355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франц Кафка » Неизвестный Кафка » Текст книги (страница 13)
Неизвестный Кафка
  • Текст добавлен: 1 июня 2017, 19:30

Текст книги "Неизвестный Кафка"


Автор книги: Франц Кафка



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

252. Я со страхом вошел через боковой вход, я не знал, какова обстановка, я был маленьким и слабым, я с беспокойством оглядел свой костюм; было довольно темно, за пределами непосредственно окружавшего меня пустого пространства ничего не было видно, под ногами была трава, и я засомневался, туда ли я попал; если бы я прошел через главный вход, никаких сомнений не могло бы возникнуть, но я прошел через боковой; возможно, стоило вернуться назад и прочитать надпись над дверью, но я, кажется, припомнил, что никакой надписи там не было. Тут я заметил вдалеке какой-то тусклый серебристый свет, это придало мне уверенности, и я пошел в том направлении. Там был стол, в центре его горела свеча, вокруг сидели трое и играли в карты.

– Я правильно сюда пришел? – спросил я. – Мне нужно к трем картежникам.

– Это мы, – сказал один из них, не открывая глаз от карт.

253. Как дышит в лунном свете лес! то он сжимается и делается маленьким, тесным, с высоко торчащими деревьями, то растягивается, расправляет все склоны и становится мелким кустарником – и даже еще меньше: туманным миражом вдали.

254. А. Давай начистоту! Когда еще тебе случится так доверительно, как сегодня, посидеть за пивом с тем, кто тебя выслушает. Давай начистоту! В чем заключается твоя власть?

Б. Да разве у меня есть власть? О какой власти ты говоришь?

А. Ты хочешь от меня увильнуть, скрытная ты душа. Может, твоя власть и заключается в твоей скрытности?

Б. Моя власть! Уж наверное, у меня много власти, если я усаживаюсь в этом плюгавом трактире и натыкаюсь на старого однокашника, который ко мне подсаживается.

А. Ладно, тогда я с другой стороны зайду. Ты сам как считаешь, есть у тебя власть? Но теперь отвечай начистоту, иначе я встану и пойду домой. Считаешь ты, что у тебя есть власть?

Б. Да, я считаю, что у меня есть власть.

А. Ну, то-то.

Б. Но это никого, кроме меня, не касается. Никто не видит никаких следов этой власти, ни крупицы, – и я тоже.

А. Но ты считаешь, что у тебя есть власть. А почему тогда ты считаешь, что у тебя есть власть?

Б. Это не совсем правильно так говорить: «я считаю, что у меня есть власть». Это чванство. Я – вот такой, какой сижу здесь: старый, дряхлый и грязный – не считаю, что у меня есть власть. Ту власть, о которой я говорю, употребляю не я, а другие, но эти другие подчиняются мне. Я, естественно, не могу этим гордиться, а могу только очень этого стыдиться. Либо я их слуга, которого они, по капризу больших господ, поставили над собой господином, тогда бы это еще ничего, тогда все было бы только видимостью, либо я действительно поставлен над ними господином – и что тогда мне, бедному, беспомощному старику, делать? Я без дрожи стакан от стола до рта донести не могу, а должен теперь править бурями и мировым океаном.

А. Ну вот, видишь, какая у тебя власть, и все это ты хотел скрыть. Но тебя знают. Хоть ты и сидишь всегда один в своем углу, каждый завсегдатай за этим столом тебя знает.

Б. Что да то да, завсегдатаи много знают, я слышу лишь малую часть их разговоров, но то, что я слышу, – это моя единственная наука и опора.

А. Что? Да неужели ж ты и правишь так, как здесь услышишь?

Б. Нет, конечно нет. А ты, значит, тоже из тех, которые верят, что это я правлю?

А. Так ты же сам только что это сказал.

Б. Чтобы я что-то такое сказал? Нет, я сказал только, что считаю, что у меня есть власть, но я этой власти не употребляю. Я не могу ее употреблять, потому что хотя мои помощники уже здесь, но еще не на своих постах и никогда там не будут. Легкомысленные они, болтаются везде, где не надо, и со всех сторон смотрят на меня, а я все одобряю и киваю им. Так разве я тогда не прав, говоря, что у меня нет власти? И не называй меня больше скрытным.

255. – На чем держится твоя власть?

– Ты считаешь, что у меня есть власть?

– Я считаю, что у тебя огромная власть, и почти так же сильно, как твоей властью, я восхищаюсь сдержанностью и самоотверженностью, с которыми ты ее употребляешь, или, скорее даже, решительностью и убежденностью, с которыми ты употребляешь эту власть против самого себя. Ты не только сдерживаешь себя, ты даже борешься с собой. Я не спрашиваю о причинах, по которым ты так поступаешь, это твое своеобразнейшее своеобразие, а я спрашиваю только о происхождении твоей власти. Полагаю, я имею на это право, поскольку распознал эту власть так, как немногим до сих пор удавалось, и поскольку ощутил ее угрозу – чем-то бóльшим она, благодаря твоему самообладанию, еще не стала – как почти неотвратимую.

– На твой вопрос мне нетрудно ответить: моя власть держится на двух моих женщинах.

– На твоих женщинах?

– Да. Ты ведь их знаешь.

– Ты имеешь в виду тех женщин, которых я видел вчера у тебя на кухне?

– Да.

– На этих двух толстухах?

– Да.

– На этих женщинах! Я почти что не обратил на них внимания. Извини, но они выглядели как две кухарки. И они были не совсем опрятны, – небрежно одеты.

– Да, они такие.

– Ну, если ты что-то говоришь, я этому немедленно верю, но только теперь я понимаю тебя еще меньше, чем раньше, – до того, как узнал об этих женщинах.

– Здесь нет никакой загадки, все лежит на поверхности; я попытаюсь тебе это изложить. Значит, я живу с этими женщинами; ты видел их на кухне, но готовят они лишь изредка, а еду, как правило, берут в ресторане напротив, иногда за ней идет Рези, иногда – Альба. Собственно, никто не возражает против того, чтобы готовить дома, однако тут возникают слишком большие затруднения, так как они друг друга не переносят – то есть они прекрасно друг друга переносят, но только тогда, когда не нарушается покой их совместного проживания. Они могут, к примеру, часами мирно лежать рядом без сна на узком диване, что уже немало, если учесть их толщину. Но в работе они друг друга не переносят, тут же возникает спор, а из спора сразу же – драка. Поэтому мы согласились – разумную речь они очень хорошо понимают – работать как можно меньше. Это, кстати, соответствует и их характеру. Они считают, например, что на редкость хорошо убирают квартиру, а в ней при этом так грязно, что мне порог переступить противно; правда, когда уже преступил порог, легко привыкаешь.

Вместе с работой отпали и все поводы для споров, в частности, ревность – она им совершенно незнакома. Да и откуда взяться ревности? Я же их почти не отличаю одну от другой. Ну, может быть, нос и губы у Альбы еще более негритянские, чем у Рези, но, опять-таки, иногда мне кажется, что как раз наоборот. Может быть, у Рези несколько меньше волос, чем у Альбы, – собственно говоря, у нее уже просто непозволительно маю волос, – но разве я обращаю на это внимание? Я все равно их почти не различаю.

К тому же я ведь прихожу с работы домой только вечером, а днем сколько-нибудь продолжительное время вижу их исключительно по воскресеньям. И так как после работы я люблю бродить как можно дольше в одиночестве, то, соответственно, домой прихожу поздно. Из бережливости мы по вечерам свет не зажигаем. У меня в самом деле нет таких денег: содержание этих женщин, способных есть, вообще говоря, беспрерывно, съедает все мое жалованье. Значит, звоню я вечером в свою темную квартиру. И слышу, как они обе, пыхтя, подходят к двери. Рези или Альба говорит: «Это он» – и обе начинают пыхтеть еще сильнее. Окажись на моем месте кто-нибудь чужой, мог бы и испугаться.

Затем они открывают, и обычно как только появляется просвет в двери, я шутки ради врываюсь внутрь и одновременно хватаю обеих за горло. «Ты», – говорит одна из них, это означает: «Невероятный ты человек» – и обе смеются, издавая глубокие гортанные звуки. Теперь они занимаются уже только мной, и не выдерни я одну руку, чтобы захлопнуть дверь, она бы всю ночь так и стояла открытой.

Затем – всегдашний проход через прихожую длиной в несколько шагов, который длится четверть часа и при котором меня почти что несут. Я и в самом деле чувствую усталость после далеко не легкого дня и иногда кладу голову на мягкое Резино плечо, иногда – на мягкое Альбино. Обе они почти голые, в одних рубашках, они большую часть дня так и ходят, только когда кто-то предупреждает о визите, как ты недавно, они натягивают на себя несколько грязных тряпок.

Затем мы подходим к моей комнате, и обычно они вталкивают меня внутрь и закрывают дверь. Это игра, так как теперь они борются за право войти первой. Но это не какая-то там ревность и не настоящая борьба, а только игра. Я слышу легкие звонкие удары, которыми они обмениваются, пыхтение, которое теперь означает уже действительно одышку, и, время от времени, отдельные слова. В конце концов я сам распахиваю дверь, и они вваливаются в комнату, разгоряченные, в разорванных рубашках, и от ароматов их дыхания щиплет глаза. Затем мы падаем на ковер, и тут постепенно все стихает.

– Ну и что же ты замолчал?

– Я забыл, к чему я это. С чего мы начали? Ты спросил меня о происхождении моей предполагаемой власти, и я назвал этих женщин. Ну, да, так оно и есть, моя власть идет от этих женщин.

– Просто от сожительства с ними?

– От сожительства.

– Ты что-то приумолк.

– Понимаешь, моя власть имеет пределы. И что-то приказывает мне замолчать. Будь здоров.

256. Лошадь споткнулась и рухнула на колени, всадника сбросило. Двое мужчин, слонявшихся независимо друг от друга где-то среди деревьев, вышли из тени и уставились на упавшего. Им обоим все это было как-то подозрительно: солнечный свет, лошадь, уже поднявшаяся на ноги, всадник, человек напротив, который неожиданно подошел, привлеченный происшествием. Они медленно приближались, брюзгливо выпячивали губы и каждый из них, запустив руку под расстегнутую спереди рубаху, нерешительно проводил ладонью по груди и шее.

257. Город как город, его прошлое величественнее его настоящего, но и настоящее все еще достаточно внушительно.

258. Бургомистр подписал несколько бумаг, затем откинулся на спинку кресла, взял для развлечения ножницы в руки, прислушался к долетавшим снаружи, со старой площади, полуденным звукам и сказал почтительно замершему, почти высокомерно почтительному секретарю, стоявшему возле письменного стола:

– Вы тоже заметили, что в городе готовится что-то необычное? Вы человек молодой, вы-то уж должны замечать такие вещи.

259. В ночь новолуния я возвращался из соседней деревни домой; недальний путь лежал по прямой проселочной дороге, целиком открытой лунному свету, всякую мелочь на земле было видно лучше, чем днем. Я был уже недалеко от небольшой тополиной аллеи, которая заканчивалась у моста, ведущего в нашу деревню, как вдруг в нескольких шагах перед собой увидел – должно быть, я замечтался, иначе увидел бы раньше – маленькое сооружение из дерева и материи, какую-то маленькую, но еще и очень низкую палатку; в такой люди и сидеть не могли бы не сгибаясь. Она была совершенно закрытая, даже подойдя вплотную, обойдя ее кругом и ощупав, я не нашел никакого отверстия. На земле видишь всякое и благодаря этому приучаешься с легкостью судить даже о незнакомых вещах, но откуда здесь взялась эта палатка и что она означала, я не мог понять.

Какая-то босоногая, похожая на цыганку молодая женщина стелет перед алтарем из перин и одеял мягкую постель. На женщине красная с белым узором юбка и напоминающая рубашку белая небрежно расстегнутая спереди блузка, ее каштановые волосы дико спутаны. На алтаре стоит умывальный таз.{137}

260. На столе лежала большая коврига хлеба. Подошел отец с ножом, чтобы разрезать ее на две половины. Но хотя нож был крепкий и острый, а хлеб – не слишком мягкий и не слишком черствый, нож никак не хотел врезаться. Мы, дети, с удивлением подняли глаза на отца. Он сказал:

– Чему вы удивляетесь? Разве не более удивительно, когда что-то удается, чем когда не удается? Идите спать; может быть, я это все-таки еще сделаю.

Мы легли спать, но время от времени кто-нибудь из нас поднимался среди ночи в кровати и вытягивал шею, чтобы посмотреть на отца, а он, этот высокий человек в длинном сюртуке, отставив правую ногу, все еще пытался воткнуть нож в хлеб. Рано утром, когда мы проснулись, отец, только что отложивший в сторону нож, сказал:

– Видите, как это трудно, мне это все еще не удалось.

Нам хотелось отличиться и самим попробовать это сделать; он разрешил нам, но мы едва могли поднять нож, рукоятка которого, кстати, почти раскалилась от ладони отца; нож в наших руках буквально вставал на дыбы. Отец засмеялся и сказал:

– Оставьте, пусть лежит; я сейчас иду в город, а вечером снова попробую его разрезать. Я не позволю какому-то хлебу надо мной издеваться. В конце концов он должен дать себя разрезать, он имеет право только защищаться – ну, пусть защищается.

Но едва он это сказал, хлеб сжался, как сжимается рот человека, который решился на все, и теперь это был совсем маленький хлебец.

261. Я наточил косу и начал жатву. Передо мной падали густые, темные массы, я шагал между ними, я не знал, чтó это было. Из деревни кричали, предупреждая меня, но я принимал это за крики одобрения и шагал дальше. Я дошел до маленького деревянного мостика, дело было сделано, и я передал косу ожидавшему там мужчине, который протянул за ней одну руку, а другой, как ребенка, погладил меня по щеке. На середине моста у меня возникло сомнение в правильности моего пути, и я громко крикнул в темноту, но никто мне не ответил. Тогда я вернулся назад, на твердую землю, чтобы узнать дорогу у того мужчины, но его там уже не было.

262. – Это же все бесполезно, – сказал он, – ты даже меня не узнаёшь, а ведь я стою перед тобой нос в нос. Как же ты собираешься двигаться дальше, когда я ведь стою перед тобой, а ты даже меня на узнаёшь?

– Ты прав, – сказал я, – я и сам задаю себе этот вопрос, но поскольку никакого ответа не получаю, то так и остаюсь.

– И я точно так же, – сказал он.

– И я – не меньше, чем ты, – сказал я, – так что эти слова о том, что все бесполезно, относятся и к тебе.

263. В глуши заболоченных лесов я выставил охрану. Но все вокруг было пустынно, никто там не отзывался на оклики, охрана убежала, и я вынужден был выставлять новую. Я смотрел в свежее, крепко сбитое лицо мужчины.

– Прежний часовой сбежал, – сказал я, – не знаю, почему, но получается, что эта заброшенная земля сманивает человека с его поста. Так что учти это!

Он стоял передо мной, вытянувшись по стойке «смирно». Я еще прибавил:

– Но если ты все-таки позволишь себя сманить, то хуже будет только тебе. Ты утонешь в болоте, а я тут же выставлю здесь новую охрану, а если она окажется ненадежной, – еще новую и так далее без конца. И если я ничего этим не добьюсь, то все же ничего и не потеряю.

264. Мой отец вел меня к директору школы. Похоже, это было большое заведение: мы прошли несколько помещений, напоминавших залы; правда, все они пустовали. Ни одного служителя нигде не было, поэтому мы бесцеремонно шли дальше, тем более что все двери были открыты. И вдруг мы отпрянули: хотя в комнате, в которую мы вошли так же быстро, как и во все предыдущие, было очень мало мебели, все же она была обставлена как рабочий кабинет, и на диване лежал какой-то человек. Я узнал его по фотографиям – это был директор школы; не вставая, он предложил нам подойти поближе. Извинения отца, относившиеся к нашему невежливому вторжению в директорскую, он выслушал с закрытыми глазами и затем спросил, что нам угодно. Это и мне было интересно услышать, так что мы оба, директор и я, посмотрели на отца. Отец сказал, что ему очень важно, чтобы его сын, которому теперь восемнадцать…

265. Он выглянул в окно. Пасмурный день. Да, ноябрь. Ему кажется, что хотя у каждого месяца есть свое особое значение, но в ноябре появляется еще какая-то особая добавка особенности. Правда, пока ничего такого не видно, просто идет дождь вперемешку со снегом. Но, возможно, это лишь видимость, внешность, которая всегда обманывает, ибо люди в целом сразу же ко всему приспосабливаются, а судишь-то прежде всего по тому, как выглядят люди, поэтому, вообще говоря, никогда и не можешь осознать, что в мире что-то изменилось. Однако поскольку ты и сам тоже человек, знаешь свою способность приспосабливаться и судишь, исходя из нее, то все-таки что-то узнаёшь и понимаешь, как относиться к тому, что движение внизу на улице не останавливается, но с ожесточенным, неустанным, непроницаемым высокомерием продолжается как в одну, так и в другую сторону.

266. Больной много часов пролежал в одиночестве, лихорадка немного отпустила; порой ему удавалось слегка вздремнуть, в остальное время он вынужден был, поскольку от слабости не мог пошевелиться, смотреть вверх на потолок и бороться со множеством наплывавших мыслей. Его мышление, кажется, вообще свелось исключительно к самообороне; о чем бы он ни начинал думать, это надоедало ему или мучило его, и он употреблял все силы на то, чтобы задушить свою мысль.

Уже наверняка был вечер (во всяком случае, давно стемнело, ведь стоял ноябрь), когда дверь в соседнюю комнату отворилась и, шаркая, вошла квартирная хозяйка, чтобы зажечь свет; за ней следовал врач. Больной удивился тому, как, собственно говоря, легко он болен – или какая легкая у него форма болезни, – так как он совершенно ясно узнавал вошедших, ни одной из знакомых ему черт в них не потерялось, и даже те из них, которые обычно вызывали у него досаду или отвращение, не казались в чем-то усугубившимися; все было, как всегда.

267. …стряхнуть с себя, в обычное время переносил спокойно, однако, выпив, восставал против этого. И хотя, естественно, те деликатные подробности, которые мне стали известны при подобных обстоятельствах, я ни в коем случае не собирался предавать гласности через газету, тем не менее в голове у меня уже обрисовались контуры статьи, в которой я хотел показать, что везде, где человеческое величие может открыто проявить себя, то есть прежде всего в спорте, немедленно собирается всякий сброд и бесцеремонно, даже не думая отдавать настоящую дань уважения героям и преследуя одни лишь собственные интересы, ищет наживы, в лучшем случае оправдывая свое поведение тем, что это идет на пользу общему делу.

268. …Теперь перед К. лежала равнина, и вдали, на маленьком холме, виднелся почти растворявшийся в синеве горизонта дом, к которому К. стремился. Но много раз в течение дня цель пропадала из поля его зрения, и уже спустился вечер, когда темнеющая полевая дорога неожиданно вывела его к подножию этого холма. «Вот, стало быть, и мой дом, – сказал он себе, – маленький, старый, жалкий, но это – мой дом, и через несколько месяцев он должен выглядеть иначе». И по луговой тропинке он поднялся на холм. Дверь стояла открытая, да и вообще не могла быть закрыта, так как одна из створок отсутствовала. Кошка, сидевшая на пороге, громко заорала и исчезла; обычно кошки так не орут. Двери двух помещений, направо и налево от лестницы, были открыты; немного старой, полуразломанной мебели, больше – ничего. Однако сверху, с исчезавшей в темноте лестницы, чей-то дрожащий, почти хриплый голос спросил, кто пришел. К. сделал большой шаг через первые три ступени, которые были переломлены посередине, – места разломов, как ни странно, выглядели свежими, словно это случилось сегодня или вчера – и поднялся наверх. И наверху дверь в комнату тоже была открыта…

269. Я убежал от нее. Я бежал вниз по склону. Высокая трава мешала мне бежать. А она стояла наверху под деревом и смотрела мне вслед.

270. Здесь невыносимо. Вчера я разговаривал с Иерихоном. Он сидел, вжавшись в угол, и читал газету. Я спросил:

– Иерихон, вы будете за меня голосовать?

Он только покачал головой, продолжая читать. Я сказал:

– Мне нужен ваш голос не как один из многих, мне нужен именно ваш. Я ведь в любом случае не наберу достаточно голосов, провал мне обеспечен. Но…

271. Однажды и я был в центре выборной кампании. С тех пор, правда, минуло уже много лет. Один кандидат нанял меня на период выборов для написания текстов. Я, естественно, теперь уже очень смутно все это припоминаю.

272. Что ты строишь? – Я хочу прорыть ход. Это должно способствовать продвижению. Моя позиция слишком высоко вверху.

273. Мы копаем Вавилонскую шахту.

274. От него остались лишь три штриха зигзагом. Как он был погружен в свою работу! И как он на самом деле не был погружен.

275. Соломинка? Да кое-кто хватается за карандашный штрих и держится, не тонет. Держится? Мечтает, как утопленник, о спасении.

276. Смерти пришлось вытаскивать его из жизни, как вытаскивают инвалида из коляски. Он сидел в своей жизни так же крепко и грузно, как инвалид в коляске.

277. Те, которые были готовы к смерти, лежали на земле, опирались на мебель, стучали зубами, ощупывали, не поднимаясь с мест, стену.

278. Как-то январским вечером, в час, когда на большие званые обеды съезжаются гости, один молодой студент решил разыскать своего друга, сына крупного государственного чиновника. Он хотел показать другу книгу, которую сейчас читал и о которой уже много ему рассказывал. Это было трудночитаемое изложение основ истории экономики, следить за которым удавалось лишь с большим трудом, и в этом смысле показательны были слова одной из рецензий о том, что автор оберегает свою тему, прижав ее к себе, как отец ребенка, с которым скачет сквозь ночь. Но несмотря на все трудности, книга очень привлекала студента; пробившись через какое-нибудь особенно складное место, он ощущал огромное продвижение: не только непосредственно представленное воззрение, но и все вокруг словно бы озарялось, казалось лучше доказанным и более устойчивым. По дороге к другу студент не раз останавливался под фонарем и в сумеречном от морозного тумана свете прочитывал несколько фраз. Огромные, превышающие его способность понимания заботы угнетали его: нужно было уловить настоящее, но эта задача, стоявшая перед ним, была неопределенна, бесконечна и сравнима только с его силами, которые, по его ощущению, были такими же, но еще не пробудились.

279. Писание мое не продвигается. А значит, и проект автобиографических исследований. Не биография, а именно исследования и разыскание как можно более мелких подробностей. И на этом я хочу потом все строить, – как тот, чей дом ненадежен, хочет построить рядом другой, надежный, по возможности – из материала старого. Но плохо, если силы иссякнут в середине строительства, и вместо ненадежного, но законченного дома у него будет один, наполовину разрушенный, и другой, наполовину недостроенный, иными словами, не будет ничего. Следствием этого станет сумасшествие, то есть что-то вроде казачка между двумя домами, при котором казак до тех пор взрывает и взбрасывает землю каблуками, пока под ним не образуется его могила.

280. Легкомыслие детей непостижимо. Из окна моей комнаты я смотрю вниз в маленький общественный сад. Этот маленький городской сад ненамного больше пыльной открытой площади, отделенной от улицы поблекшим кустарником. Там всегда играют дети, и сегодня вечером – тоже.

281. – Как я сюда попал? – крикнул я.

Это был средних размеров зал, залитый мягким электрическим светом, и я обходил его вдоль стены. Хотя в ней и были двери, но, открывая их, ты оказывался перед темной гладкой стеной скалы, отстоящей от порога двери не более чем на ладонь и уходящей вертикально вверх и в обе стороны в непроглядную даль. Здесь выхода не было. Только одна дверь вела в соседнее помещение, за ней открывалась картина более обнадеживающая, но не менее поразительная, чем за другими дверями. Там были какие-то княжеские покои, там везде царили золото и пурпур, там было множество зеркал до потолка и висела огромная хрустальная люстра. Но это было еще не все.

282. Я не должен возвращаться, камера взорвана, я шевелюсь, я ощущаю свое тело.

283. Я приказал вывести из конюшни мою лошадь… [см. прим.].{138}

284. Я подошел, задыхаясь. На палке, немного косо воткнутой в землю, была табличка с надписью: «Погружение». «Похоже, я у цели», – сказал я себе и огляделся вокруг. Всего в нескольких шагах от меня стояла невзрачная, целиком заросшая зеленью садовая беседка, из которой доносилось легкое позвякивание тарелок. Я направился туда, просунул голову в низкое отверстие входа, почти ничего не разглядел в темноте внутри, но все же поздоровался и спросил:

– Не знаете ли, кто обслуживает погружение?

– Я лично, к вашим услугам, – ответил чей-то приветливый голос, – сию минуту иду.

Теперь я понемногу разглядел собравшееся за столом небольшое общество; там были молодая супружеская чета, трое маленьких детей, лобики которых едва возвышались над столом, и один грудной ребенок – еще на руках у матери. Муж, сидевший в глубине беседки, хотел сразу же встать, чтобы пробираться к выходу, но жена горячо попросила его сначала доесть; он указал ей на меня, она стала возражать, что я любезно соглашусь немного подождать и оказать им честь, разделив с ними их скромный обед, так что, я наконец, крайне досадуя на самого себя, столь отвратительно разрушившего воскресную радость этих людей, вынужден был сказать:

– К моему великому сожалению, уважаемая, я не могу принять ваше приглашение, поскольку должен немедленно – да, в самом деле немедленно – погрузиться.

– Ах, – сказала женщина, – именно в воскресенье, да еще и в обед. Ах, эти людские капризы. Это вечное рабство.

– Не корите меня уж так-то, – сказал я, – я ведь вашего мужа вызываю для этого не из прихоти, и если бы я знал, как это делается, я бы давно уже все сделал сам.

– Да не слушайте вы жену, – сказал мужчина, который был уже рядом со мной и тащил меня прочь. – Нельзя же требовать понимания от женщины.

285. Это был узкий, низкий, выкрашенный белым коридор со сводчатым потолком, я стоял перед его входом, он под углом уходил в глубину. Я не знал, входить ли мне, и в нерешительности ковырял носком ботинка чахлую траву у входа. Мимо, видимо случайно, проходил какой-то господин; он был несколько сгорбленный, однако бодрый, так как захотел со мной говорить.

– Куда ты, малыш? – спросил он.

– Пока никуда, – сказал я, взглянув в его веселое, но надменное лицо, оно было бы надменным даже и без монокля, который он носил, – пока никуда. Я только думаю.

286. «Странно, – сказал пес и провел лапой по лбу. – Где же я бегал? Сперва на рыночной площади, потом – по оврагу вверх на холм, потом много раз вдоль и поперек по большой возвышенности, потом – вниз по склону, потом кусок по проселку, потом влево к ручью, потом вдоль ряда тополей, потом мимо церкви, и вот я здесь. Но зачем же? И при этом был в отчаянии. Счастье, что я уже вернулся. Я боюсь этой бесцельной беготни, этих огромных пустых пространств; какой я там жалкий, беспомощный, маленький и совершенно брошенный пес! Да меня совсем и не тянет убегать отсюда, мое место – здесь, во дворе, здесь моя конура, здесь моя цепь на случай иногда накатывающей на меня кусачей злобы, здесь – всё и обильная кормежка. Ну, так в чем же дело? По собственной воле я никогда бы отсюда и не убежал, мне здесь хорошо, я горжусь моим положением, приятное, но оправданное чувство превосходства распирает меня, когда я смотрю на прочую живность. Но разве еще хоть одно из этих животных убегает отсюда так бессмысленно, как я? Ни одно; ну, кошку, эту мягкую когтистую тварь, которая никому не нужна и которой никто не нужен, я в расчет не беру, у нее свои тайные дела, которые меня не интересуют, и она шляется тут и там, занимаясь ими, но и то – только поблизости от дома. Так что я – единственный, кто время от времени дезертирует, и когда-нибудь я совершенно точно лишусь из-за этого моего господствующего положения. Сегодня, к счастью, этого, кажется, никто не заметил, но недавно Рихард, сын хозяина, уже сделал по этому поводу одно замечание. Это было в воскресенье, Рихард сидел на скамейке и курил, а я лежал у его ног, прижавшись щекой к земле. „Цезарь, – сказал он, – паршивый ты, вероломный пес, где ты был сегодня утром? В пять утра, то есть в то время, когда ты еще должен сторожить, я тебя искал и нигде во дворе не нашел, ты вернулся только в четверть седьмого. Это беспрецедентное нарушение долга, ты это понимаешь?“ Значит, это опять открылось. Я встал, сел рядом с ним, обнял его одной рукой и сказал: „Дорогой Рихард, прости меня еще один этот раз и не рассказывай об этом никому. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы больше это не повторилось“. И я так сильно разрыдался – из-за всего, из-за чего только возможно: от отчаяния из-за самого себя, от страха перед наказанием, от того, что у Рихарда было такое трогательно мирное выражение лица, от радости, что никакого орудия наказания в тот момент у него не было, – я рыдал так сильно, что замочил своими слезами пиджак Рихарда; он стряхнул меня и приказал заткнуться. То есть я обещал тогда исправиться, а сегодня повторилось то же самое, я отсутствовал даже дольше, чем тогда. Правда, я обещал сделать только то, что в моих силах. И не моя вина…».

287. Борьба со стеной камеры.

Вничью.

288. Это красивый и эффектный номер – скачка, которую мы называем «скачкой снов». Мы показываем его много лет; тот, кто его придумал, давно уже умер от чахотки, но вот это его наследство осталось, и у нас пока нет никаких причин исключать эту скачку из программ, тем более, что конкуренты повторить ее не могут: она – хоть это на первый взгляд и непонятно – неповторима. Мы обычно ставим ее на конец первого отделения: для финала вечера она бы не подошла, в ней нет ничего ослепительного, ничего дорогостоящего – ничего того, о чем можно вспомнить по дороге домой, а в финале должно идти что-то такое, что останется незабываемым впечатлением даже в самой тупой голове, что-то такое, что спасет от забвения весь этот вечер; ничего такого эта скачка из себя не представляет, но она годится для того…{139}

289. Друг, которого я не видел уже много лет (больше двадцати) и от которого подолгу, часто годами, не получал вестей, приходивших крайне нерегулярно, вынужден был теперь возвратиться в наш город – в свой родной город. Поскольку родных у него здесь уже не было, а среди друзей я был ближайшим – и намного ближе всех прочих, я должен был предложить ему комнату у меня и рад был узнать, что мое приглашение принято. Я был очень озабочен тем, как дополнить обстановку этой комнаты во вкусе моего друга, я пытался вспомнить его привычки и те особые пожелания, которые он иногда – в частности, когда мы вместе путешествовали во время каникул – высказывал, пытался вспомнить, чтó в ближайшем окружении ему нравилось и чтó вызывало отвращение, пытался в деталях восстановить в памяти, как выглядела его комната в юности, и из всего этого не извлек ничего такого, что я мог бы устроить в моей квартире, чтобы он чувствовал себя в ней немного уютнее. Он вырос в бедной многодетной семье, и отличительными особенностями их квартиры были нужда, шум и ссоры. В моих воспоминаниях я все еще ясно вижу комнату рядом с кухней, в которой мы иногда – довольно редко – могли посидеть одни, в то время как рядом, на кухне, остальные члены семейства занимались выяснением отношений, которое здесь не прекращалось никогда. В этой маленькой темной комнатке стоял неистребимый кофейный дух, поскольку дверь в еще более темную кухню не закрывалась ни днем, ни ночью. Мы сидели там у окна, выходившего на крытый балкон, тянувшийся вдоль всего дома, и играли в шахматы. Двух фигур в нашем комплекте не хватало, и нам приходилось заменять их брючными пуговицами; из-за этого, правда, иногда – когда мы путали значения пуговиц – возникали осложнения, но мы к этим заменителям привыкли и других не хотели. Дальше по коридору жил один торговец церковной парчой, веселый, но беспокойный человек с длинными торчащими усами, которые он обхватывал пальцами, как флейту. Возвращаясь вечером домой, этот человек должен был пройти мимо нашего окна; обычно он останавливался, наклонялся к нам в комнату, облокачивался на подоконник и смотрел на доску. Почти всегда он оставался недоволен нашей игрой, как моей, так и друга, давал ему и мне советы, потом сам хватал фигуры и делал ходы, с которыми нам приходилось соглашаться, так как если кто-то из нас хотел их поменять, то немедленно получал по рукам; мы долго терпели это, потому что он играл лучше нас – ненамного лучше, но все-таки лучше, – так что мы могли у него учиться, но однажды, когда уже было темно и он, наклонившись к нам, совсем забрал у нас доску и поставил к себе на подоконник, чтобы как следует рассмотреть позицию, я – а у меня как раз было значительное преимущество, и я опасался, что это грубое вмешательство может ему угрожать – в гневном порыве ничего не учитывающего ребенка, которому причиняют явную несправедливость, встал и сказал, что он мешает нам играть. Он коротко посмотрел на нас, взял доску, с иронической готовностью превосходства вернул ее на прежнее место, ушел и с тех пор с нами больше не знался. Только когда проходил мимо окна, всегда делал, не глядя на нас, отбрасывающее движение рукой. Вначале мы всему этому радовались, как какой-то большой победе, но потом нам все-таки стало недоставать его поучений, его веселости, вообще – его участия; не понимая тогда ясно причины, мы забросили игру и обратились вскоре к совсем другим занятиям. Мы начали собирать марки, и то, что у нас был общий альбом марок, означало, как я понял лишь впоследствии, почти непостижимо тесную дружбу. Одну ночь этот альбом проводил у меня, следующую всегда – у него. Затруднения, возникавшие уже из-за самого этого совместного обладания, усугублялись еще тем, что мой друг вообще не мог приходить ко мне домой: мои родители не разрешали. Этот запрет был направлен, собственно, не против него – мои родители его почти не знали, – а против его родителей, против его семьи. И в этом смысле запрет был, по всей видимости, небезоснователен, но в такой форме все-таки не очень понятен, так как в результате он ведь не достигал ничего, кроме того, что я ежедневно ходил к моему другу и тем самым только погружался в атмосферу этой семьи, причем глубже, чем если бы другу было разрешено приходить ко мне. Причина заключалась в том, что поведение моих родителей часто бывало не рациональным, а лишь тираническим, и не только по отношению ко мне, но и по отношению к миру. В данном случае им было достаточно того, – и это исходило больше от матери, чем от отца, – что этот запрет являлся наказанием и унижением для семьи моего друга. Что меня из-за этого охватывало сострадание и что родители друга в силу естественной реакции обращались со мной насмешливо и презрительно, мои родители, правда, не знали, но в этом отношении они обо мне вообще не заботились и если бы даже всё узнали, это их не очень бы взволновало. Так я оцениваю все это, естественно, только сегодня, оглядываясь назад, а тогда мы были двое друзей, вполне довольных положением дел, и мучительные переживания несовершенства окружающего мира нас еще не коснулись. Ежедневно таскать альбом туда и сюда было хлопотно, однако…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю