355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франц Кафка » Неизвестный Кафка » Текст книги (страница 10)
Неизвестный Кафка
  • Текст добавлен: 1 июня 2017, 19:30

Текст книги "Неизвестный Кафка"


Автор книги: Франц Кафка



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)

– Каждый день, – быстро повторил крестьянин так, словно со всеми остальными условиями был согласен.

– Каждый день, – подтвердил я.

– Да у тебя и пасть-то необычная, – сказал он, пытаясь таким образом оправдать мое странное желание; он даже полез пальцами мне в рот, чтобы пощупать зубы. – Вон какие острые, – сказал он, – почти как у собаки.

– Короче, я хочу, чтобы каждый день у меня было мясо, – сказал я. – А пива и водки – столько же, сколько у тебя.

– Но это много, – сказал он, – я должен много пить.

– Тем лучше, – сказал я, – но ты можешь себя ограничить, тогда ограничусь и я. Может быть, кстати, ты так много пьешь только из-за своих домашних неурядиц.

– Нет, – сказал он, – при чем тут одно к другому? Но ты должен будешь пить столько же, сколько я, мы будем пить вместе.

– Нет, – сказал я, – я ни с кем вместе не буду ни есть, ни пить. Я всегда буду есть и пить только в одиночку.

– В одиночку? – удивлено переспросил крестьянин. – У меня уже голова идет кругом от твоих желаний.

– Их не так много, – сказал я, – и это уже почти все. Мне нужно еще только масло для маленькой лампадки, которая всю ночь должна гореть возле меня. Эта лампадка у меня в мешке, совсем маленькая лампадка, масла сжигает очень мало. Об этом и говорить бы не стоило, я упомянул о ней только для полноты, чтобы потом не возникало никаких споров, я их терпеть не могу, особенно при расплате. Я, вообще, человек добродушный, но если мне отказывают в том, о чем договаривались, я становлюсь ужасен, ты это заметь себе. Если мне не дадут того, что мне положено, будь это даже какая-нибудь мелочь, я способен поджечь твой дом у тебя над головой, пока ты спишь. Но ты ведь не станешь отказывать мне в том, что ясно оговорено, а тогда – в особенности, если ты еще будешь время от времени с любовью присовокуплять к этому какой-нибудь маленький подарочек, пусть даже совсем ничего не стоящий, – я буду верен, и терпелив, и очень полезен во всех делах. И больше того, что я назвал, я не требую – только еще двадцать четвертого августа, в день моих именин, бочоночек на пять литров рома.

– Пять литров! – воскликнул крестьянин и хлопнул в ладоши.

– Ну да, пять литров, – сказал я, – это ведь не так и много. Ты, похоже, хочешь меня поприжать. Но я и сам уже так ограничил свои потребности, и именно из уважения к тебе, что мне было бы стыдно, если бы кто-то третий это услышал. Перед кем-то третьим я никогда не смог бы так с тобой разговаривать. И никто не должен об этом знать. Впрочем, никто бы этому и не поверил.

Но крестьянин сказал:

– Иди-ка ты лучше своей дорогой. А я пойду домой один и постараюсь сам помириться с женой. Я в последнее время много ее поколачивал, так я теперь малость поспущу, может, она мне благодарна будет, да и детей много поколачивал – я всегда беру на конюшне кнут и секу их, – так я маленько погожу и с этим, может, получше будет. Правда, я уже часто годил, а лучше не становилось. Но то, чего ты требуешь, мне не осилить, и даже если бы я это, может быть, и осилил – да нет, хозяйство бы не выдержало, каждый день мясо, пять литров рома, нет, невозможно, – но даже если бы и было возможно, жена бы этого не позволила, а если бы она не позволила, я бы этого сделать не смог.

– Для чего тогда все эти долгие переговоры, – сказал я…{124}

147. Я сидел в ложе, рядом со мной сидела моя жена. Играли волнующую пьесу, в которой речь шла о ревности, и в сияющем, окруженном колоннами зале некий муж как раз замахнулся кинжалом на медленно устремившуюся к выходу жену. Все были в напряжении и наклонялись над барьерами, я почувствовал на виске локоны моей жены. И тут мы отпрянули назад: на барьере что-то шевелилось; то, что мы принимали за бархатную обивку барьера, было спиной длинного тонкого человека, который был точно таким же узким, как барьер, и до сих пор лежал на нем животом вниз, а теперь медленно поворачивался, словно отыскивая более удобное положение. Жена, дрожа, прижалась ко мне. Его лицо было совсем близко, прямо передо мной, оно было узким, уже моей руки, неприятно чистым, как у восковых фигур, и с черной острой бородкой.

– Почему вы нас пугаете? – крикнул я. – Что вы здесь делаете?

– Прошу прощения! – сказал мужчина. – Я почитатель вашей жены, я счастлив, когда чувствую ее локти на своем теле.

– Эмиль, прошу тебя, защити меня! – воскликнула моя жена.

– И меня тоже зовут Эмиль, – сказал мужчина; он подпер голову рукой и лежал теперь, как на кушетке. – Иди ко мне, сладенькая моя.

– Вы негодяй, – сказал я, – еще одно слово, и вы будете лежать внизу, в партере, – и, как бы уверенный, что это слово сейчас последует, я сразу же попытался столкнуть его вниз; это, однако, было не так-то просто, он, казалось, был прочно связан с барьером, будто вделан в него; я пытался скатить его оттуда, но у меня ничего не вышло, а он только засмеялся и сказал:

– Да брось ты это, придурок, раньше времени силы растратишь, борьба же только начинается, а закончится она, разумеется, тем, что твоя жена удовлетворит мое желание.

– Никогда! – крикнула моя жена и затем повернулась ко мне: – Ну, пожалуйста, столкни же его, наконец, отсюда.

– Я не могу! – крикнул я. – Ты же видишь, я стараюсь, но тут какой-то подвох, он не идет.

– О Боже, о Боже, – стонала моя жена, – что со мной будет.

– Успокойся, – сказал я, – прошу тебя, ты своим волнением мне только мешаешь; у меня теперь новый план: я вот здесь подрежу ножичком бархат и потом стряхну все вниз вместе с этим типом.

Но теперь я не мог найти нож.

– Ты не знаешь, где у меня мой нож? – спросил я. – В пальто, что ли, оставил?

Я уже почти готов был бежать в гардероб, жена привела меня в чувство:

– И ты хочешь сейчас оставить меня одну, Эмиль? – воскликнула она.

– Но если у меня нет ножа! – крикнул я в ответ.

– Возьми мой, – сказала она, начала дрожащими пальцами рыться в своей сумочке, но затем вытащила, разумеется, лишь крохотный перламутровый ножичек.

148. Непростая задача – пройти на цыпочках по надломленной балке, служащей мостом, не имея ничего под ногами и сперва нагребая ногами землю, по которой пойдешь, – идти не по чему-нибудь, а по собственному отражению, которое видишь под собой в воде, удерживая разъезжающийся мир ногами, а руками лишь судорожно цепляясь вверху за воздух, чтобы выдержать это напряжение.

149. На ступенях у входа в храм стоит на коленях священник и преобразует все просьбы и жалобы приходящих к нему верующих в молитвы или, точнее, ничего не преобразует, а лишь громко и по многу раз повторяет то, что ему сказали. К примеру, приходит купец и жалуется, что понес сегодня большой убыток и что из-за этого его дело разваливается. Священник – он стоит коленями на ступеньке, положив ладони рук на ступеньку повыше, и раскачивается во время молитвы вверх и вниз – откликается на это:

– А. понес сегодня большой убыток, его дело разваливается. А. понес сегодня большой убыток, его дело разваливается, – и так далее.

150. Нас четверо друзей, мы вышли когда-то друг за другом из одного… [см. прим.].{125}

151. Так же, как, иногда, даже не глядя на затянутое облаками небо, уже по оттенкам ландшафта можно почувствовать, что хотя солнечный свет еще не пробился, но сумерки буквально растворяются и готовы рассеяться и что уже по одной только этой причине – других доказательств не нужно – сейчас везде засияет солнце.

152. Стоя в лодке, я орудовал веслом, продвигаясь по маленькой гавани; она была почти пуста; кроме двух парусных барок, застывших в одном углу, лишь кое-где стояли маленькие лодки. Я без труда нашел место и для своей и сошел на берег. Какая-то маленькая гавань, а причальная стенка прочная и поддерживается в хорошем состоянии.

Мимо скользили лодки. Я подозвал одну из них. Ею правил высокий белобородый старик. Я немного помедлил на ступеньке причала. Он усмехнулся, и, глядя на него, я ступил в лодку. Он указал на ее дальний конец, и я сел там. Но тут же вскочил и сказал:

– Большие же у вас тут летучие мыши, – так как огромные крылья зашумели вокруг моей головы.

– Не волнуйся, – сказал он, уже взявшись за шест, и мы толчком отделились от земли, так что я чуть не упал на банку.

Вместо того чтобы сказать лодочнику, куда я хочу попасть, я только спросил, знает ли он это; судя по его кивку головой, он знал. Это было для меня невероятным облегчением, я вытянул ноги, откинулся назад, не выпуская, однако, лодочника из поля зрения, и только сказал себе: «Он знает, куда ты хочешь попасть, вот этот лоб скрывает такое знание. Он тычет в море своим шестом только для того, чтобы доставить меня туда. И среди них всех я случайно окликнул именно его – и еще колебался, садиться ли к нему». Глубоко удовлетворенный, я слегка прикрыл глаза, но, не видя этого человека, я хотел по крайней мере его слышать и потому спросил:

– В твоем возрасте ты, наверное, мог бы уже и не работать. У тебя что же, нет детей?

– Только ты, – сказал он, – ты – мой единственный ребенок. Только для тебя я в этот раз еще сделаю ходку, а после того продам лодку и тогда уже перестану работать.

– У вас здесь пассажиров называют детьми? – спросил я.

– Да, – ответил он, – здесь так принято. А пассажиры говорят нам «отец».

– Это любопытно, – сказал я, – а где же мать?

– Там, – сказал он, – в будке.

Я сел прямо и увидел, как из маленького, со скругленными углами, окошка будки, устроенной в середине лодки, вытянулась в знак приветствия рука и показалось полное женское лицо, обрамленное черной кружевной косынкой.

– Мать? – спросил я, улыбаясь.

– Если угодно, – сказала она.

– Но ты намного моложе отца, – сказал я.

– Да, – ответила она, – намного моложе, он мог бы быть моим дедом, а ты – моим мужем.

– Знаешь, – сказал я, – это так удивительно, когда ночью плывешь один в лодке, и тут вдруг – женщина.

153. Я греб в лодке по озеру. Это была пещера с круглым сводом, в которую не проникал дневной свет, и тем не менее было светло: от блекло-голубого камня исходило ровное ясное сияние. Хотя никакого движения воздуха не ощущалось, волнение было довольно сильным, однако не настолько, чтобы возникала опасность для моей маленькой, но прочной лодки. Я спокойно греб по этим волнам, почти не думая о веслах, и был занят лишь тем, что изо всех сил старался впитать в себя царивший вокруг покой, – тот покой, которого я до сих пор никогда еще в моей жизни не находил. Это был словно какой-то плод, которого я никогда не пробовал, хотя он был самым питательным из всех плодов; я закрыл глаза и упивался им. Правда, не без помех; покой все еще был полным, однако ему постоянно угрожала какая-то помеха; что-то пока еще сдерживало шум, но он был за дверью, разрываясь от желания ворваться. Я свирепо вращал глазами в ярости на то, чего не было, я вытащил весло из уключины, встал в качающейся лодке и погрозил веслом в пустоту. Покой все еще не нарушался, и я погреб дальше.

154. Мы бежали по скользкой земле; иногда один из нас спотыкался и падал, иногда почти заваливался набок; тут обязательно должен был помочь другой, но очень осторожно, так как и он ведь держался на ногах нетвердо. Наконец мы добрались до холма, называемого Коленом, но хоть он и совсем не высок, перебраться через него мы не могли и всякий раз соскальзывали с него; мы были в отчаянии, ведь теперь, раз мы не могли через него перебраться, нам придется его обходить, а это могло быть столь же невозможно, но куда более опасно, так как тут неудачная попытка означала немедленное падение с высоты и конец. Мы решили, что каждый, чтобы не мешать другому, сделает попытку со своей стороны. Я упал на землю, медленно подполз к краю и увидел, что там не было ни следа какой-то тропинки и никакой возможности где-то зацепиться, все сразу обрывалось вниз в глубину. Я был уверен, что мне не перебраться; если там, на той стороне, ненамного лучше, что, собственно, могла показать как раз только попытка, тогда, очевидно, нас обоих ждет один конец. Однако мы должны были решиться, потому что оставаться здесь не могли и за нами неприступно-отталкивающе высились пять вершин, называемых Пальцами. Я еще раз внимательным взглядом оценил положение, измерил это само по себе вовсе не большое, но никакими усилиями не преодолимое расстояние и затем закрыл глаза (открытые глаза мне здесь могли только помешать), твердо решив больше их не открывать, чтобы казалось, что невероятное свершилось и я попал на ту сторону. И теперь я начал медленно сползать боком, почти как во сне, потом приостановился и стал осторожно продвигаться вперед. Я широко раскинул в стороны руки; накрывая таким образом и одновременно обнимая как можно больше земли под собой, я, казалось, находил хоть какое-то равновесие или, вернее, хоть какое-то утешение. Но и на самом деле я, к моему удивлению, замечал, что эта земля мне в буквальном смысле как-то содействует; она была гладкой, без единой зацепки, но не холодной, какое-то тепло струилось из нее в меня, из меня – в нее, это была какая-то связь, она была установлена не руками и не ногами, однако она существовала и удерживала.

155. Главная слабость человека не в том, что он не способен побеждать, а в том, что не способен воспользоваться плодами победы. Молодость побеждает все – и первопредательство, и тайную дьявольщину – все, но когда надо подхватить завоеванную победу и воплотить ее в жизнь, сделать это некому, потому что к тому времени и молодость тоже проходит. Старость уже не решается прикоснуться к этой победе, а новая молодость, которую разрывает начинающаяся вместе с ней новая атака, хочет своей собственной победы. Поэтому дьявола хоть и постоянно побеждают, но никогда не уничтожают.

156. Всегда недоверчивы люди, которые считают, что, помимо великого первопредательства, в каждом отдельном случае специально для них устраивается еще особое маленькое предательство, так что когда на сцене разыгрывают любовную интрижку, актриса, помимо лживой улыбки для своего любовника, изображает еще и некую особо коварную улыбку для совершенно определенного зрителя на последнем ярусе. Глупая заносчивость.{126}

157. Разве ты можешь знать что-либо, кроме обмана? Ибо если когда-нибудь обман будут уничтожать, тебе на это просто нельзя будет смотреть, чтобы не превратиться в соляной столб.{127}

158. Мне было пятнадцать лет, когда я в городе поступил учеником в один магазин. Мне было нелегко где-нибудь устроиться; оценки у меня, правда, были удовлетворительные, но я был очень маленьким и слабым. Хозяин, сидевший за столом в тесной конторке без окон под сильной электрической лампой, одну руку как-то обкрутил вокруг спинки стула, глубоко засунув большой палец в жилетный карман, голову отклонил как можно дальше от меня, опустив при этом подбородок на грудь, осмотрел меня и решил, что я не подойду.

– Ты, – сказал он, качая головой, – слишком слаб, чтобы носить пакеты, а мне нужен парень, который может носить тяжелые пакеты.

– Я постараюсь, – сказал я, – и потом, я ведь еще стану сильнее.

В конце концов меня взяли, в общем, только из сострадания, в продуктовую лавку. Лавка была во дворе, маленькая и мрачная, мне приходилось носить слишком тяжелые для моих слабых сил грузы, и тем не менее я был очень доволен, что получил место.

159. – Великий пловец! Великий пловец! – кричали люди.

Я возвращался с Олимпиады в Антверпене, где установил мировой рекорд по плаванию. Я стоял на ступенях вокзала в своем родном городе – где он находится? – и смотрел на неясно различимую в вечерних сумерках толпу. Незнакомая девушка, которую я мимоходом погладил по щечке, ловко обкрутила меня лентой с надписью на каком-то иностранном языке: «Олимпийскому чемпиону». Подъехал автомобиль, какие-то господа втиснули меня внутрь; двое из них, бургомистр и еще кто-то, сели вместе со мной. В мгновение ока мы оказались в праздничном зале, при моем появлении с галереи зазвучал хор, все гости – а их были сотни – встали и начали в унисон скандировать какой-то лозунг, который я не очень понял. Слева от меня сидел министр чего-то; не знаю, почему это слово так испугало меня во время представления, я ошарашенно мерил министра взглядом, но вскоре пришел в себя; справа сидела пышная дама, жена бургомистра, все на ней, особенно на уровне бюста, казалось утыканным розами и страусиными перьями. Напротив сидел какой-то толстяк с удивительно белым лицом, его имя я во время представления прослушал; положив локти на стол, – ему было отведено особенно много места – он смотрел прямо перед собой и молчал; справа и слева от него сидели две красивые блондинки, они были веселы, у них все время находилось что рассказать, и я переводил взгляд с одной на другую. Дальше, несмотря на празднично-яркое освещение, я уже не мог ясно различить гостей, может быть, потому, что все было в движении, вокруг сновали слуги, подавались блюда, поднимались бокалы; может быть, все было даже слишком сильно освещено. Наличествовал и некоторый – впрочем, единственный – элемент беспорядка, состоявший в том, что отдельные гости, в особенности дамы, сидели повернувшись к столу спиной, причем так, что даже не отделялись от него, допустим, спинкой стула, а почти касались спиной стола. Я обратил на это внимание девушек, сидевших напротив, но они, такие в остальное время общительные, на этот раз ничего не сказали, и только улыбались, глядя на меня долгими взглядами. По звонку колокольчика – слуги застыли между рядами сидящих – толстяк напротив поднялся и произнес речь. Только почему этот человек был так печален? Во время речи он промокал носовым платком лицо – ну, в этом не было ничего особенного: при его толщине, жаре в зале и напряжении речи это было понятно, но я точно заметил, что это было лишь уловкой, прикрываясь которой, он тайком отирал с глаз слезы. При этом он все время смотрел на меня, но так, словно видел не меня, а мою раскрытую могилу. Когда он закончил, я, естественно, встал и тоже произнес речь. Меня буквально подмывало выступить, поскольку многое здесь, а возможно, и не только здесь, требовало, как мне казалось, прямого и публичного разъяснения, поэтому я начал так:

Уважаемые гости праздника! Я, как было признано, установил мировой рекорд, но если бы вы меня спросили, как я этого добился, я не смог бы дать вам удовлетворительный ответ. Ведь дело в том, что я, собственно, вообще не умею плавать. Я с давних пор хотел научиться, но возможности для этого мне так и не представилось. Как же тогда получилось, что я был послан моим отечеством на олимпиаду? Это как раз тот вопрос, который занимает и меня. Прежде всего я должен констатировать, что я здесь не в своем отечестве и, несмотря на большие усилия, не понимаю ни слова из того, что здесь говорится. Самым естественным было бы в таком случае подумать о какой-то путанице, но никакой путаницы нет: я установил рекорд, я приехал на родину, меня зовут так, как вы меня называете, – до этого момента все совпадает, но с этого момента уже ничего не совпадает: я не на своей родине, я вас не знаю и не понимаю. Ну, и есть еще одно обстоятельство, которое не совсем прямо, но все же как-то противоречит возможности какой-то путаницы, а именно: мне не очень мешает то, что я вас не понимаю, и, похоже, вам тоже не очень мешает то, что вы не понимаете меня. Из речи уважаемого предыдущего оратора я, кажется, понял лишь то, что она была безутешно печальной, и этого понимания мне не только достаточно, но даже слишком много для меня. Аналогично обстоит со всеми прочими разговорами, которые я со времени своего прибытия здесь вел. Но вернемся к моему мировому рекорду.

160. Отчасти рассказ. Перед входом в дом стоят два человека, одетые, кажется, с явной нарочитостью; большая часть того, что на них, – рвань, грязные отрепья в бахроме ниток, но отдельные предметы одежды, напротив, в очень хорошем состоянии; так, у одного – новый высокий воротничок и шелковый галстук, на другом – изящные нанковые панталоны широкого покроя, суживающиеся книзу; они бережно подвернуты на сапогах. Эти двое беседуют и загораживают дверь. Подходит средних лет мужчина, высокий, крепкий, с толстой шеей, похожий на сельского священника, ноги у него не гнутся, он покачивается всем телом из стороны в сторону. Ему надо войти, у него неотложное дело. Однако эти двое сторожат вход; один из них вытаскивает из кармана своих панталон часы на длинной золотой цепочке – кажется, что это несколько соединенных друг с другом цепочек, – еще нет девяти, а до десяти часов никого впускать не велено. Священнику это очень некстати, но эти двое уже возобновили свою беседу. Священник некоторое время смотрит на них, по-видимому, понимает бесполезность дальнейших просьб и уже отходит на несколько шагов, но тут ему в голову приходит какая-то мысль, и он возвращается. А, собственно, знают ли господа, к кому он хочет пройти? К своей сестре Ребекке Поуфаль, старой даме, которая квартирует со своей служанкой в третьем этаже. Этого часовые, разумеется, не знали, теперь они уже ничего не имеют против того, чтобы священник вошел, они даже отвешивают что-то вроде официального поклона, когда он проходит между ними. Войдя в парадное, священник невольно улыбается тому, как легко оказалось перехитрить этих двоих. Мельком взглянув еще раз назад, он, к своему удивлению, видит, что как раз в этот момент часовые, взявшись за руки, уходят. Они что же, стояли там только ради него? Насколько хватает разумения священника, этого нельзя исключить. Он поворачивается к двери; на улице стало немного оживленнее, часто кто-нибудь, проходя мимо, бросает взгляд в парадное; то, что дверь дома стоит открытая, широко распахнув обе свои половинки, действует на священника буквально возбуждающе, в этой открытости чудится какое-то напряжение, словно дверь берет разбег для того, чтобы яростно и окончательно захлопнуться. И тут он слышит, что его зовут по имени.

– Арнольд, – разносится по лестнице тонкий, сверх-напряженный голос, и сразу вслед за тем чей-то пальчик слегка шлепает его по спине.

Там стоит старая согнутая женщина, вся закутанная в темно-зеленую крупноячеистую ткань, и смотрит на него не глазами, а прямо-таки одним узким, длинным зубом, одиноко торчащим из ее пустого рта.

161. Прочь оттуда, прочь оттуда; мы скакали сквозь ночь. Она была темной, безлунной и беззвездной, но – еще темнее, чем обычно бывают безлунные и беззвездные ночи. У нас было важное сообщение, наш командир вез его с собой в запечатанном конверте. Мы беспокоились о том, чтобы не потерять командира, поэтому время от времени один из нас выскакивал вперед и нащупывал командира рукой, проверяя, здесь ли он еще. И однажды, как раз когда проверял я, командира уже не оказалось. Мы не слишком испугались, потому что боялись этого все время. И мы решили вернуться.

162. Город похож на солнце; в пределах некоторого центрального круга весь свет плотно собран, он ослепляет, ты теряешься в нем, ты не находишь в нем ни улиц, ни домов; раз попав туда, оттуда уже буквально не выбраться; далее, в некотором значительно более широком кольце, свет все еще плотный, но уже нет такого непрерывного излучения, здесь есть темные улочки, скрытые проходы и даже крохотные площади, погруженные в полутьму и прохладу; далее идет еще большее кольцо, где свет уже так рассеян, что его приходится искать, большие городские пространства лежат здесь в холодных серых отсветах, и, наконец, начинается чистое поле, голое, окрашенное в блеклые тона поздней осени, едва озаряемое иногда чем-то вроде зарниц.

В этом городе – всегда раннее, еще почти не наступившее утро, равномерно-серое небо почти не светится, улицы пусты, чисты и тихи, кое-где медленно движется оставленная незакрепленной створка окна, кое-где полощется край простыни, перекинутой через перила балкона верхнего этажа, кое-где колышется в открытом окне занавеска, в остальном – все недвижно.

163. Однажды к знаменитому дрессировщику Бурсону привели тигра, чтобы получить заключение о дрессируемости зверя. В клетку для дрессуры, имевшую размеры зала, – она помещалась в большом бараке вдали от города – вдвинули маленькую клетку с тигром. Служители удалились; при первой встрече со зверем Бурсон всегда желал быть совершенно один. Тигр лежал спокойно, его только что сытно накормили. Он дремотно позевывал, окидывал утомленным взглядом новую обстановку и тут же снова засыпал.

164. В одной из наших старинных книг сказано: «Те, что проклинают жизнь и потому нерождение или преодоление жизни почитают величайшим или единственным безобманным счастьем, очевидно, правы, ибо приговор этой жизни…».{128}

165. В древней истории нашего народа сообщается об ужасных наказаниях. Что, разумеется, никак не говорит в пользу современной системы наказаний.

166. Один человек сомневался в божественном происхождении императора; он утверждал, что император по праву является нашим верховным правителем, не сомневался в божественной миссии императора – она была для него очевидна – и сомневался только в его божественном происхождении. Большого шума это, естественно, не вызывало: когда прибой бросает каплю воды на берег, это не нарушает вечного бега морских волн, наоборот, это им и обусловлено.

167. К одному судье имперской столицы привели человека, отрицавшего божественное происхождение императора. Солдаты неделю конвоировали его с родины, от усталости он уже едва мог сидеть, щеки его ввалились и…

168. Стыдно сказать, на чем держится власть… [см. прим.].{129}

169. Инверсия. Ожидающе, с робкой надеждой, крадучись обходит вопрос ответ, заглядывает в отчаянии в его непроницаемое лицо и следует за ним самыми бессмысленными путями (то есть теми, которые уводят как можно дальше от ответа).{130}

170. Ясный и прохладный осенний вечер. Некто неопределенный в движениях, одежде и очертаниях выходит из дома и хочет сразу повернуть направо. Хозяйка дома, которая стоит в каком-то старомодном широком пальто, прислонясь к столбу ворот, что-то шепотом ему говорит. Он мгновение размышляет, но затем отрицательно качает головой и уходит. Переходя улицу, он по невнимательности оказывается на путях, и трамвай наезжает на него. От боли он сморщивает лицо и так напрягает все мускулы, что даже после того, как трамвай проехал, уже почти не способен снять это напряжение. Еще какое-то время он стоит неподвижно и видит, как на следующей остановке из трамвая выходит девушка, машет назад рукой, пробегает несколько шагов, останавливается и затем снова вскакивает в вагон. Когда он проходит мимо церкви, стоящий на верхней ступеньке у входа священник протягивает ему руку и при этом наклоняется так далеко вперед, что рискует упасть и скатиться вниз. Он, однако, эту руку не принимает, он против миссионеров, к тому же его сердят дети, бегающие по лестнице, как на игровой площадке и кричащие друг другу непотребные слова, которые они, естественно, понимать не могут и лишь всасывают в себя за неимением лучшего; он застегивает доверху свой сюртук и проходит мимо.

171. На ступенях церкви, как на игровой площадке, бегают дети и кричат друг другу непотребные слова, которые они, естественно, понимать не могут и лишь всасывают в себя, как сосунки, получившие пустышку. Из церкви выходит священник, разглаживает сзади рясу и садится на ступени. Ему важно утихомирить детей, поскольку их крики слышны и в церкви. Однако ему лишь изредка удается привлечь к себе какого-нибудь ребенка, основная же их масса всякий раз уклоняется и продолжает играть, не обращая на него внимания. Он не может уловить смысла их игры, ему вообще непонятен этот столь далекий от него детский смысл. Как мячики, которыми ударяют о землю, они неутомимо и без видимого напряжения скачут по ступеням, не связанные друг с другом ничем, кроме тех выкриков; это действует усыпляюще. Словно из начинающегося сна священник выхватывает ближайшего ребенка, какую-то маленькую девочку, слегка расстегивает спереди верхние пуговки ее платьица – она в шутку легонько ударяет его за это по щеке, – видит там какой-то знак, который он не ожидал – или, может быть, как раз ожидал увидеть, восклицает «Ах!», отталкивает ребенка, восклицает «Тьфу», плюет, творит в воздухе большое крестное знамение и спешит вернуться обратно в церковь. Но в дверях он сталкивается с какой-то босоногой, похожей на цыганку молодой женщиной; на ней красная с белым узором юбка и напоминающая рубашку белая небрежно расстегнутая спереди блузка, ее каштановые волосы дико спутаны.

– Кто ты? – кричит он все еще возбужденным из-за этих детей голосом.

– Твоя жена Эмилия, – тихо говорит она и медленно приникает к его груди.

Он молчит и слушает, как бьется ее сердце.

172. Был обычный день; он показал мне зубы, меня тоже держали зубы, и я не мог вырваться; я не понимал, как они меня держали, ведь они не были сомкнуты, да я и не видел, чтобы они были в два ряда, как в челюстях, их было всего несколько, одни торчали здесь, другие – там. Я хотел опереться на них и выскочить, но у меня это не получилось.

173. Ты пришел слишком поздно, он только что ушел, осенью он недолго задерживается на одном месте, его тянет на простор, в темные бескрайние поля, в нем есть что-то воронье. Если хочешь его увидеть, лети в поля, он наверняка там.

174. Ты говоришь, что я должен спуститься еще ниже, но я ведь уже очень глубоко; впрочем, если это должно быть так, то я хочу остаться здесь. Что за помещение! Это, по всей видимости, уже самое глубокое место. Но я останусь здесь, только не заставляй меня спускаться дальше.

175. Против этой фигуры я был беззащитен; она молча сидела за столом и смотрела вниз на стол. Я ходил вокруг нее кругами и чувствовал, что она не дает мне дышать. А вокруг меня ходил кто-то третий и чувствовал, что я не даю ему дышать. А вокруг третьего ходил четвертый и чувствовал, что тот не дает дышать ему. И так продолжалось вплоть до движений созвездий и еще дальше. Всё чувствует пальцы на своем горле.

176. В какой это местности? Она мне незнакома. Там всегда одно соответствует другому, там везде одно плавно переходит в другое. Я знаю, эта местность где-то есть, я даже вижу ее, но я не знаю, где она, и не могу к ней приблизиться.

177. Самым сильным светом можно разъединить этот мир. Для слабых глаз он приобретает прочность, для слабейших у него появляются кулаки, а под взглядом еще более слабых он становится стыдлив и раздавливает того, кто смеет в него всматриваться.{131}

178. Мы пили с берега маленького пруда, брюхо и грудь – на земле, передние ноги, ослабевшие от наслаждения питья – погружены в воду. Но вскоре нам уже надо было возвращаться; самый рассудительный из нас оторвался от воды и крикнул: «Назад, братья!» И мы побежали назад.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю