355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франц Кафка » Неизвестный Кафка » Текст книги (страница 17)
Неизвестный Кафка
  • Текст добавлен: 1 июня 2017, 19:30

Текст книги "Неизвестный Кафка"


Автор книги: Франц Кафка



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)

Дорогой Феликс,

если бы я был тогда в театре, ты определенно должен был бы пойти со мной и, я думаю, получил бы достаточное представление о Цюрау. Но на следующее утро у меня еще были кое-какие дела, потом зашел к Максу, а ты свое истинное лицо там не показывал, и возможности поговорить по-настоящему не было; отправленная накануне телеграмма не позволяла мне задерживаться, внимание мое слишком концентрировалось на обломанном дантистом зубе, да и решимости у меня в Праге не прибавилось, так все это и осталось, и я уехал один. Цюрау меня по-прежнему не разочаровало. Сейчас, правда, не самый подходящий момент, чтобы хвалить его так, как того требует объективность, поскольку я несколько подпортил себе желудок; днем в какое-то до сих пор не установленное время в доме вдруг возникает шум и мешает (с несомненно разумным умыслом) надлежащей ревизии моего содержимого. Я ведь с самого начала привез с собой в эту местность из Праги много дряни и вынужден постоянно это учитывать. Сельскохозяйственное, в известном смысле, мышление здесь всегда будет полезно.

Резкую противоположность здешней жизни составляет твоя домашняя жизнь, поэтому я временами думаю о ней. Она меня ошеломила. Уже твое прежнее жилище было роскошно, но в этом просто чувствуешь тепло гнезда. Какой же, однако, независимостью духа должен ты обладать и как тщательно должен он быть уравновешен, если ты не только без ущерба переносишь это (что я, судя по всему, должен признать), но еще и можешь существовать в этом без всякого внутреннего уединения, принимаешь это – пусть не как свою собственную, но – как дружественную стихию. Видимо, Макс все же прав, ставя тебя на такую высоту, с которой ты видишь только вершины, но уже не замечаешь фундамента этого величественного подобия руин. И все же хочется высказать какое-то предостережение – и не можешь сделать это с полной убежденностью, и остаешься в состоянии отвратительной неопределенности.

Моя поездка в Прагу, кроме прочего, лишила меня половины твоего письма. В порядке возмещения прошу только две вещи; вкратце: с чем связана нерешительность в отношении того развития, которое со временем получит твоя этика, и второе: что с лекциями (Молодая Германия), они ведь тоже – искушения наполовину побежденных демонов твоей жизни.

[Приписка на полях: ] Ты сейчас, наверное, часто ходишь на лекции в «Уранию»{193}? От Вольфа ничего?

[Цюрау, середина ноября 1917 г.]

Дорогой Феликс,

вот первый крупный недостаток Цюрау: мышиная ночь. Жуткое переживание. Ну, меня самого не тронули, и седины в волосах у меня наутро не прибавилось, но все же это был сам ужас мира. Уже и раньше время от времени – мне приходится поминутно отвлекаться от письма, причину узнаешь позже, – время от времени я слышал в ночи нежный грызущий звук, однажды я даже встал, дрожа, и посмотрел, но он тут же прекратился, однако на сей раз это был просто какой-то бунт. Что за ужасный, тихо шумящий народец! Около двух часов меня разбудил шорох возле моей кровати, и с этого момента он не прекращался до самого утра. По угольному ящику вверх, с угольного ящика вниз, через комнату по диагонали, по комнате кругами, дерево грызут, в тишине тихонько свистят, и при этом постоянное ощущение покоя и тайной работы придавленного, пролетарского народа, которому принадлежит ночь. Чтобы мысленно спастись, я локализовал основной шум у печи, отделив его от себя пространством комнаты, но он был везде; хуже всего было, когда где-то откуда-нибудь спрыгивала одновременно целая куча. Я был совершенно беспомощен, нигде во всем моем существе я не находил опоры; встать и зажечь свет я не решался, единственное, что я попытался сделать, это несколько раз крикнуть, чтобы испугать их. Так прошла ночь; утром от омерзения и тоски я не мог встать и до часу оставался в кровати, напрягая слух, чтобы услышать, как одна какая-то неутомимая все утро заканчивала в ящике ночную работу или подготавливала завтрашнюю. Теперь я взял себе в комнату кошку, которую я с давних пор втайне ненавижу, и вынужден раз за разом отгонять ее, когда она собирается вспрыгнуть ко мне на колени (вот что отвлекает от письма); когда она гадит, мне приходится вызывать девушку с первого этажа, а когда она (кошка) ведет себя хорошо, она ложится у печки, в то время как у окна недвусмысленно скребется какая-нибудь преждевременно проснувшаяся мышь. Все для меня сегодня испорчено, даже славный дух и вкус парного домашнего хлеба кажется мышиным.

Вообще, какая-то неуверенность у меня была еще вчера, когда я ложился. Хотел тебе написать, даже написал две страницы другого письма, но это не пошлó, не смог серьезно подойти к делу. Может быть, еще и потому, что ты в начале своего письма так несерьезно о себе говоришь, насмехаясь над собой там, где это совершенно невозможно. С такой якобы легкомысленной совестью ты бы наверняка так не состарился, я имею в виду – при прочих равных условиях. И не могу я быть таким, чтобы рядом с «твердой, как скала, верой» уживались «легкомысленные теории», которые ее в принципе устраняют, а рядом с ними – «отточенная мысль», которая, в свою очередь, устраняет их, так что в конечном счете только эта «отточенная мысль» и остается или, вернее, даже ее не остается, поскольку она не может одна воспарить из самой себя. Так что подобным образом ты был бы совершенно счастливо устранен, но, к большему счастью, ты все-таки существуешь, и это прекрасно. Но тебе следовало бы по этому поводу удивляться, восхищаясь этим как духовным завоеванием, то есть солидаризироваться со мной и Максом.

И в остальном ты тоже, вообще говоря, не прав. (Поразительно: она что-то услышала и отважилась прыгнуть в темноту за ящик! Теперь сидит у ящика и стережет. Какое облегчение для меня!) Поверь обладателю крысиной норы, что твоя квартира роскошна, и мешает в ней (не говоря о прочем, что тебе как раз, удивительным образом, не мешает) то, что «избыток пространства» порождает «недостаток времени». Твое время как раз там и лежит – например, как ковер в прихожей. И пусть лежит, оно прекрасно как ковер, оно хорошо как домашний покой, но будущее время должно остаться для тебя и для всех непретворенным.

Как я теперь вижу, мой вопрос об этике был, собственно говоря, просьбой о письменных лекциях, это чудовищно, и я беру его назад. Правда, я тогда уже не знаю, как быть с твоим замечанием о вере и милости и о расхождениях с Максом и даже со мной.

Здоровье мое вполне прилично, в предположении, что мышебоязнь не является симптомом туберкулеза.

Еще интересная подробность военной программы нашего союза на 1918 год: окончание срока моего освобождения – 1. 1. 1918. Тут Гинденбург немножко опоздал.

Сердечный привет тебе и твоей супруге (у которой я со времени той истории с сумкой, к сожалению, больше ничего не забывал){194}.

Франц.

[Цюрау, начало декабря 1917 г.].

Дорогой Феликс,

Макс уже сообщил Оттле, что у тебя все хорошо, и твое письмо, даже помимо твоей воли, это подтверждает. Какая работа! По три-четыре книги каждый день, даже если одни и те же! Удивляет, естественно, не это количество само по себе, а напряженность поиска, в нем выражающаяся. Я тоже читал, правда, сравнительно мало, почти ничтожно мало, но я способен выдерживать только такие книги, которые по характеру мне очень близки, – так близки, что задевают за живое, все же остальное проходит мимо меня походным маршем, а искать я плохо умею.

Если бы ты мог указать мне хорошо отпечатанное и доступное издание «Исповеди» Августина (ведь, кажется, так называется его книга), я бы с удовольствием заказал. Кто такой Пелагий?{195} Я уже столько читал о пелагианстве, а ни малейшего понятия; наверное, что-нибудь католическо-еретическое? Если ты читаешь Маймонида, то, возможно, найдешь что-то полезное в «Жизнеописании Соломона Маймона» (Фромер, издание Георга Мюллера{196}), да и сама по себе книга хорошая, в высшей степени яркий автопортрет человека, мечущегося, словно призрак, между восточным и западным иудаизмом. И к тому же еще очерк учения Маймонида, в котором Маймон видит своего духовного отца. Но, по всей вероятности, ты знаешь эту книгу лучше меня.

