобы ноги не свисали, и тотчас уснул.
С первыми петухами меня и Любу разбудили. Мы отправились в обратный путь. Люба скоро умотала далеко вперёд. Не оборачиваясь назад, дылда заметно удалялась, и я потерял её из вида. Я плёлся, испытывая мучительную боль от мозолей, набитых кирзачами. Еле передвигая ноги, уже за полночь, добрёл до хозяйского дома. Чуть живой, с трудом держась на ногах, постучал в дверь. Открыла заспанная старуха, недовольно пробурчала:
– Где шарился? Люба спит давно… А ты шляешься…
Утром я не смог подняться. Все тело ныло и болело. Перетрудил мышцы, потянул связки непривычно долгой ходьбой. Лишь через два дня пришел в школу. Кривясь, морщась уселся за парту.
Вскоре хозяева попросили меня подыскать новое жильё. Походив по дворам, я перетащился с матрацем и книжками к старикам Южаковым. Халупа их стояла рядом с колхозной пожаркой, где дед Егор, участник русско–японской войны, работал сторожем. Ему было за восемьдесят. Он был высокого роста. Спал на деревянной скрипучей кровати, на разостланной солдатской серой шинели, в которой маршировал по улицам Пекина. Кровать деду была коротка. Старик выкладывал длинные худые ноги на спинку, кряхтел и ворчал на меня:
– Денша, поздно уже, свет гасить пора…
Где и когда спала баба Анна – история умалчивает. Во всяком случае днём старуха возилась с чугунами у печки, а ночью, не шелохнувшись, как кошка у мышиной норки, замирала у окошка. В полной темноте, глубокой ночью, она вполголоса вдруг спрашивала неизвестно кого, продолжая глядеть в окошко:
– И куды он пошёл? К Насте Казаковой? Али к Нюрке?
Надолго замолкала, и можно было подумать, что бабка спит, подперев подбородок кулачком. Вдруг слышались покашливания, скрип лавки. Нет, бабуся бдит, зорко несёт вахту у окошка. Ничто не укроется от её неморгающего ока.
– А вот и Митька воротился, – через час–другой комментировала баба Анна столь примечательный случай. – К Нюрке хромой, однакось, бегал шухариться. Ишь, качатца, идёт…
Я засыпал, просыпался среди ночи. В оконце струился бледный лунный свет. Похрапывал дед Егор, бормоча во сне. Ходики мерно тикали на стене. А бабка всё сидела, подперев рукой голову, тихонько постукивая костяшками пальцев по лавке. Я снова засыпал и опять просыпался от пронзительного кукареканья горластого петуха. Бабка вовсю гремела чугунами у русской печи. Пахло щами, блинами. Под печкой кудахтали куры. Мяучил рыжий ленивый кот.
Моим любимым местом, как и дома, была русская печь. Забирался на неё, задёргивал занавеску и принимался за любимое занятие – чтение. Богатая Вассинская библиотека в полной мере оправдывала своё название. Я набирал там большую стопу книг, затаскивал это богатство на печь и с удовольствием поглощал всё подряд. С одинаковым аппетитом мною пожирались «Занимательная геология», «Генерал Доватор», «Это было под Ровно», «Игра в шашки», «Белая берёза», «Адмирал Нахимов», «Советы домашнему мастеру», «Дон—Кихот», «Последний из могикан», «Морские рассказы», «Записки орнитолога» и прочая мешанина. Читая до поздна, я часто просыпал, опаздывал в школу. Заходила учительница, поднимала с постели.
Иногда у ворот стариковской избёнки взрыхляли снег сани с впряжённой в них гнедой Волгой. Мать, закутанная в тулуп, привозила картошку, мясо, творог, кружки мороженного молока, масло, муку. Спрашивала у бабы Анны:
– Как, бабушка, занимается он уроками?
– Денша – то? Ох, уж заниматца, так заниматца! – качала головой баба Анна. – Все читат и читат… Слезет с печки, отобедат и за книжки приниматца. От уж учёный будет али ишо кто!
Мать, довольная услышанным, поворачивала оглобли обратно в Боровлянку, спокойная за столь прилежного сыночка. А сынок, тем временем, отмачивал номер за номером. Один хлеще другого. Доверяй, но проверяй! И если бы мать заглянула в школу, она узнала бы много интересного о сыне, о его успеваемости и посещаемости.
Я уже рассказывал о моих друзьях детства.
Напомню лишь, что Витёк Медведев поступил в лесной техникум.
Шурка Кульга уехал в Прокопьевск учиться на шахтёра.
Сын директора боровлянского маслозавода Генка Колегов оказался со мной в восьмом классе Вассинской средней школы.
Моя дружба с Генкой Колеговым раздражала моих родителей. Они надеялись, что после окончания семилетки наши дорожки разойдутся. Их мнение разделяли родители Генки Колегова, недовольные его дружбой с сыном лесника. Каково же было разочарование и тех, и других, когда дружки вновь встретились да ещё за одной партой! Но деваться некуда. Ближайшая средняя школа в сельской округе одна. Родителям–недругам ничего не оставалось, как смириться с совместной учёбой двух дружков–приятелей.
Что представляла наша дружба, вызывающая беспокойство родителей, можно судить по таким примерам.
Июньская ночь. Погруженная в темноту спит Боровлянка. Лай собак в тишине, и где–то у речки слышна гармонь. У меня на чердаке звякнула консервная банка. Это Генка Колегов и Шурка Кульга потрясли верёвку, протянутую вниз с чердака. Я тихо спускаюсь, держась за бревенчатые углы. Мы выбираемся за ограду, исчезаем в ночной мгле.
– У дяди Володи Кадникова – вот такие огурцы на грядке, – шёпотом говорит Генка Колегов, раздвигая руки на рыбацкий манер.
– И собаки у него нет, – подбодряет нас Шурка Кульга.
В огороде бывшего колчаковца дядя Володи Кадникова лежим, затаив дыхание, слушаем. Тихо. Спит бывший колчаковец, беды не чует. Ползком подбираемся к огуречной гряде. Вырываем с корнями шуршащие хрупкие плети, на ощупь отыскиваем в них огурцы, запихиваем за пазуху.
Много у дяди Володи огурцов. Но и у нас дома на грядках не меньше. Да только в чужом огороде слаще кажутся. Набираем столько, что рубахи раздуваются как у беременных баб. Впотьмах Шурка задел ногой жестяную ванну. Она загремела. Скрипнула дверь на крыльце. Нас словно ветром сдуло. С перепугу дунули к речке. Упали на траву, отдышались. Пока убегали, половину огурцов растеряли по дороге. Стали их есть, выедая лишь сочную середину. Огрызки собрали, отнесли к дому Кадникова, под ворота высыпали. Такие уверенные, что не узнает он, кто напакостил.
Утро вечера мудренее. Дядя Володя не зря служил в колчаковской армии разведчиком. На рассвете разглядел следы чужих сапог. Измерил их брючным ремнем и прямиком к соседней хибаре, где и застал спящих в одной кровати Шурку и Генку. Подле них две пары сапог, извазюканных в грязи. Приложил ремень к сапогам – сошлись размеры! Ещё несколько раз приложил ремень дядя Володя, но не к сапогам, а к задницам спящих дружков. С воем, с визгом, с воплями повскакали, глаза продрали. Со страху сразу признались. Заныли:
– Прости, дя-я Володь, не будем больше… А-а! А-а! Ой, больно, ой не надо, дядь Володь! Вай–вай–вай… И Генка—Гусак с нами был, – сдали меня с потрохами.
Пришел дядя Володя к нам. Отца моего уважал, не раз обращался к нему за помощью. Отец не отказывал участнику гражданской войны. Говорил:
– Дядя Володя за правое дело воевал…
– Он белогвардеец! Колчаковец! – возражал, бывало, я.
– Много ты знаешь! Погоди, всё возвернётся. Может, ещё и я доживу. А нет, так ты потом вспомнишь мои слова.
Отец дожил. Умер спустя пять лет после разгона Ельциным советской власти и компартии.
Внимательно выслушал отец дядю Володю Кадникова. Широкий офицерский ремень с гвоздя снял. Меня позвал:
– Иди сюда, пионер, всем ребятам пример… Пошто безобразничал в огороде у дяди Володи?
Я сначала отнекивался, но отец велел подойти к зеркалу и посмотреть в него. Вокруг рта, обмусоленного огурцами, у меня белело, а вся физиономия чернела от пыли.
– И ты хочешь провести бывших разведчиков? – потрясая ремнём, спросил отец. И здорово отходил бы меня своей знаменитой фронтовой портупеей, но заступился дядя Володя, отвёл руку отца.
– Не бей пацана, Зиновеич! В компании это он сотворил. Один бы ни в жисть не полез.
Хороший был мужик дядя Володя Кадников! Любил нам, пацанам, всякие белогвардейские истории рассказывать. Про белобандита Яшку Жирова, например.
– Вот зажали большевики Яшку во–он за тем двором, – показывает дядя Володя. Не спеша курнёт, пыхнёт дымком и дальше рассказывает. – Приехали в Боровлянку коммуняки с продразвёрсткой. Хлеб у нас отбирать. Тут Яшка и давай в них палить. За поленницей дров спрятался, оттелява огонь вёл. Из двух наганов поливал. Никак не могли взять его красные комиссары, до нашенского крестьянского хлеба дюже охочие. Красных армейцев много было, а Яшка один с имя сражался. Кончились у него патроны. «Сдавайся!» – крикнули ему. А подходить боялись. Стали в Яшку гранаты бросать. А Яшка ловок был. Ловил те гранаты и назад швырял в большевиков. Так и убёг. А красных много положил, туды их мать…
Не нравится нам, пионерам, как дядя Володя отзывается о большевиках, о красноармейцах, но слушаем. Интересно.
– Дядь Володь, – спрашиваем, – а у тебя шашка была?
– А то как же… И конь строевой, и седло, и винтовка, и шашка казачья. Всё, как положено…
– Дядь Володь, а ты почему в беляки подался, а не в красные?
– И не подался вовсе, а призвали меня на военную службу. Я – ить ишшо в первую мировую с ерманцем воевал. И присягу на верность царю–батюшке и Отечеству давал. Как можно присягу нарушить? Прямо с хронта перебросили наш полк за Урал. Так вот и стал колчаковцем… А то ишшо вот когда отступали мы через Боровлянку, – снова дымит самокруткой дядя Володя, – плотиной у мельницы шли. Ящики с патронами и гранатами сбрасывали с плотины в омут глубокий. Чтоб красным не досталось. По пятам они за нами шли.
– Вот бы нам в тот омут понырять, винтовку достать. Или пулемёт…
– Поржавело всё, тиной затянуло, да и глубоко там, не суйтесь понапрасну, – отговаривает нас дядя Володя – простой русский крестьянин, добросовестный работник и добрый человек.
На боровлянском погосте давно заросла травой, сравнялась с землёй могила бывшего колчаковца Владимира Кадникова. Упал и рассыпался трухой деревянный крест над ней. Но жива в моём сердце добрая память о честном солдате, верном воинской присяге. И будет ещё долго жить в этих скупых строках.
В другой раз я и Генка Колегов смастерили тугие черёмуховые луки со стрелами. Наконечники накрутили из жести от консервной банки, заточили их и пошли стрелять… кур во дворе немца Андрея Веде. Пронзили стрелами двух несушек, с громким кудахтаньем затрепыхавшихся в пыли. Ещё одной стрелой пригвоздили молоденького петушка к поросячьему корыту. Выпустив все стрелы через щель в заборе, незаметно убежали в лес, играли там в Робина Гуда. Вернувшись домой, я увидел на подоконнике стрелу с засохшей кровью на ржавом наконечнике. Отец молча снял со стены ремень и душевно меня отстегал.
Немец Андрей Веде жил по соседству с нами, и в этом плане ему не повезло. Я и Генка Колегов заткнули его дымовую трубу.
– Они же немцы, а мы – партизаны, – сказал Генка. – Залезем на крышу и устроим фрицам переполох.
Так и сделали. Положили на дымоход пласт дёрна, которым накрыл крышу бедный Андрей, высланный в Сибирь из Поволжья в начале войны. Дым повалил внутрь, маленькие голопузые немчурята чуть не задохнулись. С кашлем, воплями и слезами выскочили на улицу. Мы спрыгнули вниз и еле увернулись от коромысла, брошенного в нас Эльзой – женой Андрея. Истошно горланя по–немецки и матерно ругаясь по–русски, немка полезла на крышу. Сбросила дёрн с трубы, заметила нас, спрятавшихся за сараем, погрозила кулаком.
Отец, работая лесником, часто помогал Андрею Веде дровами, сеном. Эльза не пошла к нему жаловаться на сына–хулигана. Но беды немецкого семейства на этом не кончились.
По осени, звякнув гусеницами, возле нашего дома остановился «ДТ‑54». Уже знакомый нам весёлый тракторист по прозванию Федя–танкист прибыл для вспашки противопожарных полос. Пока отец пил с ним самогонку, обсуждая предстоящую пахоту, трактор ровно тарахтел на малых оборотах.
– Давай покатаемся, – предложил Генка Колегов.
Мы забрались в кабину трактора. Трогали рычаги, нажимали педали. Самим бы проехать… Хоть самую малость.
Я уселся на замасленное сиденье, отжал ногой педаль муфты сцепления и включил передачу. Первую, как был уверен. Плавно отпустил педаль, и трактор поехал… назад.
– Тормози! На избу наедешь! – крикнул Генка Колегов и выпрыгнул из кабины.
Я посмотрел в заднее окно. До избёнки Андрея Веде два–три шага. Выжал сцепление, поставил рычаг на «нейтралку», осторожно отпустил педаль сцепления. Трактор пополз назад, сократив расстояние до избы ещё на шаг. Я несколько раз выжимал сцепление, пытался переключить на первую или вторую скорости, отпускал педаль сцепления, но трактор упрямо дёргался назад. Я упёрся ногой в эту чёртову педаль. Трактор рокотал на месте. Что делать? Держать педаль долго не смогу. Чуть ослабевает нажатие на неё – трактор ползёт назад. Я перевёл акселератор газа до отказа в верхнее положение. Обороты убавились, но мотор не глох, дрожал ровным гулом. Как заглушить его? Ещё пробую переключиться, ставлю рычаг в нейтральное положение – бесполезно. С каждой попыткой трактор всё ближе к дому Веде. Вот уже гусеницы глухо стукнули о стену, сдирая с неё саманную штукатурку.
Немцы в избе переполошились. Выглядывают испуганно в окна, выбегают на улицу. Бегают у трактора, что–то кричат по–немецки. Андрей на меня смотрит, пальцем у виска крутит, по лбу себя стучит, на избу свою показывает. Его выразительные жесты мне понятны: ты дурак совсем? Не видишь, куда прёшь? Ты сейчас дом своротишь!
Не кричи, Андрей Фёдорович! Я и сам знаю, что трактор в дом упёрся. Да только что я могу поделать с этой проклятой педалью? Толкаю рычаг туда–сюда, ставлю его на «нейтралку», отпускаю сцепление – лезет трактор на дом, хоть тресни!
Со страху мокрый я стал. Чувствую – нет больше сил давить ногой на педаль, удерживая трактор на выключенном сцеплении. Своротил бы я наверняка шаткую хибару, да хозяин её сообразил за трактористом сбегать. Тот пришёл, шатаясь, влез в кабину, скрежетнул рычагами и отъехал от избёнки. Потом сгрёб меня за ворот телогрейки и вышвырнул из кабины. Заглушил двигатель и отправился допивать с моим отцом трёхлитровую банку с самогоном.
Однажды Генка Колегов едва не сделал меня инвалидом. Мог и вообще угробить. Пошли мы с ним в лес за нашей лошадью Волгой. Буланой уже к тому времени не было. Отец променял её на гнедую будёновку – стройную, молодую кобылицу. Звон её колокольчика раздавался за кустами на опушке леса.
– Подожду тебя здесь, – сказал Генка, забираясь на стожок сена. Улёгся на нём с большой спелой головкой подсолнуха.
Я поймал Волгу, зауздал, уселся на её гладкую спину и стегнул поводком по крутым лоснящимся бокам. Я хотел показать Генке, какой я лихой наездник, всадник–будённовец. Во весь опор помчался галопом к стожку. Генка, вдруг, возьми и выскочи из–за него! Шапкой замахал, запрыгал впереди неожиданно. Волга, испугавшись, метнулась в сторону и резко затормозила, проехав передними копытами по грязи. От её резкого броска вправо я удержался, но от столь внезапной остановки съехал на шею Волги. Мгновение покачался на ушах лошади и кувырком через голову полетел на землю. Упал спиной возле острого пенька, оставшегося после срубленной берёзки. Упади я на пол метра правее – не марал бы я сейчас бумагу, не гнал бы строку за строкой.
Впрочем, я уже говорил о счастливой звезде, под которой родился, о святом Ангеле–хранителе. Попутно расскажу, что в ту осень отцу понадобился железный лом, лежащий на крыше сарая. Я взобрался на неё. Поленившись спуститься по лестнице, бросил лом вниз и прыгнул сам. Длинный лом воткнулся торчком. Я успел подумать, что лечу на него. Рассказывать долго. Всё произошло в один миг. Бросок, прыжок. И я стою на земле в полном смысле нанизанный на лом. Железный стержень прошёл за спиной под фуфайкой. Острый четырёхгранник выглядывал из–за воротника такой обыденный и совсем как будто не страшный. А ведь, жизнь и смерть разделяла всего одна сатиновая рубаха на теле.
Кто ты, мой добрый и надёжный Ангел–хранитель? Мой верный друг, заступник и помощник? Может быть, ты дух моего деда Зиновея или бабушки Марии, так и не дождавшихся внука при жизни? Или других предков?
Кто бы ты ни был, я верю в тебя, знаю, что ты всегда где–то рядом. Стараюсь не злоупотреблять твоей помощью, но сознание твоего незримого присутствия поддерживает меня в трудной ситуации, придаёт сил и стойкости. В бесшабашные школьные годы мои шалопайские поступки могли привести к трагедии. Ты оберегал меня от бед и несчастий. Низко кланяюсь, падаю ниц перед тобой за всё, что ты сделал и делаешь для меня.
Можно еще долго перечислять наши «подвиги», самыми безобидными из которых будут изготовление самопалов, бросание в воду бутылок с карбидом, с негашеной известью. В этом нет надобности: ясно и так, отчего родители не хотели, чтобы два Генки продолжали дружить. Если бы они видели, что их сыновья вытворяли, учась в Вассино, они бы враз поседели.
А было так…
Начитавшись «Рыжика», я и Генка Колегов загорелись желанием сгонять в Ташкент – город мальчишеской мечты, где море яблок, полно всякой вкусной еды, где всегда лето и не нужно никакой одежды, кроме трусов и майки. На чём сгонять? Конечно, на крышах вагонов! Рыжий беспризорник так ехал, а мы чем хуже?!
В один осенний, не совсем прекрасный день, в слякотный и холодный, вместо того, чтобы идти в школу, мы забрались на кучу зерна в кузове грузовика. Продрогшие, голодные, без копейки денег, доехали на этой машине до станции Тогучин. Отсюда нам предстоял далёкий путь в сказочный Ташкент. Дрожа от озноба, влезли в полувагон с углем, зарылись в нём, ожидая отправления. Но вот с головы состава понеслись удары автосцепок, вагон дёрнулся, со скрипом провернулись на рельсах колёса, и, убыстряя бег, поезд помчал нас всё дальше и дальше. Перепачканные углем, набившимся в карманы ватников, в кирзачи, чумазые как черти, мы лежали в угольной пыли, стучали зубами и высчитывали день прибытия в диковинную страну Узбекистан. Вот уж наедимся вволю фруктов всяких! Ешь их там – не хочу! Яблок–то мы никогда не пробовали, а в Ташкенте их – пруд пруди! Поскорее бы доехать…
На станции Восточная состав просипел воздухом тормозной магистрали, остановился. Мы выбрались на платформу. Ужасный вид наш переполошил прохожих: не то рудокопы из шахты, не то черти повылазили из преисподней!
Рядом с насыпью блестела гора застывшего битума. В деревне у нас мужики такой смолой дратву натирали, варом её называли. Ребятня откалывала кусочек вара и жевала. Это сейчас в любом киоске всяких жвачек фруктовых, мятных – на любой вкус хоть завались! А мы про такие слыхом не слыхивали. Был и у моего отца кусочек вара, изрезанный дратвой, изгрызенный моими зубами. Перед тем как подшивать валенки, отец доставал из ящичка огрызок вара, рассматривал его со всех сторон и ругался:
– Опять вар жевал! Чем буду дратву смолить? Не смей брать!
И вдруг такое богатство! Целая гора гладкой битумной лавы, растекшейся внизу огромными блинами. Мы с жадностью натолкали в карманы большие куски вара. Надолго теперь хватит жевать!
Паровоз засвистел, вагоны двинулись с места, и мы опрометью кинулись на свои «плацкартные» места на куче угля. Клацая зубами, жевали вар. Не догадались прихватить в дорогу по куску хлеба и шматку сала, и горько сожалели об этом.
Поздним вечером мы добрались до Новосибирска—Главного. Промозглая октябрьская слякоть загнала нас в вокзал. Лежать бы возле батарей парового отопления, отогреваться и спать рядом с другими оборванцами – так нет, шастать по вокзалу давай!
Пассажиры, толпами валящие навстречу, снующие беспрерывно вверх, вниз по мраморным ступеням вокзала, испуганно шарахались от нас, как от чумы, боясь испачкать свои одежды. Вар в моих карманах во время лежания у горячей батареи размягчился, а потом застыл тяжёлыми лепёшками. Таскать такие бронированные карманы надоело. Вынуть из них прилипшую смолу я не мог и оторвал карманы вместе с подкладом. На месте их теперь торчали клочья ваты. С лицами и руками, блестевшими антрацитом, словно у негров, мы толкались у витрин с бутербродами, с конфетами и булками в надежде, что кто–нибудь оставит на столике недоеденный пирожок, недопитую бутылку с кефиром. Но посетители закусочных добросовестно уплетали всё сами, бросая брезгливые взгляды на грязных оборвышей.
– Ваши документы, граждане!
Перед нами стоял усатый старшина в белом кителе с портупеей, с пистолетом на боку, в лихо заломленной милицейской фуражке с белым чехлом. Он привычно козырнул и повторил строго:
– Предъявите документики!
Ну, какие у нас документы?!
Наш «импозантно–пикантный» вид не вызывал у стража порядка сомнений относительно наличия у нас паспортов и билетов. Он с ухмылкой ухватил обоих путешественников за вороты фуфаек и подтолкнул вперёд.
– Пройдёмте в отделение, граждане!
И – прямиком… в детскую комнату милиции.
Прямиком – это не совсем точно. Поднимались долго, виток за витком по узкой лестнице на самый последний этаж. Заспанная женщина в милицейской форме задавала вопросы. Кто мы, откуда, кто родители. Генка Колегов назвался Тарасовым, а я Смирновым. Эта фамилия первой пришла на ум. Наврали адреса, школы.
Ночью нас помыли в душе, а утром посадили в «воронок» и увезли, надо полагать, в детский приёмник–распределитель для беспризорников и бродяг. Заперли в пустой и тесной комнате, набитой мальчишками, как бочка селёдками. Среди них находилось несколько человек десяти–двенадцати лет со школьными сумками и портфелями. Сколько нам предстояло здесь находиться – кто знает?
Вечером трое парней в форменной одежде принесли еду: пшённую кашу, кисель и кукурузный хлеб. Они называли себя колонистами. В коричневых шапках, серых бушлатах с коричневыми воротниками «колонисты» сразу принялись отбирать у нас всё, что представляло для них интерес. У Генки Колегова отобрали ручные часы «Победа». У меня отняли авторучку и брючный ремешок. С кого свитер стащили, с кого рубаху, шарф или шапку. «Колонисты» сунули для острастки одному–другому в зубы, собрали посуду и молча удалились. Самый высокий и плечистый из них, со сгорбленной спиной и длинными руками, с низким лбом и глубоко посаженными под ним глазами, ощерился в дверях широкими, кривыми зубами:
– Завтра придём парить вас… Гы-ы…
Как они собирались «парить» нас, мы не знали, но хорошего ждать от этой гориллы в коричневом бушлате не приходилось. Бежать! Эта мысль сидела в каждом из нас. Для разведки мы по очереди отпрашивались у охранника в деревянный туалет на улице. Сквозь щели оглядывали высокий дощатый забор. В одном месте разглядели лежащий на траве длинный шест. Если прислонить его наклонно к забору, можно вскарабкаться наверх. Но как выйти из комнаты, минуя охранника, сидящего за дверью? Окно снаружи крест–накрест заколочено толстыми плахами. Внизу две маленькие шипки со стеклами. Мы прикладывали к ним головы, примеривались.
Охранники, видимо, считали, что пролезть невозможно. Но мы знали точно: в нашем возрасте если просовывается в дыру голова – пропихнется и туловище. Ночью мы нарочно устроили гвалт и возню в комнате. Охранник приходил, успокаивал нас пинками и затворял за собой дверь. После его ухода мы ещё громче кричали, топали ногами. Под шумок выдавили стёкла в нижних проёмах окна. В рамах остались торчать треугольные зубчики, выдернуть их не удалось.
Раздевшись донага, мы скатали одежду в рулоны, вытолкнули её наружу и выбрались сами, исцарапав в кровь тело об острые зубчики. Ушли все, кроме одного толстого пацана по имени Август. Бедный! Как он плакал! Как пытался просунуть голову! Мы подождали толстяка некоторое время снаружи, но охранник мог в любую минуту хватиться нас и поднять тревогу. Мы запихнули Августу обратно его одежду и метнулись к спасительному шесту. Дружно подняли его, прислонили к забору, и, помогая друг другу, взобрались наверх. Прислушались. Всё было тихо. Фонарь тускло светил над входом в приёмник–распределитель. В караулке дремали охранники. В узком коридоре, сидя на стуле под дверью беглецов, клевал носом наш ротозей. Мы спрыгнули вниз, в темноту. Шепотом распрощались и разбежались в разные стороны.
Всю ночь, трясясь от холода, я и Генка Колегов прятались под автомобильным мостом через железную дорогу на станции Алтайка. (Сейчас это – Новосибирск—Южный). Милицейские машины с синими огнями то и дело проносились над нами, высвечивая фарами темноту. Нас искали. Наша мечта о тёплом и сладком Ташкенте развеялась под тем грязным мостом. Мы хотели побыстрее вернуться в Вассино, к горячим печкам, к хлебу и салу.
На рассвете, крадучись, вылезли из–под моста и по шпалам ушли на Инскую, где вновь забрались на крышу товарного вагона и отправились в Тогучин. Порожняк шёл быстро, вагоны раскачивались, а мы бегали по крышам, на полном ходу перепрыгивали с вагона на вагон. Поезда в то время таскали паровозы, контактный провод над головой не висел. Мы выплясывали на крышах, дурачась, корчили рожи стрелочникам и дежурным по станциям.