Текст книги "Жизнь-река"
Автор книги: Геннадий Гусаченко
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
– Полегче по спине стучи… Дембельнулся и на радостях, что живой вернулся, на мотоцикле вздумал покататься… На инвалидности теперь…
– Трезвый был?
– Где там?! Трезвый не улетел бы за обочину…
– Как теперь?
– Днём в техникуме учусь на юриста. Ночью браконьерю на реке. На учёбу, на хлеб с маслом зарабатываю. Стерлядь ловлю, перекупщикам по дешёвке продаю. И за то им спасибо. А то куда бы я улов девал?
– А рыбнадзор?
– Сволочьё! Другого про них никто здесь не скажет. Кто на реке испокон веку рыбой кормится, кто только рекой и может прожить – тех и штрафуют. А работы в Кривошеино нет. Где заработать деньги? Как жить? Нас эти рыбнадзоровские шакалы ловят, сети изымают. А тех, кто на «джипах» и «мерсах» прикатывает сюда, кто браконьерит на японских «ямахах», кто хапает рыбу не из нужды, а деньги на ней делает, рыбнадзор не трогает. С теми они вась–вась. Те у них в друзьях–приятелях ходят. Потому что сунут не меряно «зелёных» продажному рыбинспектору, тот язык враз и засунет себе в одно место. Хозяйничайте, братаны, берите стерлядь, нельму, муксун сколько хотите! Не своё, не жалко. Что? Мужики кривошеинские мешают вам? Под ногами путаются? Этих мы прижмём, с реки уберём. Приезжайте, господа! Завсегда рады вам!
Денис поднял над головой тазик, ополоснул мускулистое, крепкое тело, обернулся махровым полотенцем.
– Да только и мы не дураки, – сказал с серьёзностью бывалого рыбака. – Ночью взять нас не просто. Рыбнадзоровскую моторку знаем. Как прошла мимо – на сотовый бряк! И вся река в курсе – лох рыбнадзоровский проскочил вниз или вверх и в каком месте… Ну, да ладно. Пошли вечерять.
Рано утром, хорошо и сладко выспавшегося на мягкой перине, Денис отвёз меня и мои просушенные в бане вещи на берег Оби. Резиновые лодки, деревянный мостик–настил, капроновые шнуры, топор, пила – всё лежало нетронутым. Хорошие люди живут в Кривошеино!
Денис помог мне увязать лодки, уложить в них рюкзаки. Он принёс с собой в круглом чехле китайскую дуговую палатку, лёгкую, быстро и без всяких колышков устанавливаемую в любом месте.
– Вот, возьмите и не мучьтесь со старой брезентухой, – подавая на прощание руку, – просто сказал Денис. Я не захотел остаться в долгу и вынул из–за пояса герметичный, в резиновом водонепроницаемом корпусе охотничий фонарь.
– Держи, Денис, на память. Может, ещё свидимся… Приезжай в Бердск. Буду рад.
– Как же вы без фонарика останетесь? – не спешил парень брать подарок.
– Не переживай, у меня есть запасной.
– Спасибо… Приезжайте на охоту. Лицензию возьму на отстрел косули, – крикнул он мне и помахал рукой.
– Счастливо, дядь Ген!
– Счастливо, Денис!
И я продолжил своё одиночное плавание, всё ещё находясь под впечатлением непредвиденной остановки в Кривошеино, жаркой бани, роскошной перины и радушных хозяев. Чувства благодарности, признательности совершенно незнакомым, но таким душевным и добрым людям переполняли меня. Жизнь–река, унося «Дика» по течению, обогатила меня новыми друзьями и яркими воспоминаниями об этой незабываемой встрече.
Что ещё ждёт меня впереди?
Была зима.
Школьная зима 1958‑го, скучная и унылая, медленно тянулась в однообразии уроков, школьных заданий и вечерних шатаний к приятелям–одноклассникам. Особенно нравилось ходить в крайнюю вассинскую избу, где крохотную комнатушку снимали девчонки–девятиклассницы Зинка Харитонова и Танька Клименкова. Обе – мои землячки из Боровлянки.
Конопатая, розовощёкая Зинка, плотно сбитая, с тугими шарами грудей, выпиравших под тесной блузкой, была стеснительна и застенчива. Говорила с хрипотцей в голосе. Танька рассказывала неприличный анекдот, и Зинка хрипло смеялась, прикрывая щербатый, кривозубый рот ладошкой, перепачканной чернилами.
– Да ну тебя, Танька… И не стыдно тебе?
От непричёсанной, по–деревенски растрёпанной Зинки её подруга отличалась аккуратностью в одежде, миловидностью лица, весёлостью и фривольностью.
Мы были ровесниками, но Танька, не стесняясь, позволяла себе переодеваться в моём присутствии. Присаживалась рядом по малой нужде по дороге в школу, не признавая во мне парня. Называла малолеткой, пацаном, недоростком. Учила Зинку целоваться, показывая своё умение на мне.
– Смотри, как надо, – говорила Танька, бесцеремонно притягивая к себе мою патлатую голову и всасываясь в мои губы, служащие в тот момент наглядным пособием, подолгу не отпускала их. Задыхаясь, я с трудом вырывался из её цепких рук, переводил дыхание. Танька тотчас вновь впивалась в мои губы, а Зинка смущённо отводила глаза.
– Ну, хватит уже…
Нацелованный, я уходил к Николаю Кудрину – будущему знаменитому баянисту и автору известной песни «Хлеб всему голова». Колька Кудрин, скромный деревенский парнишка, на пару лет старше меня, ещё не знал, что прославится на всю Россию сам и прославит этой песней своё село Вассино. Бесподобно играл на гармони.
К большому моему нынешнему сожалению, я тоже тогда и подумать не мог, что вот так, запросто, сижу с будущей знаменитостью. Родители подарили мне гармонь, и я просил Николая показать тот или иной аккорд. Он охотно учил меня.
На школьных вечерах Кудрин под аккомпанемент своей гармони пел:
Снега России, поля родные.
Здесь мы родились, здесь мы росли.
Здесь повстречали любовь впервые,
За наше счастье на подвиг шли.
Взяв у Кольки примитивный урок музыки, я возвращался в служебную квартиру ветеринара и брался за свою гармонь, извлекал монотонные нестройные звуки. Разучивание одной и той же мелодии быстро надоедало хозяйке тёте Дусе Кустаровской. Она прикрикивала с кухни:
– Генка, хватит пиликать! Почитал бы лучше книжки.
Но скоро приходил домой её сын Сашка, и всё начиналось сызнова.
Сашка разворачивал меха баяна и по нотам разучивал «Прощайте, скалистые горы». Тётя Дуся не прерывала его. Сашка, застряв на первой строчке песни, подолгу испытывал наше общее терпение. Щеголял он в офицерской гимнастёрке, в галифе и в хромовых сапогах – на зависть вассинским парням. Служил Сашка в Кремле, стоял часовым у Мавзолея Ленина, чем ужасно гордился. В душе, видимо, сожалел, что не попал на флот. Любил носить тельник, пел морские песни. Он уехал по весне в Ояш на курсы механизаторов. Я ужасно ему завидовал: надо же! В Ояш едет!
Что представляет собой Ояш я узнал много лет спустя – районный посёлок в Новосибирской области, железнодорожная станция. Большая деревня. Дыра. Но тогда! Ого, в Ояш едет! Везёт же людям! А тут торчи в захолустье: Боровлянка, Вассино, Тогучин.
По вечерам я пел в школьном хоре.
На всю жизнь в память врезались слова и бодрый припев песни из кинофильма «Доброе утро»:
Заря встаёт, дорога вдаль ведёт,
Кругом земля цветёт, сверкают реки.
А сердце ждёт, но где же ты моя
Необходимая любовь навеки?
Я участвовал в спектаклях, читал интермедии. Морская тема, ореол моря, флотская романтика окружали меня даже здесь, на сцене Вассинской средней школы. Мы пели: «краснофлотец, крепкий парень в рейс идёт далёкий…», «..у берега французского бросали якоря…», «Прощай, любимый город, уходим завтра в море..» и другие морские песни. В спектаклях я играл матросов Швандю и Жухрая.
Сашка Кустаровский, прилично исполнявший к тому времени на баяне «Прощайте, скалистые горы», приударил за нашей новой училкой по литературе. Играл мелодию этой песни, а она пела. В классе, после уроков. Здорово у них получалось. Душевно. Так с тех пор и полюбилась мне эта песня, на всю жизнь в душу запала.
На субботу и воскресенье я уходил домой в Боровлянку. Учились мы во вторую смену. Выходить в путь приходилось уже затемно. Пока шёл по вассинской улице, шагал бодро и весело, но чем ближе становилась околица, тем скорее приподнятое настроение сменялось подавленностью, унынием. Темнота ночи, одиночество на пустынной дороге с намётами снега, чернеющие кресты деревенского кладбища, мимо которого неминуемо надо было идти, вызывали во мне жуткий страх. Не видя перед собой ничего, кроме тёмных перелесков, заснеженных полей, я ощущал дорожную твердь лишь ногами, часто сбивался с неё, зарываясь в глубокие придорожные сугробы. Но вдали тускло мерцали огни промежуточных деревень Кудрявцево, Каднихи, Канабишки. Я шёл на них как на маяки.
Однажды, в метель, в кромешной ночной мгле, я принял за дорогу глубокий след тракторных саней. Долго шёл по нему и вдруг уткнулся в огромную скирду сена. Неподалеку высились другие стога. За одним из них и приезжали сюда рабочие колхозной фермы. Не в силах стоять на ногах от усталости, я свалился под стог в пушистый снег. Здесь было затишно, и меня сразу склонило в сон. Не знаю, как я тогда не замёрз. Я очнулся, вскочил и двинулся в обратный путь.
Незадолго перед этим на дороге из Вассино в Боровлянку замёрзли две женщины, присевшие отдохнуть. Заснули от усталости и отошли в мир иной спокойно и тихо, без мучений и угрызений совести, без страха и сожаления. Кое–кому такой финиш может показаться заманчиво–желанным, но не мальчишке в пятнадцать лет.
«Только не садиться, а то засну как те двое», – убеждал я себя, борясь с усталостью и сонливостью. И если прибавить к моему двадцатикилометровому пути лишний десяток километров, напрасно проделанный к стогам и обратно, добрый походец у меня получился. Не всякому солдату под силу.
Приплёлся я домой под утро. У ворот стояла Волга, запряжённая в кошёвку. Всхрапывала заиндевелой мордой. Голодная, закуржанная лошадь узнала меня, негромко заржала. В санях, закутанный в собачью рыжую доху, спал мертвецки пьяный отец. Временами он бормотал что–то не членораздельное, стучал здоровенным кулачищем по ободьям саней. Я открыл ворота, и Волга нетерпеливо рванулась во двор. Я распряг её, дал сена, насыпал в кормушку овса, напоил и только потом постучал в дверь.
На крыльцо выскочила полураздетая мать. Заохала, запричитала, заругалась нехорошими словами.
– Ах, чтоб тебе, алкашинная морда, выпасть в сугроб да околеть! И откуда взялся на мою голову, рожа твоя бессовестная?! Ведь поехал парнишку встречать, а сам нажрался самогонки где–нибудь в Канабишке! Наплевать ему на мальчишку, который тащится один–одинёшенек по заметённой дороге в такой буран!
Так приговаривала мать, волоча отца в дом и укладывая в кровать. Я одетый заснул на лавке. Мать растолкала меня.
– Иди в баню, там ещё духу много, – говорила она мне, подавая чистое полотенце и сменное бельё.
Я вошёл в баню, зажёг керосинку. Жара, конечно, не было, но тепла хватало. Подложив веник под голову, не раздеваясь, я улёгся на полок спать и моментально заснул.
Так было часто после моего ночного возвращения из школы. Мать приходила, поднимала меня, уводила в дом, и я падал в постель. На том и вся баня.
Каждую пятницу я отмеривал двадцать километров из Вассино в Боровлянку. Каждый понедельник, согнувшись под сумкой, проходил это расстояние в обратном направлении. Нелёгкой была эта дорога за знаниями.
Морозной январской ночью, когда до Боровлянки оставалось рукой подать, я заметил позади себя странные тени. В бледном свете луны тени то двигались, колыхаясь, вслед за мной. То замирали. Шёл я – перемещались они. Останавливался – останавливались тени. Залаяли собаки во дворах крайних изб. Тени быстро сместились в сторону, тёмными пятнами поплыли по снежной целине. И вдруг жуткое, отчего волосы стали мокрыми, а ноги ватными и непослушными:
– Во–у–у… Ву–у–у…
«Волки!» Эта мысль обожгла, обдала как кипятком. Бежать?! Нет, нельзя. Идти, как шёл. Побежишь – кинутся вслед. Догонят, разорвут вмиг. Но вот и спасительная улица. Ещё пара километров с одного края деревни на другой и я стучусь в дверь нашего дома.
– Волки? Эка невидаль? Ружьё возьми с собой, – нисколько не удивившись, сказал отец. – Пальнёшь – разбегутся.
Несколько раз сходил я в Вассино с ружьём – одноствольной курковкой, выданной отцу в служебное пользование. Волков больше не видел, стрелять не пришлось. Ружьё в дороге мешало, набивало плечо, казалось неимоверно тяжёлым. Отказался я от него. И к лучшему. От ружья до беды – одно мгновенье. Нажал на спуск – и вот уже кровь пролилась. Помню, шёл околицей Вассино. Нёс за спиной, как я думал, не заряженное ружьё. Увидел корову. Стоит бурёнка, трётся рогами об изгородь. Дурь на меня нашла: снял ружьё, взвёл курок – не заряжено ведь! Прицелился корове в башку шагов с десяти. Представил: лось стоит передо мной! И словно невидимая рука ствол отвела. В пень прицелился. Нажал на спусковой крючок: бах! От пня гнилушки полетели. Корова, задрав хвост, с мычанием ломанулась через ветхий забор в огород. А я ошалело смотрел на ружьё. Как?! Ведь помню – разряжал! Не разрядил, стало быть…
А в настоящего лося не смог выстрелить. Духу не хватило. По осени это было. Солнце к закату клонилось. Я тихо и не торопясь шёл лесной дорожкой, внимательно оглядывая сбросивший листву поредевший лес. Высматривал косуль, пристально вглядываясь в багряно–жёлтые кусты. Ружьё, заряженное «жаканом», в любой момент готово к стрельбе. Я спустился в лощинку, поднялся на взгорок, в мелкий и густой осинник, и выйдя из него, прямо перед собой шагах в двадцати увидел лося. Огромный, больше рослого жеребца, он живым изваянием застыл на поляне. От неожиданности я присел на колено, выставив ружьё перед собой. Заходящее солнце высветило лоснящийся, тёмно–коричневый левый бок исполина, его белесые ноги, тяжёлые рога, запрокинутые до спины. Бородатая, шевелящая ноздрями морда внюхивается в слабый ветерок, поводит ушами, вслушиваясь в тишину вечернего леса. Какая стать! Какая грация! Сколько могучей силы в тугих буграх мышц! Какая дивная красота предстала моим глазам! Мушка ружья на самом убойном месте – за левой лопаткой. Курок взведён. Палец дрожит на спусковом крючке. Стрельба почти в упор. Промаха не будет. И осечки тоже. Надёжный пулевой патрон в стволе. Мгновение – и лесной великан, вздрогнув, неуклюже завалится на поляне, зеленеющей отавой после покоса. Но я не жму на спуск. Я медлю. Любуюсь несказанным великолепием. Минута колебаний прошла. Кажется, и лосю надоело стоять под прицелом. Он шумно вздохнул и лениво побежал вниз, к речке, выбрасывая длинные ноги совсем как лошадь деревенского пастуха. И подмышками у него всё время ыкало: ык, ык, ык… Лось добежал до густых зарослей вдоль речушки и скоро там во многих местах затрещало, захлюпало: за вожаком пошло стадо. Пол века минуло с тех пор, а увиденная картина, написанная лучшим творцом – Природой, всё ещё стоит в моих глазах. И я благодарю себя за то, что не испортил её выстрелом. Не превратил чудо–красавца в окровавленную, безжизненную тушу с застекленевшими глазами и вываленным из пасти языком, в гору мяса, отвратительно пахнущую внутренностями.
– Спасибо! – говорю я сам себе.
Могло то ружьё и в меня выстрелить «жаканом» с двадцати шагов. Не выстрелило. Плата за плату. Жизнь за жизнь. Я пожалел лося. Природа пожалела меня. Как не вспомнить здесь изречение из Библии: «Щит мой в Боге, спасающем правых сердцем»?! Псалом Давида 4 (5). И вот как Господь уберёг меня.
Я брёл по зимнему лесу на лыжах. Шёл заснеженной дорожкой, той самой, на которой чуть не убил лося. А вот и знакомый осинник. Там, где стоял тот гордый красавец, стожок сена. Я двинулся прямо, взрыхляя лыжами снег и обходя стожок справа. Вдруг у меня с руки упала рукавица. Я остановился, чтобы её поднять. Но что это? Мой живот упирался в какую–то нить. Левый конец шпагата был привязан к колышку у стожка. А правый…Не может быть?! Справа на меня зловеще глядело дуло ружья. К его спусковому крючку тянулся правый конец шпагата. Я похолодел. Не дыша подал тело назад. Верёвочка слегка провисла. С трудом переведя дух, шагнул назад. Лыжной палкой подняв рукавицу, спасшую мне жизнь, подошёл к ружью, слегка потянул за шпагат. Громкий выстрел встряхнул тишину морозного дня, сбил иней на краю стога. Сейчас бы я лежал там вместо косули, на которую насторожил самострел безалаберный отец. Я отвязал ружьё и принёс домой.
– Чудом жив остался, напоролся на шпагат, – сказал я в волнении.
– И чего тебя, раздолбая, понесло туда? – напустился на меня отец. – Делать нечего? Сходи в стайках почисти. Оболтус…
В другой раз это самое ружьё во дворе на стене дома висело. Стволом вниз. Смотрю: курок взведён. Непорядок, так пружина ослабнет. Уверенный, что разряжено, спустил курок. Как оно бахнет у моих ног! Подойди я чуть ближе – ног бы лишился.
Из этого ружья я стрелял больших щук на озере, греющихся на солнце. А в марте утопил его в речке, провалившись на тонком льду в полынью.
Будьте поаккуратней с ружьями. Обращайтесь с ними на «Вы». Они для того и сделаны, чтобы убивать.
В апреле солнце и дожди вперемежку согнали снег на полянах и взгорках. С каждым днём его становилось всё меньше. Зато куда ни пойдёшь – кругом вода. А дожди моросили, не переставая. Встречая весну, земля умывалась перед тем, как надеть зелёный наряд. Соком наливались берёзы. От того и дали древние русичи этому месяцу название – березень. Вдоль дороги разлились широкие полыньи. Придорожные овраги, колки, перелески и поля – всё бурлило ручьями холодной талой воды. Трудно сказать, что было для меня хуже: добираться в школу в мороз, в метель, или в весеннюю распутицу. Кирзовые сапоги, протёртые на сгибах, чавкали в жидкой грязи. Я часто останавливался, соскребал с них ошмётки налипшей соломы и земли. Ступни ног с распухшими красными пальцами в промокших портянках деревенели от ледяной воды. Заболел я той весной плевритом. Простудился. Но коли до сих пор жив, то не моё было время умирать. Выкарабкался.
А было так…
В конце апреля снег стаял почти совсем. После холодного ветра, что дули с севера, с юга потянуло теплом. Трясогузки, качая хвостиками, забегали по проталинкам. Воробьи с шумом высыпали на крышу, устроили там радостный переполох.
В один из таких тёплых дней я вышел из дому в одних трусах, устроился позагорать на завалинке, нежась в ласковых лучах, пробивающих мягкую дымку испарений над мокрой землёй. Возле нашего дома остановился грузовик «ГАЗ‑51». Шофёр Витька Кульга, крепыш–парень, недавно вернувшийся из армии, вылез из кабины, поднял капот. Что–то стал там подкручивать, а я подошёл к машине. В кузове сидели человек пять–шесть колхозников. Кто–то из них крикнул:
– Генка, поехали с нами!
Какой ум был у меня? Какой ум был у взрослых людей, видевших, что в кузов забрался босой, в одних трусах, мальчишка?
Витька Кульга хлопнул капотом, сел в кабину, включил мотор и лихо покатил за село, на дальний полевой стан. Там простоял до вечера, возился с колёсами, а я голодный, почти нагой, если считать трусы одеждой, бегал по лесу, рвал медунки и жевал их. В колках и низинках ещё лежал потемневший снег. Мои босые ноги, красные как у гуся, занемели. Я прыгал по затвердевшему насту, не ощущая их.
В сумерках уходящего апрельского дня бравый водитель в стёганом солдатском ватнике «с ветерком» гнал машину в деревню. Я стоял в кузове, держась за кабину. Трусы раздувались пузырём.
Утром я слёг и провалялся в жару несколько дней. Весенняя распутица не позволяла отвезти меня в тогучинскую больницу. За окном пели скворцы. Отец орудовал вилами, складывая из навоза огуречную гряду. Мать ругалась с ним на улице:
– Мальчишку в больницу везти надо. Помрёт ведь. Жар у него, одышка…
– А я что? На себе понесу? Попутно хоть бы сена воз на базар увезти… А как по грязи тащиться? Машины в район не идут. Ни на телеге, ни на санях не проехать. Угораздило его простыть в распутицу! – со злом отвечал отец, продолжая швырять навоз.
– Геночка, сыночек, помирать собрался? – наклонялась ко мне мать со слезами. – Наверно, помрёшь… Фельдшера нет в деревне, а в больницу добраться не на чем.
А мне без разницы, помираю или нет. Душно, жарко, скучно, спина затекла от долгого лежания – только и всего.
Дороги подсохли, и меня увезли в Тогучин, в больницу. На чём – не помню. Туда же вскоре и сестру Гальку с туберкулёзом лёгких привезли. В одной палате с ней лежали. Мне прокололи бок длинной иглой, через которую вытекло много жидкости.
В тогучинской больнице я впервые пил компот из сухофруктов. Мать купила несколько банок сливового джема и книги: «Том Сойер» Марка Твена, «Остров сокровищ» Роберта Стивенсона, «Робинзон Крузо» Даниэля Дефо, «Школа» Аркадия Гайдара, «Через все преграды» Николая Осинина, «Гаргантюа и Пантагрюэль» Франсуа Рабле.
Я не скучал. Лучше лежать в больнице и читать увлекательные книги, чем бить ноги по непролазной грязи, отмеривая шагами десятки километров в школу и обратно домой.
Майским солнечным днём мимо окон больницы ходила и рыдала женщина.
– Её мужа в лесу клещ энцефалитный укусил, – горестно сказала пожилая санитарка, убиравшая в палате. – И он умер.
Тогда же увидел убитого поездом молодого человека. Врач разрешил мне погулять в больничном дворике. Из любопытства я заглянул в открытую дверь морга. На мраморной скамье лежал обнажённый, окровавленный юноша. Парня того погибшего давно родственники позабыли. А я вот помню.