Тебя удивляет, что ты дошел до религии? Ты исходно строил свою этику – по-моему, это единственное, что я определенно о ней знаю – без фундамента, и вот теперь ты, возможно, замечаешь, что она все-таки имеет фундамент. Разве это так уж странно?

От мышей я избавился с помощью кошки, но как мне избавиться от кошки? Ты полагаешь, что ничего не имел бы против мышей? Ну, разумеется, ты ничего не имеешь и против людоедов, но если бы они ночью выползали из-под всех ящиков и скрежетали зубами, то уже и ты бы наверняка не смог их терпеть. Кстати, я тоже теперь во время прогулок стараюсь закалять себя наблюдением за полевыми мышами; да, они не вызывают отвращения, но комната – не поле и сон – не прогулка.

Фанфар, конечно, здесь уже нет – и твои тоже отгремели, – а дети, которые всегда роскошно шумели и тем не менее никогда всерьез мне не мешали, с тех пор, как замерз утиный пруд, стали тихими и милыми (на расстоянии в сто шагов).

Есть просьба: дочь одного богатого – может быть, самого богатого – здешнего крестьянина, чрезвычайно милая девушка лет восемнадцати, хочет три месяца пожить в Праге. Цель: изучение чешского, продолжение занятий на фортепьяно, школа домашнего хозяйства и – по-видимому, главная цель – достижение чего-то более высокого, не поддающегося точному описанию; в здешнем ее положении есть нечто безысходное, ибо вследствие своего состояния и монастырского воспитания она, с одной стороны, не имеет равных себе подруг, а с другой, не знает, где ее настоящее место. В таких обстоятельствах и самая что ни на есть христианская девушка может стать не столь уж непохожей на еврейку. Впрочем, все это я говорю на основании лишь внешнего впечатления, в моих собственных разговорах с ней едва ли было пять десятков слов.

Твоего совета в этом деле я прошу потому, что сам не могу его дать, и потому, что ты знаком со многими чехами, которые девушку с состоянием, исключающим голод, может быть, с удовольствием готовы будут принять в семью и к тому же действительно смогут помочь ей в достижении того, чего она хочет. Но совет нужно дать в ближайшее время.

Призыв меня мало заботит, к тому же наверняка что-нибудь излишнее предприняло и мое Общество. Больше

– может быть, не забот, но – поводов для размышлений доставляют мне как раз мои отношения с Обществом; в самое ближайшее время с этим все-таки придется что-то решать. Собственно, если бы все шло так, как предсказывал профессор, я бы уже сидел в конторе.

С сердечным приветом

Франц.

[Цюрау, середина декабря 1917 г.].

Дорогой Феликс!

Если бы ты приехал! Ибо заметь, что в твое распоряжение будет предоставлено все без исключения, что я представляю и что имею в Цюрау (в качестве прибежища – не в качестве цели: ни я, ни Цюрау – не цель), весь экипаж – и муж, и мышь.

Я, вообще говоря, не думаю, что такое раздражение необходимо для работы, а требуемое для работы стремление найти прибежище обусловлено уже всеобщим древним реберным чудом и проистекающим из него изгнанием.

Я не поверил бы, что девушке так трудно найти свое место, эта трудность, очевидно, – часть ее проклятия (которое она, впрочем – чтобы у тебя не сложилось об этом неверного представления, – несет очень мужественно). Может быть, мы найдем что-нибудь вместе, так как, скорей всего, я уже послезавтра приеду в Прагу. Если бы это от меня зависело, я поехал бы попозже, но приезжает Ф.

Франц.

Соглашение с Вольфом меня очень радует.

[Открытка. Цюрау, начало января 1918 г.].

Дорогой Феликс,

сон при 6–8 градусах мороза и открытом окне, раннее умывание – после того как в кувшине пробита ледяная корка, а в тазу образовалась новая – естественно, раздевшись догола, восемь таких дней и все еще никакого насморка, тогда как перед этим, денно и нощно – затяжная изжога, превратившаяся в привычку, – все это ты теперь должен за мной повторить. И это в самом деле великолепно, ради этого можно даже бросить на восемь дней библиотеку. При встрече я вам еще и не такое расскажу. Сердечнейший привет Оскару. И пианино есть, фрау Ирма!

С подлинным верно

хозяин санатория и главбольной

Франц.

[Цюрау, январь 1918 г.].

Дорогой Феликс,

надеюсь, дело завершилось благополучно. В твоем кабинете я сильно загрустил, так как тебя уже не было, а я прибежал к тебе больным и совершенно выдохшимся как раз в надежде, что ты меня оживишь. К тому же еще некий суровый господин довольно строго ко мне отнесся. Но если дело сделалось, то, надо надеяться, оно стоит того, чтобы преодолевать противодействия.

Здесь, разумеется, можно было бы делать куда более значительные дела, правда, без личного присутствия это едва ли получится. Не смог бы ты для этой цели приехать сюда на несколько дней? Места хватит. Моя сестра, которая недавно тебя видела, находит, что ты неважно выглядишь. Может быть, и с этим за несколько дней стало бы получше. Приглашение, естественно, относится и к твоей супруге; правда, я пока не вижу подходящего места, чтобы ее разместить, но, наверное, найдется. Итак?

С сердечным приветом

Франц.

Как дела у Роберта Вельча?

[Цюрау, начало февраля 1918 г.].

Дорогой Феликс,

большое тебе спасибо и Фюрту{197}, конечно, тоже. Так – очень хорошо. Дело сладится, как сладилось бы и без всякой посторонней помощи; я вызвался помочь, определенно заявив, что очень слабо в эту помощь верю, повторю это и потом, и все же какой-то фальшивый нимб благодетеля остался бы надо мной даже в том случае, если бы ничего не вышло. Откуда идет эта фальшь?

То, что я не услышу твоих лекций, для меня потеря, и тем большая, что ты, очевидно, выскажешь самое важное. Не мог бы ты как-нибудь дать мне возможность приобщиться? Нет ли у тебя, например, к первой лекции «Литература и религия» какого-нибудь читабельного наброска или конспекта?

Твои на основании открытки сделанные замечания о Цюрау справедливы. С временем суток и временами года здесь все в порядке, и благо тебе, если ты можешь к ним приспособиться. Некоторое значение имеет и церковь. Недавно посетил проповедь, она была деловито-простодушна, из обсуждавшихся библейских текстов (Лука 2,41–52) были извлечены три наставления: 1) родители не должны оставлять своих детей играть на улице в снегу, а должны вести их с собой в церковь (посмотрите, пустые скамьи!); 2) родители должны заботиться о своих детях, как родители в Святом семействе заботились о своих (это при том, что именно о ребенке Иисусе никакой заботы проявлять, собственно, не требовалось); 3) дети должны разговаривать со своими родителями так же почтительно, как Иисус со своими. На чем и закончили, так как было очень холодно, но во всем этом тем не менее еще чувствовалась какая-то последняя сила. Или вот вчера, например, были похороны; хоронили какого-то бедняка из соседней деревни, которая еще беднее, чем Цюрау, но все было очень торжественно, да и не могло быть иначе на большой заснеженной рыночной площади. Из-за пересекающей половину площади канавы катафалк не мог подъехать прямо к церкви, а должен был сделать большой крюк вокруг утиного пруда. Пришедшие проститься, то есть вся соседняя деревня, давно уже стояли у дверей церкви, а катафалк все еще совершал свой объезд; перед ним – маленький, смерзшийся, словно каким-то духовым инструментом обвитый оркестр, за ним – пожарная команда (в ее составе и наш управляющий); рабочие лошади шли спокойным шагом. А я лежал у своего окна в шезлонге и наблюдал за этим поучительным зрелищем именно как человек, живущий по соседству с кирхой.

Сердечный привет и удачных тебе лекций.

Франц.

[Цюрау, начало февраля 1918 г.].

Дорогой Феликс,

да, у меня много времени, здесь ты прав, но это, собственно, не то свободное время, в которое я могу свободно делать, что захочу. Если ты так думаешь, ты меня переоцениваешь. Дни пролетают очень быстро, а если в какой-нибудь день – такие бывают – покажется, что ты потерял всё, чего достиг, потратив все предшествующие, такой день пролетает еще быстрее. Впрочем, ты знаешь это не хуже меня, это можно преодолеть, однако свободного времени остается не много.

Ты, естественно, теперь занят сверх меры, я понимаю это лучше, чем ты; еженедельно не под защитой какой-то должности, а в одиночку, на свой страх и риск выступать перед людьми, которые настоятельно требуют, чтобы ты сообщил им что-то существенное, – и которые, как ты сам считаешь, имеют на это все права,

– это нечто очень большое, нечто почти духовное. Я настолько под впечатлением от этого, что опять видел это во сне. Правда, содержание твоего выступления было какое-то ботаническое (расскажи об этом профессору Краусу{198}), ты показывал аудитории какие-то похожие на одуванчики цветы или, скорее, несколько видов таких цветов; это были большие одиночные экземпляры, один под другим, от подиума до потолка, и ты демонстрировал их публике; я не понимал, как ты ухитряешься делать это, пользуясь только двумя своими руками. Потом откуда-то сзади (там как раз были люди в масках, какой-то печальный дурной ритуал, повторяющийся несколько раз почти каждый вечер, какая-то проверка, которой тебя подвергают, так как эти маски молчат, чтобы не выдать себя, расхаживают по комнате как хозяева, и их надо развлекать и ублажать) или, может быть, из самих цветов исходит свет, и они начинают сиять. В публике я тоже что-то заметил, но забыл что.

О существенном, о самих лекциях ты вообще не упоминаешь, а я ведь как раз об этом и просил рассказать; по всей видимости, сейчас это невозможно, но когда-нибудь потом, когда ты их отчитаешь, ты вышлешь мне

полную рукопись. Если же ты и раньше можешь сделать что-либо подобное, – сделай.

Того, что я должен вбить Оскару в голову, у него там более чем достаточно, бедняга уже привозил все это с собой в Цюрау. Очень бы хотелось узнать, как у него; впрочем, я, по возможности, уже на следующей неделе приеду в Прагу (по военным делам, если уж придется). От Макса получил недавно ошеломляюще спокойное письмо.

Сын моего старшего инспектора с горем пополам сдал. Благодарность я, правда, получил, но, кажется, осталось незамеченным кое-что необычное. Юноша очень опечален исходом дела и утешает себя тем, что его отправляют отсюда только потому, что он был одним из последних.

В настоящий момент нахожу себя совершенно здоровым, если не считать не желающего заживать большого пальца, который я ободрал, копая в саду. Я слаб, в работе не могу угнаться за самой маленькой крестьянской девчонкой. Так, правда, было и раньше, но перед лицом полей – позорнее; печально это еще и потому, что убивает всякое желание заниматься чем-либо подобным. Вот таким кружным путем я вновь возвращаюсь к прежнему: предпочитаю сидеть в кресле у окна и читать – или даже не читать.

С сердечным приветом

Франц.

[Цюрау, май – июнь 1918 г.].

Дорогой Феликс,

в видах возобновления словообмена мой тебе последний привет из Цюрау, следующий – в Праге. Перед тобой мне извиняться не нужно, ты наверняка понимаешь мое молчание, по крайней мере, имеешь на сей счет догадки, а точнее и я его не понимаю. Мне не о чем было писать – говорить, впрочем, тоже. Много думал о тебе, и не только в связи с «миром» и «Рундшау»{199}.

До встречи!

Франц.

[Открытка (с видом Румбурга), по-видимому, осень 1918 г.].

Вот польза от этого лета, Феликс: никогда больше не поеду в санаторий. Теперь, когда я действительно начинаю заболевать, я уже больше в санаторий не поеду. Все – наоборот. Твоя сестра сегодня уехала, я хотел проводить ее на дороге с цветами, но, слишком задержавшись у садовника, пропустил карету и имею теперь возможность украсить мою комнату цветами.

Сердечный привет тебе и жене.

Франц.

[Турнау, сентябрь 1918 г.].

Дорогой Феликс,

вот самые первые результаты переговоров с одной весьма рассудительной молодой домохозяйкой, равно как и собственных изысканий: во всей округе едва ли можно что-то отыскать, так как лесные пансионаты уже закрываются, если еще не закрылись, или вообще не открывались. И потом, даже если произойдет нечто совершенно невероятное и удастся там устроиться (что возможно только при очень близких личных отношениях), поздней осенью или зимой твоя сестра будет себя чувствовать там очень одиноко. Кроме того, в этих пансионатах тоже должны испытывать большую нужду (особенно в угле), тогда как в самом Турнау все-таки что-то еще находится.

Эти соображения приводят к моему пансионату, о котором я сразу же вспомнил, и та фрейлейн меня по крайней мере не отговаривала. Его преимущества: хорошее обслуживание, отменная чистота и, по моему мнению, отличная кухня. Недостатки – но не только этого пансионата: исключительно мясной стол (правда, еды вволю, сколько хочешь) и яйца, что-то другое – в редчайших случаях, даже овощей не дают.

Я предпринимал самые разнообразные попытки достать хоть сколько-нибудь молока и масла, но мне это до сих пор так и не удалось, несмотря на предложение хорошего мыла и сигарет. Правда, женщины в этом отношении сообразительнее. Хлеб, который дает община, очень плох и будет еще хуже, я его вообще не переношу.

Леса очень красивы, ни в чем не уступят мариенбадским, повсюду прекрасные, вселяющие бодрость ландшафты.

Еще одно преимущество Турнау: отличные яблоки и груши. Твоя сестра, я полагаю, не очень хорошо говорит по-чешски, это, конечно, немного затруднит пребывание здесь, но – не в гостинице, где много постояльцев из Северной Богемии; здесь получают «Рейхенбергер Цайтунг», «Прагер Тагблатт», «Цайт», подают меню на немецком.

Цены (естественно, только на данный момент): комната – 3 кроны, говядина с соусом и картофелем – 4.50, кнели из жареной свинины с зеленью – 11 крон, жаркое из телятины – 7–9 крон, сливовые кнели (большая редкость) – 4 кроны, яичница с картофелем – 6 крон и т. п.

Возможно, для живущих более продолжительное время устанавливают особые цены, мне в первый день хозяин в этом отказал (под громкие восклицания и смех), но мы уже помирились.

Вот пока и все, но я продолжаю осматриваться.

С сердечным приветом

Франц.

[На отдельном листке: ] Дорогой Феликс, одно добавление: в Кацанове под Турнау есть один отель-пансионат, который, как ни удивительно, расклеил здесь плакаты, в коих просит публику оказать честь и т. д. Сегодня днем я там побывал; от Турнау – час езды, красивый, просторный дом в окружении лугов и лесистых холмов, даже не слишком в низине, окна – на юг.

Там новый арендатор, человек, с которым можно разговаривать, и явно целеустремленный, но, кажется, кроме расклейки плакатов, ничего значительного пока не сделавший; дом производит впечатление заброшенного, не кормят, подают только выпивку. Он объясняет это тем, что туда пока не приехала его жена, она еще остается в их прежнем заведении, но через две недели приедет, тогда он сможет более точно сказать и о питании, и о ценах, но уже сейчас утверждает, что принять твою сестру он тогда сможет. Ясно, что это дело очень ненадежное и еще должно быть точно проверено.

Более подробные сведения о Турнау получишь устно, я ведь, собственно, еще и не знаю, как у твоей сестры дела. В субботу или в воскресенье я – уже в Праге. Может быть, в воскресенье вечером зайду к тебе или ты приходи в понедельник ко мне в контору. С сердечным приветом

Франц.

[Весна 1920 г.]

Дорогой Феликс,

спасибо за терпение, но прошлую неделю я был как-то совсем по-особому рассеян, к тому же хотелось сделать тщательно{200}, то есть прочесть дважды, поэтому ушло много времени.

Мелкие поправки, не вызывавшие у меня сомнений, я делал прямо в гранках, но эти исправления ты, естественно, должен еще просмотреть, что же касается опечаток, то, я думаю, едва ли мог какую-то пропустить. Прочие мелкие вопросы и предложения смотри на прилагаемом листе. Соответствующие места в гранках отмечены на полях.

Но все это лишь мелочи, с более серьезными вопросами я не отваживаюсь подступать ни к тебе, ни к предмету. В качестве учительной книги – а она такова в значительно большей мере, чем я думал – она много для меня значит и будет много значить в будущем.

Когда придут новые корректуры, не забудь, пожалуйста, обо мне.

Твой Франц.
[Прилагается лист, на котором около сорока поправок (предложений и вопросов).]

[Меран, 10 апреля 1920 г.]

Максу Броду и Феликсу Вельчу.

Дорогой Макс,

это мой первый вечер в новой комнате, она, кажется, вполне хороша; мучения поисков, принятия решения и, в особенности, прощания со старой комнатой (она представляется тебе единственной надежной опорой, и ее выбивают из-под тебя какие-то несколько лир и прочие мелочи, которые, с другой стороны, опять становятся важны, но только в более надежных жизненных обстоятельствах), – все эти мучения новая комната, естественно, не может компенсировать, да этого и не нужно, они минуют, а их первопричина остается и цветет более пышным цветом, чем вся здешняя тропическая растительность.

Я пишу на балконе, сейчас полвосьмого вечера (летнее время), тем не менее довольно свежо, балкон нависает над садом, немного даже слишком низко, я предпочел бы повыше (но поди найди такой балкон, когда на него не менее тысячи претендентов), однако никаких практических недостатков в этом нет, ибо солнце ярко светит мне сюда до шести вечера, зелень вокруг прелестна, и меня навещают птицы и ящерицы.

До сих пор я жил в одной из лучших гостиниц, возможно, вообще в лучшей, так как прочие того же класса закрыты. Постояльцами были знатные итальянцы, кроме них несколько пришельцев, прочие, в основном, евреи, часть их – крещеные (но какие же отталкивающие еврейские силы могут переполнять крещеных евреев! это сглаживается только в христианских детях христианских матерей). Там был, к примеру, один турецко-еврейский торговец коврами – я обменялся с ним парой слов, которые я знаю на иврите – совершенный турок по фигуре, неподвижности и спокойствию, закадычный друг главного константинопольского раввина (которого он, как ни странно, считал сионистом). Затем, один пражский еврей, который до краха был (конфиденциально) членом как «Немецкого дома», так и «Городской беседы»{201}, а теперь только по большой протекции добился увольнения из офицерского клуба [зачеркнуто так, что нет никакой возможности прочесть] и немедленно перевел сына в чешское реальное училище, «он теперь не будет знать ни немецкого, ни чешского, он будет лаять». А выбирал он «по конфессиональному принципу», разумеется. Но все это его ничуть не характеризует и даже отдаленно не затрагивает его жизненного нерва; это добрый, живой, остроумный, способный увлекаться старый господин.

Общество в моем теперешнем пансионе (я нашел его неожиданно; после долгих безуспешных поисков позвонил случайно в дверь, не обратив, как я теперь вспоминаю, внимания на полученное незадолго до того предостережение, когда одна вышедшая из себя прихожанка кирхи – а был пасхальный понедельник – прокричала на улице: «Лютер – черт!»), так вот, общество – исключительно немецко-христианское; выделяются: несколько старых дам, далее, один бывший – или нынешний, это ведь одно и то же – генерал и один такой же полковник, оба – умные, симпатичные люди. Я попросил, чтобы в общей столовой мне сервировали на отдельном столике, я видел, что и другим так сервируют, к тому же так вегетарианское меньше бросается в глаза, а главное, можно лучше пережевывать, да и вообще надежнее. Правда, это и комично, в особенности, когда выяснилось, что, строго говоря, я – единственный, сидящий отдельно. Я позднее обратил на это внимание хозяйки, но она успокоила меня, к тому же знала что-то о пользе длительного пережевывания пищи и желала мне поправиться. Но сегодня, когда я вошел в столовую, этот полковник (генерала еще не было) так сердечно пригласил меня к общему столу, что я вынужден был уступить. Ну, дело шло своим чередом. С первых же слов выяснилось, что я из Праги; оба, и генерал (напротив которого я сидел), и полковник, знали Прагу. Я чех? Нет. Изволь, объявляй прямо в эти верные немецкие военные глаза, кто ты, собственно, такой. Кто-то сказал: «Немецкая Богемия», кто-то другой: «Мала-Страна»{202}. После этого тему оставили и продолжили трапезу, но генерал с его чутким, филологически натренированным в австрийской армии слухом, остался неудовлетворен и после еды вновь начал выражать сомнения относительно звучания моей немецкой речи, впрочем, может быть, глаза сомневались больше, чем уши. Теперь я мог попробовать объявить о своем еврействе. В качестве исследователя он был удовлетворен, в качестве человека – нет. В тот же момент – надо полагать, случайно, так как все не могли слышать этот разговор, но, возможно, все же в какой-то связи с ним – все общество поднялось, собираясь уходить (вчера, по крайней мере, они долго поддерживали компанию, я это слышал, так как моя дверь – у самых границ столовой). Генерал тоже был очень беспокоен, однако из вежливости довел небольшой разговор до какого-то подобия конца, прежде чем поспешить прочь большими шагами. По-человечески меня это, разумеется, тоже не слишком обрадовало: с какой стати мне их мучить? но, вообще, это хорошее разрешение, я снова буду один без этого комического уединения, – в предположении, что они не надумают принять какие-то меры. Но пока что я выпью молока и пойду спать. Будь здоров!

Твой Франц.

Дорогой Феликс, мои маленькие новости предназначены также и для тебя. Что касается солнца, то я никогда не думал, что здесь всегда ясно и солнечно, и это-таки не так; за все время – сейчас вечер четверга – я насчитал полтора солнечных дня, и то прохладных (правда, это было исключительно приятно), а в остальные – дождь и чуть ли не холода. Да и можно ли было ожидать чего-то другого так близко от Праги? тут только растительность обманывает: в такое время, когда в Праге почти что лужи замерзают, здесь под моим балконом медленно распускаются цветы.

Всего наилучшего! Приветы женщинам и Оскару.

Твой Франц.

Послушай, не сможешь ли ты прислать мне «Зельбствер»?{203} (Номер с твоей чудо-статьей я уже прочел.)

[Меран, апрель – май 1920 г.].

Дорогой Феликс,

спасибо за открытку и «Зельбствер». Газеты мне в самом деле недоставало уже как некой весточки от тебя, о том же, что ты и сам мне напишешь, я даже не помышлял; напряженность твоей работы и, в особенности, твоя воля к ней и в ней для меня просто непостижимы. И с какой продуманностью, с каким спокойствием и верностью себе ведешь ты все дело. Твоих личных болячек, о которых ты упоминаешь в открытке, не заметно ни в малейшей степени – я искал между строк; чтобы так вести газету, надо уже при жизни достичь просветления. И это еще при том, что искусство политики я почти не способен оценить.

Недавно у одного здешнего пекаря, Хольцгетана, увидел на прилавке несколько номеров «Зельбствера»: какой-то молодой человек брал их на время у хозяйки; говорили о газетах вообще, и у меня не было возможности вмешаться. Но во всяком случае, я был чрезвычайно удивлен и хотел сразу же сообщить тебе это интересное наблюдение о распространении «Зельбствера». К сожалению, я упустил момент, а сегодня уже слишком поздно, так как я узнал, что это были мои газеты, которые я дал почитать врачу, пражскому сионисту (до этого я отдалживал их еще одной старой даме из Праги), а он оставил их у пекаря и назад уже не получил. Хотел на днях прислать тебе номер местного католического листка с передовицей о сионизме, но она показалась мне слишком скучной. Это было обсуждение вышедшей в Вене книги Вихтля{204} о сионизме и масонстве. Сионизм, как утверждалось, это созданное из масонства и уже частично перешедшее в большевизм изобретение, имеющее целью разрушение всего существующего и достижение еврейского мирового господства. Решено все это было на первом Базельском конгрессе, на котором хоть и занимались разными на первый взгляд смешными вещами, но на самом деле обсуждали исключительно средства достижения мирового господства. К счастью, экземпляр этих секретных протоколов{205} был выкраден и опубликован великим русским ученым Нилусом (забавно: передовица особо отмечала, что «он действительно существовал и был великим русским ученым»). Цитировались отдельные места из этих протоколов «Сионских мудрецов», как себя называли сами участники конгресса; эти места были так же глупы и одновременно так же ужасны, как и сама передовица.

Твое известие о Лангере, которому я передаю огромную благодарность, меня очень обрадовало; знаю, что это в значительной мере детская радость, но мне за нее не стыдно. Ребенок во мне, очевидно, не успокоился и карабкается вверх по лестнице лет, зарабатывая головокружение. Мои здешние дела хороши, когда не мучает бессонница, но она у меня очень частая и очень свирепая гостья. Может, виноват горный воздух, может – что-то еще. Верно: я не очень люблю жить ни в горах, ни у моря, для меня это нечто слишком героическое. Но это все-таки только шутка, а бессонница – это серьезно. Тем не менее я останусь здесь еще на пару недель – или перееду поближе к Больцано.

Сердечный привет Максу, Оскару и женам, а также твоим родителям и брату. Не приближается ли великий момент? Всего наилучшего этой храброй женщине.

Твой Франц.

[Открытка. Меран; штемпель: 12. 6. 1920].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю