355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франц Кафка » Неизвестный Кафка » Текст книги (страница 14)
Неизвестный Кафка
  • Текст добавлен: 1 июня 2017, 19:30

Текст книги "Неизвестный Кафка"


Автор книги: Франц Кафка



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

290. Из пивной доносилось пение; окно было открыто, раму не закрепили, и она болталась из стороны в сторону. Это была маленькая одноэтажная хибарка; вокруг было пустынно: она стояла уже далеко за городом. Подошел поздний гость, он был одет в обтяжку и продвигался крадучись, на цыпочках, наощупь, словно в темноте, хотя светила луна; послушав у окна, он покачал головой, не понимая, как такое красивое пение может исходить из такой пивной, и решительно опустился снаружи на низкий подоконник, что было довольно неосторожно, так как удержаться на нем он не смог и тут же завалился внутрь; падать, правда, пришлось недалеко, поскольку у окна стоял стол. Стаканы с вином полетели на пол; двое мужчин, сидевшие за столом, поднялись и без долгих размышлений выкинули нового посетителя обратно в окно, благо ноги его все еще оставались снаружи; он упал в мягкую траву, тут же вскочил и прислушался, пение, однако прекратилось.

291. Местечко называлось Тамиль. Там было очень сыро.

292. В тамильской синагоге живет зверь, размерами и видом напоминающий хорька.

293. Синагога в Тамиле – это простая, никак не украшенная невысокая постройка конца прошлого века. Синагога эта очень мала, тем не менее места в ней вполне хватает, потому что и община тоже мала, к тому же из года в год сокращается. Уже теперь общине трудно покрывать издержки на содержание синагоги, и некоторые члены общины открыто заявляют, что маленькой молельной комнаты для божеской службы более чем достаточно.{140}

294. В нашей синагоге живет зверек размером примерно с хорька. Зачастую его можно очень хорошо рассмотреть, он подпускает к себе человека на расстояние примерно двух метров. Окрас у него светлый, сине-зеленый. Шерсти его еще никто не касался, поэтому о ней ничего сказать нельзя, есть даже некоторые основания утверждать, что и настоящий цвет шерсти почти что неизвестен: видимый цвет, может быть, происходит только от пыли и известки, набившихся в шерсть (этот цвет и в самом деле близок к цвету штукатурки внутри синагоги, только чуть посветлее). За вычетом его боязливости, это необыкновенно спокойный, усидчивый зверь, и если бы он не так часто пугался, он бы, наверное, почти и не двигался; его любимое место – решетка женской выгородки, он с видимым удовольствием цепляется когтями за ее прутья, вытягивается и смотрит вниз в молельное помещение; эта смелая поза, кажется, радует его, но синагогальному служке приказано не подпускать зверя к решетке, чтобы он не привыкал там находиться: этого нельзя было допустить из-за женщин, которые боялись зверя. Почему они его боялись – неясно. Он, правда, на первый взгляд выглядит ужасающе, в особенности длинная шея, треугольная морда, почти горизонтально торчащие вперед верхние зубы и длинные, накрывающие эти зубы, явно очень жесткие светлые щетинки усов над верхней губой – все это может вызвать ужас, но вскоре всякий должен был бы понять, что весь этот ужас – видимость, опасности не представляющая. А главное, зверь явно избегает людей, он пуглив, как обитатель лесов, он, кажется, ни к чему, кроме здания, не привязан, и его индивидуальное несчастье заключается в том, что это здание – синагога, то есть временами очень людное место. Правда, если бы с этим зверем можно было объясниться, так его можно было бы утешить тем, что община нашего горного местечка из года в год сокращается и ей уже трудно покрывать издержки на содержание синагоги. Не исключено, что через какое-то время в синагоге устроят зернохранилище или что-нибудь в этом роде, и зверь обретет покой, которого сейчас ему так мучительно недостает.

Боятся зверя, разумеется, только женщины, мужчины давно уже к нему привыкли, одно поколение показывало его другому, его видели снова и снова, в конце концов на него перестали обращаться внимание, и теперь даже дети, увидев его впервые, уже не удивляются. Он сделался домашним животным синагоги – а почему бы такому особому, нигде больше не встречающемуся домашнему животному и не жить в синагоге? Вообще, если бы не женщины, то о существовании этого зверя почти что уже и не знали бы. Но даже у женщин настоящего страха перед ним нет, да и слишком было бы странно годами и десятилетиями изо дня в день бояться такого зверя. Они, впрочем, оправдываются тем, что к ним этот зверь, как правило, значительно ближе, чем к мужчинам, и это действительно так. Спускаться вниз к мужчинам он не решается, его никогда еще не видели на полу. Если его не пускают к решетке женской выгородки, то он, хоть и на противоположной стене, но держится на той же высоте. Там есть такой совсем узкий выступ стены, каких-нибудь два пальца шириной, который идет по трем стенам синагоги; вот по этому выступу зверь иногда и бегает туда и сюда, однако чаще всего спокойно сидит в каком-то определенном месте напротив женщин. Почти невозможно понять, как ему удается так легко пользоваться такой узенькой дорожкой, и это надо видеть, как он там, наверху, дойдя до края, разворачивается, чтобы бежать назад; ведь это уже очень старый зверь, но он не колеблясь делает самое отчаянное сальто и никогда не промахивается; он переворачивается в воздухе – и вот уже вновь бежит по своей дорожке обратно. Правда, когда уже несколько раз это видел, это тоже приедается, так что нет никаких причин все время туда смотреть. Да и женщин подталкивает к этому не страх и не любопытство; если бы они больше занимались молитвой, они могли бы об этом звере совершенно спокойно забыть, – благочестивые женщины так бы и делали, если бы им это позволяли другие, но этих других подавляющее большинство, а они-то всегда рады обратить на себя внимание, и зверь дает им для этого желанный повод. Если бы они могли – и если бы посмели, – они привлекли бы этого зверя еще ближе к себе, чтобы иметь право еще больше ужасаться. А на самом деле зверь нисколько к ним не стремится; когда на него не нападают, они ему так же мало интересны, как и мужчины; по-видимому, он больше всего хотел бы оставаться незамеченным – как в то время, когда нет службы, – живя, надо полагать, в какой-нибудь норе, которой мы еще не нашли. И появляется он, напуганный шумом, только когда начинают молиться. Чего он хочет? посмотреть, что случилось? или сохранить бдительность? или быть на свободе, чтобы можно было убежать? Он прибегает сюда от страха, от страха совершает свои прыжки и не решается убежать обратно, пока не кончится служба. Высоту он предпочитает, естественно, потому, что там ему безопаснее всего, а наилучшие возможности для бегства у него на решетке и на выступе стены, но он совсем не всегда находится там, иногда он спускается и ниже, к мужчинам; завеса ковчега поддерживается блестящим медным шестом, который, кажется его притягивает: он довольно часто пробирается в святая святых, но там всегда ведет себя спокойно, и даже когда он там совсем рядом с ковчегом, нельзя сказать, чтобы он как-то мешал; кажется, что своими блестящими, всегда раскрытыми (у него, видимо, нет век) глазами он внимательно разглядывает общину, но, конечно, никого он не видит, а только высматривает опасности, которые, как он чувствует, ему угрожают.

В этом отношении он, по крайней мере до недавних пор, выглядел ненамного разумнее, чем наши женщины. Потому что – каких таких опасностей ему надо было бояться? Кто собирался ему что-то сделать? Или не живет он уже много лет целиком предоставленный самому себе? Мужчины не обращают внимания на его присутствие, а большинство женщин, скорей всего, были бы несчастны, если бы он исчез. И поскольку он единственный зверь в этом доме, то, соответственно, у него вообще нет врагов. В конце концов, но прошествии стольких лет он уже мог бы это понять. Да, конечно, служба с ее шумом может очень пугать зверя, но она же в небольших масштабах повторяется изо дня в день – и всегда регулярно, без перерывов, усиливается в праздничные дни, к этому даже самый пугливый зверь уже мог бы привыкнуть, особенно когда он слышит, что это не какой-то там шум погони, а такой шум, которого он вообще не понимает. Но нет, он все-таки боится. Что это? – воспоминание о давно минувших временах или предчувствие грядущих? Или, может быть, этот старый зверь знает больше, чем те три поколения, которые временами собираются в нашей синагоге?

Так вот, рассказывают, что много лет тому назад этого зверя вроде бы действительно пытались прогнать. Скорей всего, эти истории – только выдумка, хотя и очень возможно, что это-таки правда. Собственно, есть доказательства, что вопрос о том, позволительно ли терпеть подобного зверя в божьем доме, был тогда изучен с точки зрения религиозного закона. Были получены заключения разных знаменитых раввинов; мнения разделились, но большинство было за изгнание зверя и новое освящение божьего дома. Однако легко давать указания издалека, в действительности же поймать зверя было просто невозможно, а поэтому его невозможно было и прогнать. Потому что только если его поймаешь и отправишь куда-нибудь подальше, только тогда и можешь быть в относительной уверенности, что отделался от него.

Так вот, рассказывают, что много лет тому назад этого зверя вроде бы действительно попытались-таки прогнать. Синагогальный служка якобы помнит, что его дед, который тоже был синагогальным служкой, любил без конца об этом рассказывать. Будучи маленьким мальчиком, его дед не раз слышал о невозможности отделаться от этого зверя, и вот им – а он прекрасно умел лазать на стены – овладело не дававшее ему покоя тщеславное желание; в одно ясное утро, когда вся синагога со всеми ее углами и закоулками была ярко освещена солнечными лучами, он проскользнул туда, вооруженный веревкой, пращой и кривым посохом.{141}

295. Я попал в непроходимые заросли колючего кустарника и громко позвал сторожа парка. Он пришел сразу, но не мог ко мне пробиться.

– А как вы туда, в самые эти колючки, забрались? – крикнул он. – Не можете ли вы и назад тем же путем?

– Исключено, – крикнул я, – мне той дороги уже не найти. Я спокойно гулял, задумался и вдруг обнаружил, что я тут, словно бы эти кусты выросли уже после того, как я сюда пришел. Не выбраться мне отсюда, пропал я.

– Вы прямо как ребенок, – сказал сторож, – сперва залезаете, куда не положено, в самые дебри, а потом хнычете. Вы же не в первобытном лесу, а в публичном парке, вас оттуда вытащат.

– Таких зарослей в парках не бывает, – сказал я, – и как меня отсюда вытащат, сюда же никому не пробраться. Но если будут пытаться, то это надо делать сейчас же, ведь сейчас уже вечер, а ночь я здесь не выдержу, я и так уже весь разодрался на этих колючках, и пенсне у меня упало, и я не могу его найти, а я же без него полуслепой.

– Все это очень мило, – сказал сторож, – но еще немного вам придется потерпеть, я ведь должен сначала найти рабочих, который расчистят дорогу, а до этого еще получить разрешение директора парка. Так что уж будьте любезны набраться немного терпения и мужества.

296. К нам пришел господин, которого я уже не раз видел, но особого значения его визитам не придавал. Он прошел с родителями в спальню; они были совершенно поглощены тем, что он говорил, и в рассеянности закрыли за собой дверь; когда я хотел войти вслед за ними, а Фрида, кухарка, меня задержала, я, естественно, начал отбиваться и плакать, но Фрида была самая сильная из всех кухарок, каких я только могу вспомнить, она сжимала мои руки так, что их было не вырвать и при этом прижимала меня к себе, чтобы я никак не мог ее лягнуть. Я был беспомощен и мог только ругаться.

– Ты как жандарм какой-то, – кричал я, – как тебе не стыдно, ты – девушка, а прямо как жандарм.

Но она была девушка спокойная, почти меланхоличная, и я ничем не мог ее пронять. Она отпустила меня только тогда, когда мать вышла из спальни взять что-то на кухне. Я вцепился в материну юбку.

– Что хочет этот господин? – спросил я.

– Ах, – сказала она и поцеловала меня, – ничего особенного, просто он хочет, чтобы мы уехали.

Тогда я очень обрадовался, потому что в деревне, куда мы всегда ездили на каникулы, было намного лучше, чем в городе. Но мать объяснила мне, что я не смогу поехать вместе с ними, я же должен ходить в школу, сейчас ведь нет каникул, и наступает зима, да и они поедут не в деревню, а в другой город, намного дальше; однако, увидев, как я испугался, мать поправилась и сказала, что нет, тот город не дальше, а намного ближе, чем деревня. Я не мог по-настоящему в это поверить, и тогда она подвела меня к окну и сказала, что тот город так близко, что его почти можно увидеть из окна, но это было не так, по крайней мере – не в такой пасмурный день, потому что там не было видно ничего, кроме того, что всегда, – узкую улицу внизу и церковь напротив. Потом, оставив меня, она побежала на кухню, вернулась со стаканом воды, отстранила Фриду, которая снова хотела на меня накинуться, и подтолкнула меня перед собой в спальню. Устало откинувшийся в кресле отец уже протягивал руку к воде. Увидев меня, он улыбнулся и спросил, что я скажу, если они уедут. Я сказал, что очень хотел бы поехать с ними. Но он сказал, что я еще слишком мал, а это очень утомительное путешествие. Я спросил, почему же тогда должны ехать они. Отец указал на того господина. У господина на сюртуке были золотые пуговицы, и он как раз начищал одну из них носовым платком. Я попросил его, чтобы он оставил моих родителей дома, потому что если они уедут, мне придется остаться одному с Фридой, а это невозможно.{142}

297. Катящиеся колеса золотой кареты останавливаются, хрустя гравием; какая-то девушка хочет выйти, носок ее туфельки уже касается подножки, но тут она видит меня и вновь скрывается в карете.

298. Была когда-то такая головоломка – дешевая, незамысловатая игрушка размером ненамного больше карманных часов; ничего поразительного в ее устройстве не было. На красно-коричневой деревянной поверхности были вырезаны голубые запутанные дорожки, приводившие к маленькой ямке. И такой же голубой шарик под воздействием наклонов и встряхиваний сначала вбрасывался на одну из этих дорожек, а затем скатывался в ямку. Как только шарик оказывался в ямке, игра оканчивалась, и если хотели начать ее снова, шарик надо было вытряхнуть из ямки обратно. Все это было накрыто толстым стеклянным куполом, так что головоломку можно было сунуть в карман и носить с собой, и где бы потом ни оказался, можно было достать ее и играть.

Когда шарик был без дела, он обычно гулял, заложив руки за спину, туда и сюда по возвышенности, а дорожек избегал. Он полагал, что во время игры достаточно еще намучается с этими дорожками и что вне игры у него есть все основания претендовать на право отдыха на свободной поверхности. Иногда он по привычке смотрел вверх, на стеклянный купол, не имея, однако, намерения что-то там наверху узнавать. У него был один широкий желоб, и он утверждал, что не создан для узких дорожек. Что было отчасти справедливо, так как эти дорожки действительно едва могли его вместить, но и несправедливо, так как на самом деле он был очень тщательно подогнан под ширину этих дорожек, однако удобными для него эти дорожки не должны были быть, в противном случае не было бы головоломки.

299. Мне было разрешено войти в чужой сад. При входе пришлось преодолеть некоторые затруднения, но в конце концов какой-то мужчина, привстав из-за столика, воткнул мне в петлицу темно-зеленую метку, проколотую булавкой.

– Это, наверное, орден, – сказал я в шутку, однако мужчина только слегка похлопал меня по плечу, словно желая успокоить, но почему надо было меня успокаивать?..

Обменявшись взглядами, мы пришли к молчаливому соглашению, что теперь я могу войти. Однако, пройдя несколько шагов, я вспомнил, что еще не заплатил. Я хотел вернуться, но как раз в этот момент увидел, что у столика стоит высокая дама в походном плаще из желтовато-серой грубой материи и отсчитывает на столе крохотные монетки.

– Это за вас, – крикнул мне через плечо низко склонившейся дамы тот мужчина, по-видимому, заметив мое беспокойство.

– За меня? – недоверчиво переспросил я и оглянулся назад, проверяя, не относится ли это к кому-то другому.

– Эта вечная мелочность, – сказал какой-то господин, который подошел по лужайке, медленно перешел мне дорогу и пошел по лужайке дальше. – За вас. За кого же еще? Здесь один платит за другого.

Я поблагодарил за это, впрочем, с неудовольствием данное разъяснение, однако заметил господину, что я еще ни за кого не заплатил.

– А за кого вы должны были заплатить? – спросил господин, уходя.

В любом случае, я намерен был подождать эту даму и попытаться с ней объясниться, но она пошла, шурша своим плащом, в другую сторону; позади ее мощной фигуры нежно колыхалась голубоватая вуаль шляпки.

– Любуетесь Изабеллой? – спросил рядом со мной какой-то гуляющий, тоже смотревший вслед даме. После некоторой паузы он прибавил: – Это Изабелла.

300. Это Изабелла, старая серая в яблоках лошадь, я не узнал бы ее в толпе, она стала дамой, мы встретились недавно в одном саду во время благотворительного праздника. Там есть маленькая, стоящая на отшибе группа деревьев, окружающих затененную прохладную лужайку; эту лужайку пересекает множество узких тропинок, иногда там бывает очень приятно. Мне этот сад знаком с давних пор, и, устав от праздника, я свернул к той группе деревьев. Едва оказавшись под деревьями, я увидел огромную даму, двигающуюся с противоположной стороны мне навстречу; ее рост меня почти ошеломил, в ближайшей округе не было никого, с кем я мог бы ее сравнить, но я был убежден, что и вообще не знаю такой женщины, которая не была бы ниже этой на несколько – в первом изумлении я подумал даже: «на несчетное количество» – голов. Однако вскоре, подойдя ближе, я успокоился. Изабелла, старая знакомая!

– Как же ты убежала из своей конюшни?

– Ах, это было нетрудно, меня ведь, собственно, только из жалости еще держат, мое время прошло; я объяснила своему хозяину, что вместо того чтобы бесполезно стоять в конюшне, я хочу еще немного и мир посмотреть, насколько силы позволят, – объяснила хозяину, он меня понял, отыскал кое-какую одежду отошедших в мир иной, даже помог мне ее надеть и отпустил, пожелав доброго пути.

– Как ты хороша! – сказал я не совсем искренне, но и не совсем лицемерно.

301. Зверь синагоги – Блаженный и Седобородый.

– Это уже всерьез? Строительный рабочий.

302. Свадьбе Елизаветы Блаженной и Франца Седобородого предшествовала очень тщательная подготовка.

303. Извините мою давешнюю неожиданную рассеянность. Вы сообщаете мне о вашей помолвке – радостнейшее известие, какое только может быть, – а я вдруг становлюсь безучастным и произвожу впечатление человека, занятого совершенно другими вещами. Но это, конечно, лишь видимость безучастности; мне, видите ли, припомнилась одна история – старая история, которая однажды разыгралась в непосредственной близости от меня и которую я, находясь, правда, в полной безопасности, тоже пережил, – я был в полной безопасности и, однако, заинтересован больше, чем в вещах, непосредственно меня задевавших. Такое уж это было дело, что невозможно было оставаться безучастным, даже если эта история задевала тебя хотя бы только самым дальним своим краешком.

304. Сторож тюрьмы хотел отпереть железные ворота, но замок проржавел, у старика не хватило сил, и ему пришлось вызвать помощника, на лице которого, однако, читалось сомнение, причем не по поводу заржавленного замка.

Героев выпустили из тюрьмы, они неуклюже построились в одну шеренгу; пребывание в заключении сильно отразилось на их подвижности. Мой друг, надзиратель тюрьмы, вынул из папки список (других бумаг в его папке не было; я отметил это без всякой злости: здесь ведь не канцелярия) и начал перекличку героев с одновременным вычеркиванием их имен из списка. Я сидел в стороне за своим письменным столом, оглядывая вместе с надзирателем шеренгу героев.

305. Дон Кихот вынужден был эмигрировать: вся Испания смеялась над ним, дальнейшее его пребывание там стало невозможным. Он пересек Южную Францию, встретив по дороге разных милых людей, с которыми подружился, в разгар зимы с величайшими муками и лишениями преодолел Альпы, проехал затем по североитальянской низменности, где, однако, чувствовал себя неуютно, и прибыл наконец в Милан.

306. Введение в М-ских поместьях должности так называемого бичевателя дало очень хорошие результаты. Однако успешно применять это нововведение можно, разумеется, лишь тогда, когда в вашем распоряжении есть человек, который так же идеально подходит для этой службы, как бичеватель в М. Нашел его сам князь; незадолго до начала собственно сбора урожая князь приходил, опираясь на клюку, по центральной улице деревни (он еще не стар, но уже несколько лет вынужден пользоваться клюкой из-за какой-то болезни ног, которая пока еще не очень серьезна, но врачи опасаются ее дальнейшего развития). И вот, медленно проходя там, время от времени останавливаясь и опираясь на свою клюку, обдумывал он предпочтительное распределение уборочных работ – он очень деятельный, страстно-деятельный, деловитый хозяин – и при этом вновь и вновь упирался в то, что, несмотря на немыслимо растущую оплату, рабочей силы не хватало или, вернее, рабочей силы, собственно, хватило бы с избытком, если бы только эта сила действительно хотела работать по-настоящему, как это и происходит на крестьянских полях, однако, к сожалению, на господских полях ничего подобного и близко нет; он уже много раз с гневом думал об этом – и тогда больная нога начинала беспокоить его сильнее, чем обычно – и теперь обдумывал это снова, когда заметил на пороге одной полуразвалившейся лачуги какого-то парня, который привлек его внимание тем, что хотя на вид ему было уже лет двадцать, но он был бос, замызган и оборван, как какой-нибудь никудышный маленький школьник.

307. Самое нижнее помещение океанского теплохода, протянувшееся вдоль всего корабля, совершенно пусто; правда, высота его не больше метра. Такого пустого пространства требует конструкция судна. Впрочем, оно не совсем пусто, оно принадлежит крысам.

308. У меня с давних пор имелось определенное подозрение на собственный счет. Но возникало оно лишь изредка, на время, с большими паузами, достаточными, чтобы забыть о нем. К тому же все это были такие мелочи, которые наверняка возникают и у других – и у них тоже ничего серьезного не означают, – скажем, удивление при виде собственного лица в зеркале, или отражения своего затылка – или даже всей фигуры, – когда на улице неожиданно пройдешь мимо зеркала.

309. У меня с давних пор имелось определенное подозрение на собственный счет, – подозрение, примерно аналогичное тому, какое имеет усыновленный ребенок в отношении своих приемных родителей, даже если в нем заботливо поддерживается вера в то, что приемные родители – его родные. Это подозрение возникает, даже если приемные родители любят ребенка как своего собственного, не жалея для него нежности и терпения; это такое подозрение, которое проявляется, видимо, лишь временами, и с большими промежутками, и лишь по незначительным случайным поводам, но которое тем не менее живет, и если его не заметно, то оно не исчезло, а собирается с силами и в подходящий момент одним скачком может развиться из крохотного неудовольствия в огромное, дикое, злобное, ничем более не сдерживаемое подозрение и без размышлений уничтожить всякую общность между подозревающим и подозреваемым. Я чувствую его шевеление, как беременная женщина чувствует движение своего ребенка, и кроме того, я знаю, что его действительного рождения я не переживу. Живи, прекрасное подозрение, мой огромный, могущественный бог, и позволь мне умереть, породив тебя, позволившему себе родиться от меня.

310. Меня зовут Аир. Имя не то чтобы какое-то необычайное, но все же достаточно бессмысленное. Оно всегда давало мне пищу для размышлений. «Неужели, – спрашивал я себя, – тебя зовут Аир? Это правда?» Даже если ограничиться только твоей большой родней, и то найдется много людей, которые носят имя Аир и своим существованием придают этому, вообще говоря, бессмысленному имени вполне положительный смысл. Они родились Аирами, Аирами и умрут, примиренные, – по крайней мере, примиренные с именем.{143}

311. Один юный честолюбивый студент, очень интересовавшийся феноменом эльберфельдских лошадей и досконально изучивший и обдумавший все, что по этому поводу появлялось в печати, решил своими силами провести эксперименты в том же направлении, с самого начала взявшись за дело совершенно иначе и, по его мнению, несравненно правильнее, чем его предшественники. Правда, собственно денежные его средства были недостаточны, чтобы он мог позволить себе проведение широкомасштабных экспериментов, и если бы лошадь, которую он намеревался закупить для своих опытов, оказалась твердолобой – а это даже при напряженнейшей работе можно было установить только через несколько недель, – то он на продолжительное время лишился бы всяких перспектив начать новые эксперименты. Это, однако, не слишком его пугало, так как его методом можно было преодолеть, по всей вероятности, любую твердолобость. Тем не менее, будучи по натуре человеком предусмотрительным, он уже при подсчете расходов, которые у него возникнут, и средств, которые он может мобилизовать, действовал строго систематически. Деньги, требовавшиеся для минимального обеспечения его существования в процессе обучения, до сих пор регулярно каждый месяц присылали ему родители, бедные провинциальные коммерсанты; от этой поддержки он и впредь не собирался отказываться, хотя, естественно, учение, за которым издалека с большими надеждами следили его родители, безусловно придется бросить, если он хочет добиться ожидаемого большого успеха в той новой области, в которую он теперь вступит. О том, чтобы родители поняли эту его работу или, тем более, стали помогать ему в ней, нечего было и мечтать, значит, он должен скрывать от них свои намерения, как бы это ни было для него мучительно, и поддерживать в них уверенность в том, что он планомерно продолжает свое прежнее обучение. Этот обман родителей был лишь одной из жертв, которые он должен был принести на алтарь своего дела. Для покрытия предполагавшихся в плане его работы больших расходов, присылаемых родителями сумм хватить не могло. Так что начиная с этого момента студент собирался бóльшую часть дня, – до сих пор он посвящал ее занятиям, – употреблять для дачи частных уроков. А вот уже бóльшая часть ночи должна была использоваться для самой работы. Выбрать это ночное время для обучения лошади студент принужден был отнюдь не только под влиянием неблагоприятных внешних обстоятельств; для реализации тех новых принципов, которые он хотел ввести в обучение лошадей, в силу различных причин больше подходила ночь. Так, он считал, что даже самое краткое отвлечение внимания лошади наносит непоправимый ущерб обучению, и ночь обеспечивала ему максимально возможную защиту от этой опасности. Что же касается повышенной возбудимости, которая охватывает человека и животное, когда они ночью бодрствуют и работают, то она определенно требовалась для осуществления его плана. В отличие от других знатоков, он не боялся проявлений дикого нрава лошади, наоборот, они были ему нужны, он даже намерен был их вызывать, если и не кнутом, то раздражающим воздействием своего постоянного присутствия и постоянных занятий. Он утверждал, что при правильном обучении лошади не должно быть никаких частных успехов, а те частные успехи, которыми в последнее время так неумеренно хвастались разнообразные лошадники, представляли собой либо просто-напросто плоды воображения воспитателей, либо, что еще хуже, совершенно явные признаки того, что до какого-то общего успеха дело так никогда и не дойдет. Сам он как раз более всего хотел уберечь себя от достижения частных успехов; самодовольство его предшественников, полагавших, что если удаются маленькие счетные фокусы, то уже что-то достигнуто, казалось ему непостижимым: это было все равно, как если бы обучение ребенка хотели начинать с тупого вдалбливания ему начала таблицы умножения – хоть бы он при этом оставался слеп, глух и бесчувствен по отношению ко всему человечеству. Это было так глупо, эти вопиющие ошибки других лошадиных тренеров казались ему иногда столь пугающе ясными, что у него даже возникали сомнения на свой собственный счет, потому что это ведь было почти невозможно представить, чтобы какой-то одиночка, к тому же еще и неопытный одиночка, движимый лишь неким непроверенным, но, правда, глубоким и прямо-таки звериным убеждением, был прав, а все остальные знатоки – нет.

312. В связи с внезапной смертью адвоката Мондерри первоначально были установлены следующие факты:

Однажды утром, примерно в половине пятого, – было чудесное июньское утро, и уже совсем рассвело – госпожа Мондерри выбежала из своей квартиры на четвертом этаже, перегнулась через перила лестницы и, раскинув руки, закричала с очевидным намерением призвать на помощь весь дом: «Моего мужа убили! Спасите! Спасите! Моего доброго мужа убили!» Первым увидел и услышал госпожу Мондерри мальчишка-разносчик, который, неся в обеих руках большую корзину булок, как раз в это время преодолевал последние ступени перед площадкой четвертого этажа. Он же на первом допросе утверждал, что слово в слово запомнил этот призыв госпожи Мондерри. Однако позднее на очной ставке с госпожой Мондерри от своих слов отказался, объяснив, что все-таки мог ошибиться, так как в первый момент был слишком напуган этим появлением госпожи. Это, разумеется, было вполне правдоподобно, так как даже по прошествии нескольких недель он, изображая происшедшее, был так возбужден, что сопровождал свой рассказ избыточными движениями рук и ног с целью вызвать у слушателей представление, хотя бы отчасти приближающееся к тому, какое запечатлелось в нем. По его словам, госпожа Мондерри с криком вылетела из двери, которая, как он полагает, уже до этого была открыта, поскольку ее открывания он совершенно не заметил, раскинула в стороны сцепленные до этого над головой руки и бросилась к перилам. Из одежды на ней не было ничего, кроме ночной рубашки и маленького серого платка, не вполне закрывавшего даже верхнюю половину тела. Волосы ее были распущены и частично спадали на лицо, что также не способствовало отчетливости звучания ее призыва. Едва увидев разносчика, она кинулась к нему, дрожащими руками притянула его к себе, забежала ему за спину и, обхватив за плечи, стала толкать перед собой, как своего рода щит. Из-за этой поспешности мальчишка даже не подумал о том, что может поставить куда-нибудь свою корзину с булками, и все это время не выпускал ее из рук. Таким образом они быстрыми, но совсем маленькими шажками – женщина, с возрастающим страхом, все крепче прижимала к себе мальчика – подошли к двери квартиры, переступили ее порог и вошли в узкую темную прихожую. Лицо женщины все время нависало над мальчиком то справа, то слева, она наклонялась вперед и, казалось, подстерегала что-то, что должно было сейчас появиться; иногда она отдергивала мальчика назад так, словно продвигаться дальше было уже невозможно, но затем все-таки снова всем телом толкала его вперед. Дверь первой лежавшей на их пути комнаты женщина открыла одной рукой, другой она крепко держалась сзади за шею мальчика. Она осмотрела пол, стены и потолок комнаты, ничего не нашла, оставила дверь открытой и теперь уже решительнее, но все еще не отпуская мальчика, направилась к следующей двери. Эта дверь уже была широко раскрыта. С порога не удалось разглядеть почти ничего, кроме двух стоявших рядом кроватей. В комнате было темно, так как тяжелые, полностью задернутые гардины оставляли лишь узкие щелки, сквозь которые едва пробивался дневной свет. На ночном столике у ближайшей к двери кровати горел маленький огарок свечи. В этой кровати ничего особенного не было заметно, но вот в другой что-то, по-видимому, произошло. Теперь уже мальчик не хотел идти дальше, но женщина кулаками и коленями подталкивала его вперед. На одном из допросов его спросили, почему он не решался подойти – не из страха ли перед тем, что он ожидал увидеть в этой кровати? На это он ответил, что вообще ничего не боится и тогда тоже не испугался, но что у него было такое чувство, словно что-то прячется где-то в комнате и может вдруг выскочить. Вот этого «чего-то», которое он не мог описать яснее, он и хотел сперва дождаться, прежде чем идти вперед. Но поскольку женщине, кажется, было очень важно подойти ко второй кровати, то он, наконец, уступил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю