355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Гусаченко » Жизнь-река » Текст книги (страница 7)
Жизнь-река
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 12:00

Текст книги "Жизнь-река"


Автор книги: Геннадий Гусаченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)

В литухе.

С вечера долго не мог заснуть, Болели руки, ныли ноги, дергали трещины на кончиках пальцев. Неоднократно ночью зажигал свет фонаря, намазывал ранки левомеколем. Боли утихли к полуночи, и глубокий сон одолел меня.

Ночь была прохладная. Под утро немного продрог и проснулся. И ладно. А то в тепле еще нежился бы, растрачивая часы спокойной погоды.

Отчалил от берега в 08.35.

В 14.40 прошел Ташару, столб с отметкой «790». Слева протока вдоль острова. Свернул в нее, с удовольствием проплыл с десяток километров.

Но вот опять вышел на реку и началось: задул бешеный ветрище, волны с барашками разгулялись, швыряют «Дика» по всем правилам шторма. Река словно вспять повернула. Волны большими валами катятся назад. Катамаран почти на месте. Забило в тальник, на мелководье, в водоросли. Ни веслом не пошевелить, ни оттолкнуться шестом от илистого дна. Цепляясь за кусты, медленно выбираюсь из травяного залива, этакого «саргассова моря». Кое–как, борясь с ветром и ветвями, торчащими из воды, подплываю к берегу. Прохожу вдоль него на веслах, замечаю удобную бухточку в виде канала. Здесь и решил переждать бурю.

19.30. Ветер заметно стал тише, но река, по–прежнему, в крутых волнах. Уже нет смысла отправляться, даже если они к ночи улягутся. Идти в ночь, дрожать от холода желания нет. Ставлю палатку подальше от одинокой высокой березы, опаленной молнией до самой вершины. На ней, в дупле, гнездо скворца. Птенцы орут, утром меня разбудят, не просплю рассвет. В лесу во множестве трещат коростели, скворцы, дрозды, сороки, каркают вороны, пищат галки, ястребы, трясогузки. Больше всех надрываются кукушки. Никогда не думал увидеть в прибрежных лесах такого количества скворцов, наивно полагая, что они живут в домиках, приготовленных людьми. А здесь их – тьма–тьмущая!

Птицы, как люди, разделены на городских и провинциалов. Первые – чумазые, закопченные, грязные и сытые важно расхаживают по свалкам, восседают на мусорных баках. Вторые – настоящие лесные жители, чистые, но всегда голодные, суматошно носятся по лесу в поисках корма. Дерутся, кричат, нападают на слабых.

Вот сорока попыталась утащить скворченка. Что тут началось! Стая скворцов такой гвалт устроила, что незадачливая похитительница еле унесла ноги.

Ястреб кружит, зорко высматривает мышь, зайчонка, птичку. Машет крыльями над рекой, планирует кругами и неожиданно падает на сидящего на воде селезня. Тот смело отбивается, стоя на хвосте, очень быстро машет крыльями, с кряканьем клюёт ястреба. Пернатый разбойник взмывает вверх, делает новый заход. Нападает, взлетает, кружит над селезнем, кидается на него, растопырив когтистые лапы, но схватить селезня ему никак не удается. Редкостную картину такого боя я видел впервые и очень удивился, что ястреб не одолел утку. А все объясняется просто: боится он при захвате плавающей птицы замочить крылья, упасть в воду. Тогда из грозного врага хищник вмиг превратится в жалкого, беспомощного утопающего. И хитрые утки находят спасение в волнах.

Лучше всех стрижи устроились. В норках на глиняном обрыве. Никому их там не достать. Весёлой тучей носятся над рекой, щебечут над береговой полосой, враз садятся перед норками, враз отрываются от них ввысь. Остаётся лишь гадать, кто у них диспетчер полётов, главный дирижер, вожак стаи. У них, как у ласточек, самых быстрых, самых маневренных птиц нет естественных врагов. Да и держатся они дружным, сплоченным коллективом. Попробуй, тронь жилище стрижа! Горько об этом пожалеешь! Налетят всей стаей, заклюют, задолбят, крылышками забьют. Смелые, неприступные, независимые, дружные, весёлые!

Вот бы и людям так жить!

Многоэтажный дом хоть и напоминает птичью колонию, да жильцы в нем каждый сам по себе. И страдают от воров, грабителей, от несчастных случаев. Не хватает людям птичьего ума объединиться, жить большой дружной семьей. Стрижи намного умнее!

Глиняные жилища стрижей напомнили, что в детстве мне тоже довелось пожить в глиняном доме.

Избу, построенную из соломы и глины, литухой называли. Рыли яму, наполняли водой и разводили в ней жидкую глину. Сколачивали опалубку из досок и заливали раствором из смеси и соломы. Через несколько дней, по мере высыхания, доски поднимали на ряд выше, и всё повторялось. В памяти сохранились картинки той нехитрой постройки. Мать с задранным подолом, босая, ходит на стенах, утаптывая глину и солому между досками. Быки в упряжке тащат бричку с бревнами. Я сижу на возу. Отец рядом идёт, понукает быков. Вдали два поезда мимо села Кудрино мчатся навстречу друг другу.

– Пап, они сейчас столкнутся? – спрашиваю испуганно.

– Нет, сынок, – смеётся отец. – Они же по разным путям идут.

Обидно мне сейчас: быки, паровозы запомнились, а лицо отцово даже смутно в глазах не стоит. Так, размытый образ.

Улица Матросова в Тогучине начала застраиваться в 1948 году на ровной поляне, заросшей розоватым тысячелистником, желтыми одуванчиками, белыми ромашками, синими колокольчиками, фиалками и подорожником.

В тот год неподалеку от нашей литухи сгорел дотла почти готовый сосновый дом соседей Одиноковых. Говорили, что его подожгли. Из зависти, наверно. Одиноковы скоро построили другой, более просторный, с резными наличниками и ставнями. Водились деньжата кое у кого и в те голодные времена! А наша литуха – неказистая, приземистая избенка. Но мы и такой несказанно были рады. Своя ведь!

В той литухе той же осенью мать сама себе сделала аборт. Без чьей–либо помощи. Делать подобные операции государством было запрещено. Виновных в их проведении: врачей, акушерок, деревенских знахарок, баб–повитух отдавали под суд. И многие женщины совершали жесточайшие глумления над собой, тяжкий грех перед Богом, вытравливая плод, отчего часто гибли. Что–то такое сотворила с собой мать. Ее стоны разбудили меня среди ночи. В моих глазах до сих пор страшное видение: ярко горит лампочка под потолком, обнажённая мать стоит в тазу по щиколотку в крови. Равнодушно–безразличный взгляд, безжизненно опущенная голова, окровавленные тряпки. Задыхаясь, захлебываясь слезами, бежал я, не разбирая дороги, по уснувшему Тогучину, в другой конец улицы Деповской. Постучал в дверь тётки Поли.

– Папка на работе, а у мамки по ногам кровь течёт, – кричу ей.

Обратно бежали вместе. Тётка Поля отвела мать в больницу. Спасли её врачи. Спустя несколько дней мать вернулась, принесла мне из больницы кусочек сыра. Сама не съела, для меня сберегла. Я тогда впервые в жизни увидел сыр, узнал его вкус.

В той литухе сестра Алла родилась. Тётка Поля принимала роды. А я и пятилетняя Галька лазали под кроватью в поисках завалявшейся корки хлеба.

Неподалеку от нас, в сторону улицы Трактовой, жили соседи Богдановичи и Черепнины. У Богдановичей детей не было. Мать пугала меня:

– Не слушаешь меня, не жалеешь – вот сведу тебя к евреям Богдановичам. Они просят – отдайте нам Генку. Пойдешь к ним жить?

– Не хочу-у, – ныл я, веря, что и вправду мать хочет отделаться от меня.

А у Черепниных было два сына: Вовка и Васька. Я с ними дружил. Мы играли в войну, катались на коньках, цепляясь крючками за кузова машин, и пытались познать секрет изготовления зеркала. На осколки стекла наливали олифу, смешанную с мелом, краску чёрную, но зеркало не получилось. Я б ещё долго дружил с Черепниными, но случился казус.

В нашей литухе однажды собрались гости – родители всю жизнь были большие любители вечеринок, попоек с песнями и плясками. Меня послали в рабочую столовую элеватора за спичками, где за прилавком буфета я на свою беду увидел нагую продавщицу и дядю Володю Черепнина без штанов. Чем они там занимались, я тогда не понял, но, вернувшись без спичек, громко объявил гостям:

– А дядя Вова Черепнин галифе никак не мог надеть. И на меня ругался, прогнал из буфета…

Подвыпившие гости долго ржали, а когда я на другой день пришёл к Черепниным, дядя Вова поймал меня за шиворот пальто и выбросил за дверь.

– Чтобы духу твоего здесь больше не было, мальчиш–плохиш!

За что – я тогда не понял.

Из той избы–литухи я бегал на железную дорогу, на развилку, где паровозы продували котлы, спуская пары. На стрелочном переводе мне понравилось красное стекло, вставленное в сигнальный ящик ручной стрелки. Дождавшись, когда стрелочница уйдёт в будку, я вынул стекло и убежал с ним домой.

– Где взял? – был первый вопрос матери. – Ах, поганец, отнеси туда, где взял! Нас в тюрьму посадят! Быстрее беги и отдай!

И я бегом пустился обратно. Стрелочница увидела меня, руками замахала с мольбой:

– Мальчик, родненький! Отдай, пожалуйста, стеклышко. Ну, зачем оно тебе? А меня с работы выгонят!

Я катнул ей стекло вниз, под откос и убежал. За стеклышко стрелочное – дознайся кто – всыпали бы отцу по первое число! Диверсию, вредительство могли пришить. Времена–то сталинские были. Это сейчас хулиганы бьют камнями линзы светофоров. И хоть бы им что! Разбили бы они тогда!

Из той избы–литухи отец в село Борцово на сенозаготовки уехал с бригадой. Меня с собой взял: пусть мальчишка по лесу бегает, грибы – ягоды собирает, лучше, чем дома сидеть. Построили большой шалаш в лесу. На костре в котлах еду готовили. В бригаде и женщины были. Таисия Горячева, давняя наша соседка с «проходной» элеватора, тоже на том сенокосе была. Шуры–муры с моим отцом завела.

Вечером меня угораздило на лошадь взгромоздиться. Как мешок свалился с неё да плечом об дорогу – шмяк! Выбил руку в плече. Боль нестерпимая. Ору, плечо мигом распухло, а тут и мать с сумками подходит. Из Тогучина в Борцово пешком приплелась. Нас с отцом проведать. Стряпнёй угостить. Да я всю малину испортил. Ночь проплакал. Утром коня запрягли, мать меня в Борцово, к бабке–знахарке повезла. По дороге спрашивает:

– Что же ты без отца на лошадь полез? Позвал бы его…

– Не-е, – он не мог, он в шалаше с тетей Тасей был…

– С тётей Тасей?! С этой курвой? Ну, Гриня–колосочек! Ну, погоди, муженек! Отрыгнутся тебе мои пирожки! Но-о, кляча элеваторная! – стеганула мать лошадь прутом, вымещая на бедном животном обиду за мое вывихнутое плечо, за шашни отца с элеваторской потаскухой.

Безвестная старушка из села Борцово – Царство ей Небесное! Всю жизнь помню и благодарю её. Намылила мне плечо до локтя да как дёрнет! Сустав встал на место. Мне сразу стало легко. Только матери легче не стало. Ночью весь лагерь косарей шумел и гудел потревоженным ульем. Мать, оттаскав совратительницу своего Грини–колосочка за разлохмаченные патлы, истерично пыталась повеситься. Отец бегал по тёмному лесу с ружьем и кричал, что застрелится. Наутро всё утихло. Таисия с выдранными волосами уехала в Тогучин. Сенокос продолжился, и много душистого сена запасли в зиму косари элеватора.

В ту глинобитную литуху часто наведывались дети тётки Поли. Мои двоюродные братья Витька, Петька и сестра Райка. Приходили поесть, разжиться старыми, не по размеру, сапогами, рукавицами, рубахами, кофтами, платьями. Мать спрашивала Витьку:

– Что сегодня так поздно, Витя?

– Шесть уроков было… Седьмой – дополнительный, – врал Витька, целыми днями отлынивая от школы в компании дружков сомнительного поведения.

Вся троица: Витька, Петька и Райка часто уходили бродить по вокзалу и другим людным местам, собирать «бычки», представлявшиеся мне красивыми игрушками.

– А тёлочки там есть? Вы их собираете? – наивно поинтересовался я однажды, будучи в гостях у тётки Поли. Они расхохотались и ушли, а когда вернулись, вытряхнули из карманов на стол кучу окурков.

– Вот, смотри, бычки! Сейчас мы их курить будем.

Велико было мое разочарование!

– Ладно, не понравились «бычки», возьмём тебя на «шкоду». Пойдёшь? – спросил Петька.

– А это что?

– Узнаешь… Со смеху помрёшь! Пошли!

В конце улицы Деповской к нам присоедилось ещё несколько сорванцов. На краю оврага прилепился кособокий туалет. Из хатёнки вышел бородатый старикашка, кряхтя проковылял по огороду в неказистый нужник. Когда дверь за ним захлопнулась, мы всей ватагой выскочили из полыни, подбежали к дощатому нужнику, напоминавшему скворечник, и перевернули его. Нужник вместе с дедом загромыхал в овраг, под обрыв.

Мы убежали, долго катались в траве, надрываясь хохотом.

– Ну, как тебе шкода? – спросил Витька.

– Здорово!

– В другой раз еще смешнее хохму учудим…

Другого раза не случилось. Витьку отправили от греха подальше в Новосибирск, в школу ФЗО – фабрично–заводского обучения, на каменщика учиться.

В той литухе на Матросова, 25, родила мать ещё одну девчонку. Не знаю, почему, Зиной её назвали. Зина недолго прожила: около годика. Какая–то страшная болезнь на неё напала: пузырчатка. На тельце несчастного ребенка вздувался пузырёк, лопался, и вся кожа превратилась в одну сплошную язву. Врачи были бессильны. В июне Зиночка умерла в колыбельке в страшных муках. Невинное, безгрешное дитя. За что страдало оно?

Я, Петька и Райка сбегали в лес, нарвали огоньков, обложили цветами маленькую покойницу. Прикрытая белой простынкой, она походила на куклу, виденную мною в железнодорожном магазине. Зину похоронили на старом тогучинском кладбище.

На следующий год, на Троицу, я и мать пошли на её могилку. На кладбище нам встретилась нищенка, подавшая нам два чёрных драника из гнилой картошки и попросила помянуть её бедную дочурку. Я хотел выбросить свой драник, но мать заругалась.

– Бедный человек подал. Грех выбрасывать. Надо съесть, а то девочка на том свете обидится на тебя за то, что побрезговал.

Я откусил, выплюнул и незаметно выбросил драник. А мать угощение нищенки съела. И отравилась. Её рвало весь день.

– Почему не блюёшь? Блюй, а то помрёшь.., – то и дело выбегая во двор с приступом рвоты, говорила мне мать.

– Не помру, я не стал есть драник, – признался я.

В той литухе я и Галька лежали рядом на кровати голые, на животе. Моя задница сплошь покрылась болячками золотухи, и мать мазала ее какой–то вонючей мазью. А Галькина задница представляла собой сплошной ожог. Мать сажала Гальку на припечек возле раскаленной плиты. Разумеется, в один далеко не прекрасный день Галька угодила попой на плиту. Гусиное сало – единственное в то время противоожоговое средство, было спасением ей.

В той глиняной избе – литухе ковылял я на распухшей ноге, нестерпимо горевшей огнем. У отца достало ума посадить меня, восьмилетнего мальчишку на заднее крыло велосипеда без багажника.

– Ноги ставь на заднюю вилку с обеих сторон, держись за сиденье. Все, поехали, – сказал отец.

Я в одних трусах. Отец на речку, на Иню, повёз меня купаться. Ноги голые, без башмаков. Не успели от дома отъехать, как я дико заорал. Левая нога соскочила с вилки и в колесо угодила. Ободрали спицы кожу со ступни. Ногу разбарабанило. И никаких больниц, никаких врачей, никаких лекарств. На выживаемость!

Из той глинистой избы, из литухи пошёл я в первый класс начальной школы на улице Колхозная. Пустырь с тополями – всё, что осталось в наши дни от деревянного приземистого здания.

А тогда, по случаю важного события перешили для меня отцовский офицерский китель. Получился маленький кителёк с латунными военными пуговицами. Я стеснялся надеть его, плакал, но деться было некуда. Пообвыкся с обновой, даже не припомню, как на неё реагировали другие ученики. Никак, наверно.

Еще отец отдал мне офицерский планшет. Вот он, на коленях моих. На нём пишу, в нём карты Обского бассейна, компас, дневник и документы. Берегу планшет как святыню. В этом планшете, пока не купили мне портфель, я носил букварь, командирскую линейку и химический карандаш.

Особенно нравилась целлулоидная линейка с вырезанными на ней самолётиками, танками, пушечками, кружочками, квадратиками и другими фигурками. Наложишь линейку на бумагу, обведёшь силуэт внутри и танк готов.

Чтобы писать как чернилами, я слюнявил карандаш, губы и руки становились синими.

Тетрадку мне мать нарезала из обёрточной рыжеватой бумаги. В такой самодельной тетрадке, грубо сшитой чёрными нитками, с неровными краями, я нацарапал палочки и крючочки первого сентября 1949 года.

Помню учительниц своих первых Валентину Николаевну и Августу Сергеевну. Что они говорили в классе, как учили нас, не помню. Как и того, чтобы они кричали на учеников, ругали их.

Ходил я в школу через большую поляну за нашим огородом вместе с живущей неподалеку Светкой Белоусовой. Её отец, лётчик, привёз из Москвы коробку цветных карандашей «Спартак». Двадцати четырёх цветов! На уроке рисования Светка важно доставала коробку, не спеша и бережно вынимала один карандаш и закрывала коробку. Она сидела рядом со мной за одной партой, и когда открывала коробку, я успевал разглядеть блестящие, яркие карандаши. Такое чудо! Карандаши из неведомой, сказочно–далёкой Москвы! Плохо представляемой детским воображением, но каждодневно звучащей голосами, песнями и музыкой из тарелки–репродуктора над моей кроватью.

Светка страшно гордилась карандашной коробкой, а я ужасно ей завидовал. Как все девчонки, она любила рисовать кукол, которые получались у неё размалеванными уродинами с торчащими волосами, с кривыми ногами и руками.

А я любил рисовать, и у меня получалось. Вот бы мне такими диковинными карандашами раскрасить срисованные из букваря яблоки! Но Светка жадничала и позволяла те карандаши только подержать. Как они пахли деревом и лаком, как блестели! Какими нежными тонами отливали их яркие цвета!

Наверно, она хотела со мной дружить. А может, маленькой гордячке был нужен носильщик портфеля – чёрного, кожаного, с блестящими замочками, также привезённым Светке из Москвы отцом–лётчиком. Такой портфель для меня был недосягаемой мечтой, и я охотно носил Светкин. Каждое осеннее утро первоклассница поджидала меня на краю поляны, молча подавала мне свой портфель, и мы направлялись в школу.

В моём альбоме сохранилась фотография нашего первого класса. Я в верхнем ряду стою третий слева. Светка – третья справа. Сейчас ей, как и мне, шестьдесят пять. Жива ли, бабуся?!

Седьмой слева в том же верхнем ряду Юра Готальский. Я часто бегал к нему домой посмотреть на деревянный плоский ящичек с красками. Юрка называл их медовыми и предлагал лизнуть. Сладкими они не казались, но пахли приятно. Краски достались Юрке от отца. Он никогда ими не рисовал, сохранял как память о нём. Юрка показывал мне фотографии военных людей в лётных шлемах, в меховых комбинезонах и унтах.

– А вот этот лётчик – мой папка, Герой Советского Союза, – говорил Юрка. – Он летал на бомбардировщике и бомбил фашистов. Его сбили в воздушном бою. Когда вырасту – стану лётчиком и отомщу немцам за папу!

У Юрки из больного уха, заткнутого ваткой, текло и скверно пахло. Я отклонялся от него, но Юрка придвигался ближе, и немного гнусавя, доверительно открывал мне свою мальчишескую тайну.

– Знаешь, как школу закончу, сразу в летную школу пойду, как папа. Буду бить немцев из пулемета вот так: та–та–та–та–та…

– Война же окончилась… Наши победили. Я сам про это в кино видел. «Падение Берлина» смотрел?

– Смотрел! Ну, и что?! Они же немцы! Их всех поубивать надо за моего папу!

Бедный Юрка! Время, как известно, лучший лекарь. Простил ли ты немцев? Берлинская стена сломана, растащена на сувениры, а канцлер Шредер и наш президент Путин в обнимку ходили. Кто бы мог подумать?! Не знаю, стал ли Юрка лётчиком, как не знаю и того: правда ли, что его отец – Герой Советского Союза.

А еще у Юрки был брат – семиклассник, казавшийся мне взрослым дядей. Он срисовал с открытки розу, раскрасил акварельными красками, что было для меня верхом совершенства в изобразительном искусстве. Такими высокими понятиями в своих похвалах я, понятно, не мыслил, а затаив дыхание, восторженно любовался картинкой.

В центре школьной фотографии 1949 года Августа Сергеевна и Валентина Николаевна. Имена первых учительниц не забываю больше, чем полвека. А значит, хорошие они были, добрые.

Светлая вам память, дорогие мои!

Сейчас у меня много фотографий, но школьных всего четыре. И та, с первого класса, самая бесценная. Она запечатлела не только меня, моих сверстников и учителей. Она отразила момент послевоенной жизни моего поколения, Часто называемого нынешней глуповато–пошловатой прессой «потерянным».

Мы, ровесники космонавта Юрия Гагарина, актёра Вячеслава Тихонова, певицы Эдиты Пьехи, поэта Владимира Высоцкого, подводника Леонида Жильцова, ткачихи Валентины Гагановой и ещё сотен тысяч не менее прославленных людей – детей войны – мы себя потерянным поколением не считаем.

Мы – дети войны, «потерянное поколение», с удовольствием катались на коньках–снегурочках, прикрученных к валенкам проволокой. На школьных переменах хороводом пели «Три танкиста», «Катюшу», «Взвейтесь кострами синие ночи». С радостью повязывали красные галстуки, мечтая о комсомольских значках.

Мы – дети войны, «потерянное поколение», осваивали целинные земли в казахстанских степях, строили гидроэлектростанции, возводили новые заводы и города, запускали космические корабли, создавали замечательные кинофильмы, проводили атомные подводные лодки под льдами Арктики.

Мы – дети войны, «потерянное поколение», испытывали новейшие самолеты, добывали уголь и алмазы, варили сталь, выращивали хлеб и хлопок. Открывали в сибирских топях месторождения нефти, проводили научные работы в Антарктиде, били китов в южных морях, побеждали на Олимпийских играх.

Мы – дети войны, «потерянное поколение», столько всего построили, сделали, создали, произвели, добыли, освоили, открыли, что дорвавшиеся до власти и народного добра бывшие «деятели» партии и правительства, обрядившись в дерьмократов, и иже с ними проходимцы «перестройки» до сих пор тащат, воруют и всё никак разворовать не могут. Иначе откуда бы так быстро появились, словно поганки после дождя, миллионеры–миллиардеры прохоровы, дерипаски, чубайсы, березовские, гусинские, лужковы, батурины, абрамовичи, ходорковские, черномырдины и вся остальная гоп–компания?! Гнусное шакальё, именуемое олигархами!

Не буду сейчас пачкать своё чистое перо об этих мерзопакостных тварей. Писать о них – всё равно, что марать стены общественных туалетов швабрами, макнутыми в дерьмо. Именно, таким грязным образом выражают своё мнение борзописцы – прислужники дерьмократии. Ведь, кроме как сортирной, жёлтую прессу назвать нельзя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю