355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франц Кафка » Неизвестный Кафка » Текст книги (страница 11)
Неизвестный Кафка
  • Текст добавлен: 1 июня 2017, 19:30

Текст книги "Неизвестный Кафка"


Автор книги: Франц Кафка



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)

– Где вы были? – спросили нас.

– В рощице.

– Нет, вы были у пруда.

– Нет, мы там не были.

– Да с вас же еще вода течет, лжецы.

И засвистели плетки. Мы бежали по длинному, залитому лунным светом коридору, время от времени кому-то попадало, и он высоко подскакивал от боли. В галерее предков эта травля окончилась, дверь была закрыта, и нас оставили одних. Все мы еще испытывали жажду, мы слизывали воду с шерсти и морд друг у друга, иногда вместо воды на языке оказывалась кровь – это была кровь от ударов плетки.

179. Еще только слово. Еще только просьба. Еще только движение воздуха. Еще только доказательство того, что ты все еще живешь и ждешь. Нет, не просьба – только дыхание… не дыхание – только готовность… не готовность – только мысль… не мысль – только спокойный сон.

180. В старой исповедальне. Я знаю, как ты будешь утешать, я знаю, в чем ты будешь каяться. Все это мелкие дела, темные делишки, повседневная суета с утра до вечера.

181. Я собирал мое достояние. Оно было очень невелико, но это были точно очерченные, твердые, всякого сразу же убеждающие вещи. Их было от шести до семи штук; я говорю «от шести до семи», так как шесть из них безусловно принадлежали только мне, а седьмая принадлежала еще одному другу, который, правда, много лет тому назад покинул наш город и с тех пор пропал. Так что можно было бы, очевидно, сказать, что и эта седьмая вещь принадлежит мне.

Хотя эти вещи были весьма своеобразны, большой цены они не имели.

182. Жалоба бессмысленна (кому он жалуется?), торжество – смешно (калейдоскоп в окне). А он все же явно хочет быть только первобогомольцем, однако затем иудейское оказывается непристойным, и если он всю свою жизнь повторяет: «Я – собака, я – собака» и так далее, то для жалобы этого все-таки достаточно, и мы все его поймем, но для счастья не только достаточное, но и единственно возможное условие – молчание.{132}

183. – Это не глухая стена, это спрессованная в стену сладчайшая жизнь: сушеный виноград, гроздь на грозди.

– Я в это не верю.

– Отщипни и попробуй.

– От неверия я не могу поднять руки.

– Я поднесу тебе гроздь ко рту.

– От неверия я не могу почувствовать вкуса.

– Тогда пропадай!

– А разве я не говорил, что стена такая глухая, что хоть пропадай?

184. Я умею плавать не хуже других, просто у меня лучше память, и я не могу забыть свое прежнее неумение плавать. Но так как я его не забыл, то и умение плавать мне не помогает, и плавать я все-таки не могу.

185. Еще одно маленькое украшение на эту могилу. Она уже достаточно украшена? Да, но когда это так легко…

186. Это зверь с очень большим хвостом – вроде лисьего, но многометровой длины. Я бы с удовольствием подержал когда-нибудь его хвост в руке, но это невозможно: зверь все время в движении, и хвост все время вьется в разные стороны. Зверь напоминает кенгуру, однако с нехарактерным, почти человечески плоским, маленьким овальным личиком; только зубы у него довольно выразительны, независимо оттого, прячет ли он их или оскаливает. Иногда мне кажется, что этот зверь хочет меня выдрессировать – иначе для чего ему убирать от меня свой хвост, когда я его ловлю, а затем снова спокойно ждать, когда этот хвост снова меня привлечет, и тогда опять отпрыгивать еще немного подальше?

187. Предвидя, что меня ожидает, я съежился в углу комнаты, загородившись диваном. Если бы кто-нибудь теперь вошел, он непременно посчитал бы, что я дурачусь, однако тот, кто вошел, так не считал. Он вытащил из-за голенища высокого сапога арапник, постегал им вокруг себя, приподнялся на носки широко расставленных ног, снова опустился на пятки и крикнул:

– Вылезай из угла! Долго я буду ждать?

188. Катафалк плутал по сельским дорогам; погруженный на него труп не был доставлен на кладбище: кучер был пьян и думал, что везет седока, но куда он должен с ним ехать, он тоже не помнил. Поэтому он заезжал в деревни и останавливался перед трактирами, когда же сквозь пьяный угар проскакивало беспокойство о цели его поездки, надеялся, что где-нибудь добрые люди подскажут ему все, что нужно. Так, остановился он однажды перед «Золотым петухом» и потребовал порцию жареной свинины…

189. Я вижу вдали какой-то город, это его ты имеешь в виду?

Возможно, но я не понимаю, как ты смог разглядеть, что это город, я что-то там увидел, только когда ты мне это показал, да и то – лишь неясные очертания в тумане.

О да, я его вижу, он стоит на вершине горы, а по склонам разбросано что-то вроде деревень.

Тогда ты прав, это тот город: он ведь, собственно, и есть большая деревня.

190. Я вновь и вновь сбиваюсь с дороги; это тропинка в лесу, но она ясно различима: только над ней видна полоска неба, а всюду вокруг – густой и темный лес. И тем не менее я все время отчаянно сбиваюсь, а кроме того, стоит мне сойти на шаг с этой тропы, как я тут же оказываюсь за тысячу шагов, один в лесу, так что хочется упасть и остаться лежать там навсегда.

191. – Ты все время только и говоришь о смерти, а все-таки не умираешь.

– И все-таки я умру. Это как раз и есть моя последняя песня. Одна песня – длиннее, другая – короче. Но разницу всегда составляют лишь несколько слов.

192. Сторож! Сторож! Что ты сторожишь? Кто тебя поставил? Только одним, – только отвращением к самому себе ты богаче мокрицы, которая лежит под старым камнем и тоже сторожит.

193. Только сумей добиться того, чтобы тебя поняли мокрицы. В тот момент, когда ты заставишь их понять твой вопрос о цели их работы, ты уничтожишь это мокричное племя.

194. Жизнь это такое непрерывное отклонение, которое даже не дает возможности понять, от чего оно отклоняет.

195. Чтобы даже самый консервативный открыл для себя радикальность умирания!

196. Самые ненасытные – это некоторые аскеты; они устраивают голодовки во всех сферах жизни, при этом хотят в одно и то же время достичь следующего:

1. чей-то голос должен сказать: хватит, ты достаточно постился, теперь ты можешь есть, как все прочие, и это не будет считаться едой;

2. в то же время тот же голос должен сказать: ты уже так долго постился под нажимом, что с этого момента ты будешь поститься с радостью, и это будет для тебя слаще еды (но одновременно ты и в самом деле будешь есть);

3. в то же время тот же голос должен сказать: ты победил этот мир, я освобождаю тебя от него, от еды и от поста (но одновременно ты будешь как поститься, так и есть).

К этому добавляется еще один голос, с давних пор неустанно повторяющий: хоть ты и не выдерживаешь полного поста, но желание такое проявляешь, а этого достаточно.

197. Ты говоришь, что не понимаешь этого. Постарайся понять, назвав это болезнью. Это одно из тех многочисленных болезненных явлений, которые, как считается, открыл психоанализ. Я не называю это болезнью и в терапевтической части психоанализа вижу беспомощное заблуждение. Все эти так называемые «болезни», как бы прискорбно они ни выглядели, суть факты веры, прикрепления бедствующего человека к какой-то материнской почве; так же и в качестве первоистоков религий психоанализ не находит ничего, кроме того, что сводится к «болезням» отдельной личности; правда, сегодня нет религиозного общества, а деятельность бесчисленных сект, как правило, ограничена практикой отдельных лиц, однако не исключено, что так это видится лишь пристрастному современному взгляду. Но ведь такие прикрепления к настоящей почве не принадлежат отдельному человеку, а, по сути своей, образованы предшествующим и позднее преобразуют свою суть (и свое тело тоже) еще дальше в том же направлении. И это хотят лечить?

В моем случае можно представить себе три концентрических круга: самый внутренний, «А», далее «Б» и «В». Ядро «А» объясняет кругу «Б», почему этот человек должен мучиться и не доверять себе, почему он должен смириться со своей участью, почему он не может жить. (Разве, к примеру, Диоген не был в этом смысле тяжелобольным? Кто из нас не был бы счастлив оказаться под сияющим взглядом Александра? А Диоген в отчаянии попросил не заслонять ему солнце. Его бочка была полна призраков.) Кругу «В» – действующему человеку – круг «Б» уже ничего не объясняет, но лишь грозно приказывает, и «В» действует под сильнейшим нажимом, не столько понимая, сколько страшась; он доверяет, он верит, что «А» все объяснил «Б» и что «Б» все правильно понял.{133}

198. Я сидел за столиком у двери одного матросского кабака, в нескольких шагах передо мной лежала маленькая гавань, день уже клонился к вечеру. Мимо близко проплывала неповоротливая рыбачья фелюга, в единственном окне каюты виднелся свет, на палубе какой-то человек возился с такелажем; он оторвался от работы и посмотрел в мою сторону.

– Можешь взять меня с собой? – крикнул я.

Он явственно кивнул. В тот же миг я уже был на ногах, столик покачнулся, кофейная чашка скатилась с него и разбилась; я еще раз спросил:

– Отвечай, можешь взять меня с собой?

Подняв голову, он ответил долгим, протяжным «да».

– Причаливай! – крикнул я. – Я готов.

– Я принесу твой чемодан? – спросил подошедший хозяин.

– Нет, – сказал я, меня захлестнуло отвращение, я посмотрел на хозяина так, словно он оскорбил меня. – Никакого моего чемодана ты не принесешь….

199. – Почему вы еще не внедрили механизированное производство? – спросил я.

– Работа слишком тонкая для этого, – ответил надзиратель.

Он сидел за маленьким столиком в углу большого деревянного строения, напоминавшего амбар; из темноты вверху спускался провод, резко светившая лампочка висела совсем низко над столом, так, что надзиратель почти задевал ее головой. На столе лежали платежные ведомости, и надзиратель их обсчитывал.

– Я, может быть, вам мешаю? – спросил я.

– Нет, – рассеянно сказал надзиратель, – но у меня тут еще есть работа, как видите.

– Для чего же тогда меня вызвали? – спросил я. – И что мне тут делать, в этом лесу?

– Поменьше вопросов, – сказал надзиратель, почти не слушая, но затем он все же заметил, что это невежливо, поднял на меня глаза, засмеялся и сказал: – Это, видите ли, у нас такое употребительное выражение. Нас здесь завалили вопросами. Но работать и одновременно отвечать на вопросы невозможно. Тот, у кого есть глаза, не должен спрашивать. Кстати, если вы интересуетесь техникой, вам здесь хватит развлечений. Гораций! – крикнул он затем в темноту помещения, из которой доносился только визг одной или двух пил.

Из темноты вышел – с несколько недовольным, как мне показалось, видом – какой-то молодой человек.

– Этот господин, – сказал надзиратель и ткнул пером в мою сторону, – остается у нас ночевать. Он желает утром осмотреть производство. Дашь ему поесть и потом отведешь на ночлег. Ты меня понял?

Гораций кивнул; он, очевидно, был несколько тугоух, но, во всяком случае, он наклонил голову к надзирателю.

200. – Никогда тебе не достать воды из глубин этого колодца.

– Что это за вода? Что это за колодец?

– А кто это спрашивает?

Молчание.

– Что это за молчание?

201.

 
Меня влекли прошедшие времена,
меня влекло настоящее,
меня влекло будущее,
и со всем этим я умираю в сторожевой будке
у обочины дороги,
в настоящем гробу, с давних пор
являющемся собственностью государства.
Я потратил мою жизнь,
сдерживая себя, чтобы не разбить ее.
 

202. Я потратил свою жизнь на то, чтобы защититься от желания ее окончить.

203. Ты должен пробить головой стену. Пробить ее нетрудно, ведь она из тонкой бумаги. Но трудно не обмануться тем, что на этой бумаге чрезвычайно обманчиво изображено, как ты пробиваешь стену. У тебя появляется соблазн сказать: «Не пробиваю ли я ее постоянно?»

204. Я борюсь, и никто этого не знает; нельзя исключить, что кое-кто догадывается об этом, но знать – никто не знает. Я исполняю все мои повседневные обязанности; мне можно поставить в упрек некоторую рассеянность, но не большую. Естественно, борется всякий, но я – больше, чем другие; большинство ведь борется как во сне, когда, не просыпаясь, двигают рукой, чтобы прогнать какое-то видение, а я выхожу вперед и борюсь, продуманно, старательнейшим образом используя все мои силы. Но зачем я выхожу вперед из, вообще говоря, шумной, но в этом отношении пугающе тихой толпы? Зачем привлекаю к себе внимание? Зачем числюсь теперь в первом списке врага? Не знаю. Жить иначе казалось мне не стоящим того, чтобы жить. Военная история называет людей такого типа «прирожденными воинами». И, однако, это не так: я не надеюсь на победу и меня не радует борьба как таковая, – она радует меня лишь постольку, поскольку это единственное, чем следует заниматься. Правда, в этом качестве она дает мне больше радости, чем я в действительности способен пережить, и больше, чем я способен раздарить; быть может, меня погубит не борьба, а эта радость.

205. Это чужие люди, и все же они близки мне. Судя по их речам, они недавно выпущены на свободу, они в беспамятстве освобождения, в каком-то упоении, у них нет ни секунды времени на то, чтобы познакомиться. Они говорят друг с другом, как господин с господином, каждый предполагает в другом свободу и право самостоятельно распоряжаться. Но по существу они не изменились, у них сохранились те же воззрения, те же движения и тот же взгляд. Что-то, конечно, изменилось, но я не могу уловить этой разницы, и если я говорю о состоянии выпущенных на свободу, то лишь по необходимости предпринять какую-то попытку объяснения. Да и с чего бы им чувствовать себя освобожденными? Все иерархии и зависимости сохранились, напряжение между одиночкой и всем сообществом нисколько не уменьшилось, каждый занимает предназначенное ему место и так готов к предназначенной ему борьбе, что даже не способен говорить о чем-либо, кроме этого, что бы у него ни спросили. Так в чем же они изменились? я обнюхиваю их, как собака, и не могу обнаружить никакой разницы.

206. Возвращаясь вечером домой, батраки нашли под откосом на обочине дороги совершенно обессилевшего старика. Он дремал, лежа с полузакрытыми глазами. На первый взгляд казалось, что это тяжелое опьянение, но он не был пьяным. Похоже, не был он и больным – ни изголодавшимся, ни израненным; по крайней мере, в ответ на все подобные предположения он отрицательно качал головой.

– Так кто же ты? – спросили его наконец.

– Я великий генерал, – сказал он, не поднимая глаз.

– Ах, вот оно что, – сказали батраки, – значит, вот чем ты страдаешь.

– Нет, – сказал он, – я в самом деле великий генерал.

– Само собой, – сказали батраки, – а то кто же?

– Смейтесь на здоровье, – сказал он, – я не стану вас за это наказывать.

– Какой уж тут смех, – сказали они, – будь кем хочешь; если хочешь, будь обер-генералом.

– А я и есть, – сказал он, – я – обер-генерал.

– Ну вот, видишь, как мы тебя узнали, – сказали они. – Но это нас не касается, мы хотели только тебе напомнить, что ночью сильно подморозит, так что надо тебе отсюда уходить.

– Я не могу уйти, да я и не знал бы, куда мне идти.

– А почему ж ты не можешь идти?

– Не могу, не знаю, почему. Если бы я мог идти, так я бы в тот же миг снова был генералом, окруженным моим войском.

– Так они тебя, что ли, выкинули?

– Генерала? Нет, я сам свалился.

– Это откуда же?

– С неба.

– Оттуда, сверху?

– Да.

– И там, наверху, твое войско?

– Нет. Но вы слишком много спрашиваете. Убирайтесь и оставьте меня в покое.

207. Консолидация. Нас в магазине работало пятеро; бухгалтер, тихий, близорукий меланхолик, распластанный над гроссбухом, как лягушка, тело которой лишь слегка приподнимается затрудненным вдохом и вновь опадает; затем приказчик, низенький человечек с широкой грудью гимнаста, ему достаточно было только одной рукой опереться о прилавок, чтобы легко и красиво перескочить через него, при этом его лицо оставалось серьезно, и он строго оглядывался по сторонам. Затем была у нас продавщица, тонкая и деликатная стареющая девушка в облегающем платье, она постоянно склоняла голову набок и улыбалась, у нее были тонкие губы и большой рот. Мне, ученику, елозившему пыльной тряпкой по прилавку и, помимо этого, особых занятий не имевшему, часто хотелось погладить руку нашей фрейлейн, длинную, слабую, тонкую руку древесного цвета, когда она небрежно или безжизненно лежала на прилавке, – погладить или даже поцеловать ее руку (или – это было уже пределом мечтаний – лицо) там, где было бы так хорошо припасть губами и лишь время от времени менять место, чтобы не нарушалась справедливость и каждая щека почувствовала на себе ее руку. Но ничего этого не происходило, более того, когда я приближался, фрейлейн вытягивала как раз эту руку, указывая ею куда-нибудь в дальний угол или наверх на стремянку, где меня ждала новая работа. Последнее было особенно неприятно, так как наверху было удушающе жарко из-за открытого газового пламени, которым мы освещались, к тому же у меня бывали головокружения, мне часто становилось там дурно, и иногда под предлогом особо основательной чистки я засовывал голову в какое-нибудь отделение стеллажа и немножко плакал там или, когда никто не смотрел вверх, произносил обращенную к фрейлейн короткую и беззвучную речь, в которой сурово упрекал ее; хоть я и знал, что ни здесь, ни где-либо еще она не имеет никакой реальной власти, но я как-то верил, что если бы она захотела, она могла бы ее иметь – и тогда она могла бы употребить ее в мою пользу. Но она не хотела, более того, она не использовала даже ту власть, которую имела. Она, к примеру, была единственной, кого хоть немного слушался магазинный грузчик, человек, в остальном поступавший совершенно своевольно; правда, он был самым старым в магазине, и служил еще при старом хозяине, и переделал здесь много такого, о чем мы, остальные, и понятия не имели, но из всего этого он вывел неверное заключение, решив, что все понимает лучше других, что, к примеру, мог бы вести бухгалтерию не только не хуже бухгалтера, но и намного лучше, что мог бы лучше приказчика обслуживать клиентов и так далее и что только в силу своего добровольного решения принял место магазинного грузчика, потому что на это место никого, даже какого-нибудь ни к чему больше не пригодного не нашлось. Поэтому он вот уже сорок лет мучился с тележкой, ящиками и пакетами, хотя явно никогда не был особенно силен, а теперь превратился уже просто в развалину. Он добровольно принял место, но настали новые времена, и об этом забыли, его уже больше не ценят, и в то время как вокруг него в магазине совершаются чудовищные ошибки, он, которому не дают в это вмешиваться, вынужден подавлять в себе отчаяние, оставаясь к тому же прикованным к своей тяжелой работе.

208. Голову он склонил набок, открыв, таким образом, шею с зияющей раной; кровь и мясо кипят и горят в ней от удара молнии, который все еще длится.

209. В постели; слегка приподнятое колено покоится в складках одеяла, словно какая-то гигантская каменная фигура на лестнице у входа в общественное здание, застывшая в оживленно текущей мимо толпе, но все же как-то отдаленно – и в этой отдаленности почти неуловимо – с ней связанная.

210. В некой стране молятся одной-единственной группе идолов, которая называется «стиснутые зубы». Вчера я был в их храме. Жрец встретил меня на ступенях у входа. Прежде чем тебя впустят, требуется пройти обряд посвящения. Он заключается в том, что жрец коротко чиркает жесткими кончиками пальцев по затылку склонившего голову посетителя. Затем вступают в преддверие, наполненное принесенными дарами. В преддверие и святилище пускают всех, однако в самое внутреннее помещение – только жрецов и неверующих.

– Ты не много там увидишь, – усмехнулся жрец, – но можешь войти вместе со мной.

211. Как велик круг жизни, можно понять из того, что, с одной стороны, человечество с незапамятных времен заливается речами, а с другой, речь возможна только там, где хотят лгать.

212. Признание и ложь – одно и то же. Чтобы можно было сделать признание, люди лгут. То, что есть, нельзя выразить именно потому, что оно есть; сообщить можно только то, чего нет, то есть ложь. Какая-то известная правда может прозвучать только в хоре.

213. Это была вечерняя школа, где обучались ученики продавцов; они получили маленькое задание на вычисление, которое должны были теперь письменно выполнять. Но в классе стоял такой шум, что даже при всем желании считать не мог бы никто. Тише всех вел себя учитель вверху на кафедре – тощий молодой студент, как-то ухитрявшийся судорожно цепляться за убеждение, согласно которому ученики работали над его заданием и он поэтому мог погрузиться в собственные занятия, что он и сделал, зажав большими пальцами уши. В дверь постучали, и вошел инспектор вечерних школ. Ученики сразу стихли – насколько это было возможно при таком выплеске всей их энергии, – а учитель накрыл классным журналом свои тетради. Инспектор, еще один молодой человек, ненамного старше студента, обвел класс утомленными, очевидно, несколько близорукими глазами. Потом поднялся на кафедру, взял классный журнал – не для того, чтобы его открыть, а для того, чтобы открылись студенческие тетради учителя, – затем кивком пригласил его сесть и сел на другой стул сам, отчасти рядом с учителем, отчасти напротив него.

Далее произошел следующий разговор, к которому внимательно прислушивался весь класс, а задние ряды даже встали, чтобы лучше видеть:

Инспектор. Итак, здесь вообще ничего не изучается. Я слышал этот шум уже на первом этаже.

Учитель. В классе есть несколько очень невоспитанных учеников, но остальные работают над заданием на вычисления.

Инспектор. Нет, никто не работает, да иначе и быть не может, когда вы сидите здесь наверху и штудируете римское право.

Учитель. Это верно, пока класс работал письменно, я использовал время для занятий, хотел немного сократить себе сегодняшнюю ночную работу, днем у меня нет времени на занятия.

Инспектор. Допустим, звучит это действительно вполне невинно, но посмотрим повнимательнее. В какой мы здесь школе?

Учитель. В вечерней школе торгового ученичества.

Инспектор. Это школа высшая или низшая?

Учитель. Низшая.

Инспектор. Может быть, одна из самых низших?

Учитель. Да, одна из самых низших.

Инспектор. Это правильно, она одна из самых низших. Вы ниже начальных школ, поскольку если учебный материал не повторяет учебный материал начальных школ, то речь идет о ничтожнейших первичных сведениях. Следовательно, мы все: ученики, учителя и я, инспектор, – работаем или, точнее, мы должны, выполняя свой долг, работать в одной из низших школ. Может быть, это унизительно?

Учитель. Нет, никакое учение не бывает унизительным. Кроме того, ведь для учеников эта школа – только проходной этап.

Инспектор. А для вас?

Учитель. Для меня, собственно, тоже.

……………………………………………………

214. Это не было тюремной камерой, так как четвертая стена совершенно отсутствовала. Однако представление о том, что и эта стена заделана – или может быть заделана, приводило в ужас, ибо тогда, при таких размерах этого помещения, которое имело глубину один метр и высоту – лишь чуть больше моего роста, я оказался бы просто в каменном гробу. Но пока что она не была заделана; я мог свободно выставить наружу руки и, держась за железную скобу, вделанную в потолок, осторожно высунуть наружу голову – разумеется, осторожно, так как я не знал, на какой высоте над землей находится моя камера. Она, похоже, находилась очень высоко, по крайней мере внизу я не видел ничего, кроме серого тумана, – так же, впрочем, как и справа, и слева, и вдали, – только вверху, кажется, было немного посветлее. Вообще, вид оттуда был – словно с вершины башни в сумрачный день.

Я чувствовал усталость и присел на краю, свесив болтающиеся ноги вниз. Жаль, что я был совсем голый, иначе я мог бы связать концами белье и одежду, закрепить на этой скобе вверху, спуститься из моей камеры на порядочный кусок вниз и, может быть, что-то выяснить. С другой стороны, было как раз хорошо, что я не мог этого сделать, потому что я, наверное, делал бы это в таком же тревожном состоянии, и это могло кончиться очень плохо. Лучше уж ничего не иметь и ничего не предпринимать.

В камере, которая, вообще, была совершенно пуста – одни голые стены – имелись сзади две дыры в полу. Дыра в одном углу, по-видимому, предназначалась для отправления нужд, перед дырой в другом углу лежал кусок хлеба и маленькая, закрытая резьбовой крышкой, деревянная фляжка с водой; оттуда, следовательно, мне выталкивали пищу.

215. У меня нет какого-то врожденного отвращения к змеям или, тем более, страха перед ними. Страх охватил меня только теперь, задним числом, но в моем положении это, по-видимому, естественно. Прежде всего надо заметить, что во всем остальном городе вообще ведь нет змей, если не считать выставок и отдельных магазинов, и однако моя комната кишит ими. Началось это с того, что я сидел как-то вечером за столом и писал одно письмо. Чернильницы у меня не было, я пользовался большой бутылкой чернил. И только собрался в очередной раз макнуть в нее перо, как увидел, что из горлышка бутылки торчит маленькая изящная плоская змеиная головка. Ее туловище свисало в бутылку и исчезало внизу в сильно бурливших чернилах. Зрелище было все-таки очень удивительное, но я тут же перестал таращиться, когда мне пришло в голову, что это может быть ядовитая змея, и это было весьма вероятно, так как ее язычок подозрительно шевелился, а угрожающая трехцветная звезда…

216. Это не верно, что ты засыпан в шахте и масса породы отделяет тебя, слабого одиночку, от мира и его света, нет, ты – снаружи, ты хочешь пробиться к засыпанным, и бессилен против камней, и этот мир и его свет лишь увеличивают твое бессилие. А тот, кого ты хочешь спасти, каждое мгновение задыхается, так что ты должен работать, как одержимый, и он никогда не задохнется, так что тебе никогда нельзя будет прекратить твою работу.

217. На приподнятой над землей террасе, под навесом, опирающимся на столбы, собралось маленькое общество. Лестница из трех ступенек вела вниз в сад. Было полнолуние, стояла теплая июньская ночь. Все мы были очень веселы, всё вызывало у нас смех; когда вдали залаяла собака, мы засмеялись и над этим.

218. – Мы на правильном пути? – спросил я нашего проводника, греческого еврея.

В свете факела он повернул ко мне свое бледное нежное печальное лицо. Казалось, что ему совершенно безразлично, на правильном ли мы пути или нет. И где мы только откопали такого проводника, который вместо того, чтобы провести нас через эти римские катакомбы, до сих пор лишь молча шел вместе с нами туда, куда шли мы? Я остановился и подождал, пока все наше общество не собралось вместе. Я спросил, не потерялся ли кто-нибудь, – никого не хватились. Я вынужден был этим удовлетвориться, так как сам никого из них не знал; толпой, чужие друг другу, мы спустились за этим проводником в подземелье, и только теперь я пытался завести с ними какое-то знакомство.

219. У меня есть тяжелый молот, но я не могу им воспользоваться, так как его ручка раскалена.

220. Многие бродят по горе Синай. Речь их неясна: одни болтливы, другие скрытны, третьи кричат. Но ни один из них не спускается прямой дорогой вниз, на недавно возникшую широкую, ровную улицу, которая, со своей стороны, увеличивает и ускоряет шаги.

221. Писание как форма молитвы.

222. Разница между Цюрау и Прагой. Я недостаточно тогда боролся?

223. Он недостаточно боролся? Он работал, но уже погибал; он знал это и прямо сказал себе: если я перестану работать, я погиб. Было ли тогда ошибкой то, что он начал работать? Едва ли.

224. Думая, что создает статую, он лишь беспрерывно долбил в одну точку; это было проявлением упрямства, но еще больше – беспомощности.

225. Духовная пустыня. Трупы караванов твоих ранних и твоих поздних дней.

226. Ничего, только образ и ничего больше, полное забвение.

227. В караван-сараях никогда не заснешь, там никто не спит; но если там не спят, зачем же туда идут? Чтобы дать отдохнуть вьючным животным. Это был всего лишь маленький пятачок земли, крохотный оазис, но он был целиком занят караван-сараем, и тот, разумеется, уже был огромным. Чужаку сориентироваться там было невозможно – так, по крайней мере, мне казалось. Этому способствовал и характер построек. Входишь ты, к примеру, в первый двор; из него две арки, отстоящие друг от друга метров на десять, ведут во второй двор; проходишь сквозь одну из них и, вместо того чтобы, как ожидал, попасть в новый большой двор, оказываешься на маленькой темной площади между двух уходящих в небо стен и только высоко вверху видишь освещенные галереи. Ну, тут ты решаешь, что не туда попал, и хочешь вернуться назад в первый двор, но случайно проходишь не через ту арку, через которую вошел, а через другую, рядом. И тут же оказываешься совсем не на первой площади, а в каком-то другом дворе, который намного больше первого и наполнен шумом, музыкой и ревом скота. Тогда ты понимаешь, что заблудился, возвращаешься снова на темную площадь и проходишь в первую арку. Но это не помогает, ты снова оказываешься на второй площади и вынужден пройти несколько дворов, спрашивая дорогу, прежде чем снова окажешься в том первом дворе, от которого отошел, собственно, лишь на несколько шагов. А тут тебя ждет очередная неприятность, потому что этот первый двор вечно переполнен так, что едва можно найти, куда приткнуться. Почти что складывалось такое впечатление, словно места в первом дворе были заняты постоянными посетителями, чего в действительности никак не могло быть, так как здесь останавливались только караваны – кто бы еще захотел и смог жить в этой грязи и этом шуме, ведь маленькие оазисы не дают ничего, кроме воды, и удалены от больших оазисов на много миль. Так что постоянно здесь проживать, хотеть здесь жить не мог никто, за исключением хозяина караван-сарая и его работников, но я их, несмотря на то что несколько раз там был, никогда не видел и ничего про них не слышал. К тому же трудно было представить, что хозяин, если бы он там присутствовал, потерпел бы такие безобразия и даже акты насилия, которые были там обычным делом и происходили днем и ночью. У меня, напротив, складывалось впечатление, что там царил самый сильный в данный момент караван и, далее, остальные в последовательности убывания силы. Правда, и это не все объясняло. К примеру, большие въездные ворота были, как правило, крепко заперты; их открывание для приходящего или уходящего каравана всегда было каким-то прямо-таки торжественным действом, которое должно было совершаться с большими церемониями. Нередко караваны часами стояли перед воротами, прежде чем их впускали. И хотя это был явный произвол, тем не менее выяснением его причин не занимались. То есть стояли и ждали, имея время рассмотреть обрамление старинных ворот. Вокруг ворот шел глубокий барельеф; ангелы в два и в три ряда трубили в фанфары; одна из этих труб – как раз по центру арки – спускалась довольно низко в просвет ворот. Животных всегда приходилось с осторожностью проводить мимо, чтобы они не стукались об нее; удивительно было, особенно если принять во внимание обветшалость всей постройки, что эта, вообще говоря, красивая работа совершенно не пострадала – даже от тех, которые так долго в бессильной ярости ждали перед этими воротами. Возможно, это связано с тем, что…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю