355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франц Кафка » Неизвестный Кафка » Текст книги (страница 12)
Неизвестный Кафка
  • Текст добавлен: 1 июня 2017, 19:30

Текст книги "Неизвестный Кафка"


Автор книги: Франц Кафка



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)

228. Такова жизнь в кулисах. Вот – светло, это утро в полях, а потом сразу – темно, и это уже вечер. Не то чтобы это был какой-то сложный обман, но пока ты на подмостках, надо смиряться. И вырваться, если есть на это силы, можно только сквозь задник: пропороть холщовую стену и сквозь обрывки нарисованного неба, перелезая через всякую рухлядь, убежать в настоящую, узкую, темную, мокрую улицу, которая, правда, из-за близости к театру все еще называется Театральной, но она уже реальна и обладает всей глубиной реальности.

229. – И на этом куске изогнутого корня ты сейчас будешь играть, как на флейте?

– Сам и не подумал бы, я буду это делать только потому, что ты этого ждешь.

– Я этого жду?

– Да, ведь глядя на мои руки ты говоришь себе, что тут никакая деревяшка не устоит и зазвучит так, как я захочу.

– Ты прав.

230. В срединном потоке реки движется рыба, с радостным испугом глядя вниз, где в глубоком иле копошится что-то мелкое, и затем с радостным испугом – вверх, где в высоких волнах готовится что-то крупное.

231. Вечером он захлопывал дверь своего магазина и бежал от него вприпрыжку, как в каком-нибудь мюзик-холле.

232. Если ты все время несешься вперед, и плещешься в прохладном воздухе, распластав руки, как плавники, и видишь все, над чем проплываешь, лишь мельком, в полусне спешки, то когда-нибудь ты угодишь под поезд, и он тебя переедет. Если же ты остаешься на одном месте, силой взгляда заставляя корни разрастаться вглубь и вширь, ничто не может тебя отодвинуть (дело тут даже не в корнях, а только в силе твоего целеустремленного взгляда); и тогда ты увидишь и неподвластную переменам темную даль, из которой ничего не может появиться, но когда-то появляется как раз тот поезд; он накатывается, он становится все больше и в тот момент, когда он на тебя наезжает, он заполняет собой весь мир – и ты исчезаешь в нем, как ребенок в подушках какого-нибудь туристского поезда, мчащегося сквозь бурю и ночь.

233. Никакой образ вы не должны себе…

234. Вечером в тесной комнатке сидела за чаем маленькая компания. Вокруг летала птица, ворон; он выщипывал у девушек волоски и лазил клювом в чашки. Собравшиеся не обращали на него внимания, пели и смеялись, и он обнаглел…

235. Обременительность. «Позанимайся с детьми», – сказали мне. Маленькая комната была переполнена.

Некоторых так прижали к стене, что это выглядело угрожающе; они, конечно, защищались и отпихивали остальных, так что вся масса находилась в непрерывном движении. Лишь несколько детей постарше, которые возвышались над остальными и которым нечего было опасаться, спокойно стояли у задней стены и смотрели на меня поверх голов.

236. Загонщики собрались вместе, это были сильные, но гибкие господа, они назывались загонщиками, однако в руках у них были розги; они стояли у задней стены зала торжеств и в промежутках между зеркалами. Я вошел вместе с моей невестой, это была свадьба. Из узких дверей напротив нас выходили родственники; они вывинчивались оттуда: полные женщины, а слева от них, пониже ростом, – мужчины в застегнутых доверху парадных мундирах, укорачивавших шаги. Некоторые родственники, увидев мою невесту, от удивления всплескивали руками, но пока еще было тихо.

237. Во время одной воскресной прогулки я отошел от города дальше, чем, вообще говоря, собирался. И поскольку я зашел уже так далеко, меня потянуло еще дальше. На одном пригорке стоял старый, весь изогнутый, но не очень высокий дуб. Он как-то напомнил мне о том, что все-таки пора, наконец, возвращаться. Уже довольно заметно вечерело. Я остановился перед ним, погладил его жесткую кору и прочел несколько нацарапанных на ней имен. Я читал их, не отдавая себе в этом отчета, это было словно какое-то детское упрямство, которое, раз уж я не собирался теперь идти дальше, по крайней мере удерживало меня здесь, чтобы не позволить мне пойти назад. Иногда подпадаешь под влияние таких сил; его легко сбросить, ведь это всего лишь что-то вроде ласковой шутки друга, но было воскресенье и спешить было некуда, а я уже утомился и поэтому поддавался всякому влиянию. Тут до меня дошло, что одно из этих имен – Йозеф, и я вспомнил своего школьного друга, которого так звали. В моих воспоминаниях он был маленьким мальчиком, наверное, самым маленьким в классе, мы с ним несколько лет просидели за одной партой. Он казался уродливым даже нам, хотя мы тогда более склонны были считать красотой силу и ловкость, а у него было и то и другое, – тем не менее он казался нам страшным уродом.

238. Мы выбежали на улицу. Перед домом стоял какой-то попрошайка с гармошкой. Его одежда – что-то наподобие мантии – была внизу так разлохмачена, словно материю с самого начала не отрезали от рулона, а грубо, с силой оторвали. И этому как-то соответствовало замешательство в лице попрошайки; казалось, его разбудили от глубокого сна, и он, несмотря на все старания, не мог прийти в себя. Он словно бы все время снова засыпал, а его все время заново будили.

Мы, дети, не осмеливались с ним заговорить и попросить, как других нищих музыкантов, спеть песенку. К тому же он все время обегал нас глазами, словно, хоть и замечал наше присутствие, но не мог так ясно осознать его, как хотел.

Итак, мы ждали, когда придет отец. Он был сзади, в мастерской, и на то, чтобы прошагать длинный коридор, ему понадобилось некоторое время.

– Кто ты? – громко и строго спросил он, неприветливо выглянув из ближайшей комнаты; возможно, он был недоволен нашим поведением по отношению к этому попрошайке, но мы ведь ничего не сделали и, во всяком случае, ничего еще не испортили.

Мы, насколько это было возможно, стали еще тише. Было вообще совершенно тихо, только шелестела липа перед домом.

– Я пришел из Италии, – сказал попрошайка, но так, как будто не отвечал, а признавал какую-то вину.

Казалось, он узнал в нашем отце своего господина. Он прижимал гармошку к груди, словно она должна была его защитить…

239. Он прижимал нижнюю губу к верхним зубам, смотрел перед собой и не шевелился.

– Твое поведение совершенно бессмысленно. Что все-таки с тобой стряслось? Твой магазин не блещет, но не так уж и плох, и даже если бы он прогорел, – а об этом ведь и речи нет – ты очень легко смог бы где-нибудь зацепиться, ты молодой, здоровый, сильный, способный, имеешь торговое образование, должен заботиться только о себе и матери, так что я прошу тебя, возьми себя в руки и объясни мне, почему ты вызвал меня в середине дня и почему ты так сидишь тут?

Возникла небольшая пауза; я сидел на подоконнике, он – на стуле в середине комнаты. Наконец он сказал:

– Хорошо, я тебе все объясню. Все, что ты говорил, правильно, но посмотри сам: со вчерашнего дня не переставая идет дождь, вчера около пяти вечера он начался, и сегодня – он взглянул на часы – в четыре часа дня он все еще идет. Ведь уже это, наверное, заставляет задуматься. Но если обычно дождь идет только на улице, а в комнатах – нет, то на этот раз, кажется, наоборот. Пожалуйста, выгляни в окно – ведь внизу же сухо, правда? Ну, вот. А здесь вода непрерывно прибывает. Да и пусть, пусть прибывает. Это плохо, но я это перенесу. Было бы желание, и ты это перенесешь; ну, всплывешь со своим стулом немного повыше, больших изменений от этого ведь не будет, все и так плавает, ну, будет плавать чуть выше. Но вот ударов дождевых капель по голове я не переношу. Это кажется мелочью, но именно этой мелочи я не переношу – или, возможно, я бы даже и это перенес, – я не переношу только свою беззащитность против этого. А я беззащитен; я надеваю шляпу, я раскрываю зонтик, я держу над головой доску – ничего не помогает: либо дождь просачивается сквозь все это, либо под шляпой, зонтиком, доской начинается новый дождь такой же ударной силы.

240. Я стоял перед горным инженером в его конторке. Это была дощатая будка, поставленная на глинистой, голой, лишь слегка выровненной земле. Над центром письменного стола горела электрическая лампочка без абажура.

– Вы хотите, чтобы вас приняли, – сказал инженер и подпер левой рукой лоб, перо в его правой руке замерло над какой-то бумагой. Он не задавал вопрос, он просто говорил сам с собой; это был тщедушный молодой человек ниже среднего роста, по-видимому, очень уставший; возможно, глаза у него были такими маленькими и узкими от природы, но казалось, что у него не хватает сил полностью их раскрыть. – Садитесь, – сказал он затем.

Там, однако, был только открытый сбоку ящик, из которого выкатились мелкие детали какого-то механизма. Инженер теперь совсем отодвинулся от письменного стола, только его правая рука все еще лежала на нем, не изменив положения, сам же он откинулся на спинку стула и, сунув левую руку в карман брюк, рассматривал меня.

– Кто вас прислал? – спросил он.

– Я прочел в одном отраслевом журнале, что сюда набирают людей.

– Понятно, – сказал он и усмехнулся, – значит, вы это прочли. Но вы очень грубо взялись за дело.

– Что это значит? – спросил я. – Я вас не понимаю.

– Это значит, – сказал он, – что сюда никого не набирают. А раз никого не набирают, то не можете быть приняты и вы.

– Конечно-конечно, – сказал я и в раздражении встал, – чтобы это узнать, мне не обязательно было садиться, – однако затем я взял себя в руки и спросил: – Не могу ли я здесь переночевать? Идет дождь, а до деревни больше часа пути.

– У меня нет комнат для гостей, – сказал инженер.

– А не могу ли я остаться здесь, в конторке?

– Я же здесь работаю, а там, – он показал в угол, – я сплю.

Действительно, в углу лежали одеяла и было брошено немного соломы, но там валялось столько разнообразных, едва узнаваемых вещей, главным образом инструментов, что до сих пор я не принимал это за постель.

241. …мне поднять его. Я сделал это, и он сказал:

– Я путешествую, не мешайте мне, расстегните рубашку и придвиньте меня к вашему телу.

Когда я выполнил это, он сделал большой шаг и исчез во мне, как в доме. Я вытянулся, словно меня что-то сдавило, и едва не потерял сознание; бросив лопату, я пошел домой. Мужчины сидели за столом и ели из общей миски, были там и две женщины – у плиты и у корыта. Я сразу же рассказал, что со мной случилось, при этом упал на скамью у двери и все меня обступили. Поехали в близлежащее поместье за одним многоопытным старцем. Пока его ждали, ко мне пришли дети, мы протянули друг другу руки, соединили пальцы…

242. Это был поток, мутное течение, катившее низкие бесшумные волны очень торопливо, но все же как-то сонно, чересчур равномерно. Наверное, иначе и не могло быть при таком избытке воды…

243. По лесной дороге ехал всадник, впереди бежала собака. Сзади шли несколько гусей, их гнала перед собой прутиком маленькая девочка. Хотя все, от собаки впереди до этой маленькой девочки сзади, ускоряли движение как только могли, оно все же было не очень быстрым, и каждый без труда поспевал за остальными. К тому же вместе с ними бежали и лесные деревья по обе стороны дороги, а они, эти старые деревья, бежали как-то неохотно, устало. К девочке присоединился молодой атлет, пловец; он плыл мощными гребками, глубоко погрузив голову в воду, так как вода, волнуясь, окружала его и продвигалась вместе с ним по мере того, как он плыл; затем подошел столяр, которому нужно было доставить по назначению стол, он нес его на спине, придерживая руками за передние ножки; за столяром следовал царский курьер, несчастный из-за того, что встретил тут в лесу столько народу; он беспрерывно вытягивал шею, высматривая, что там впереди и почему все это движется так отвратительно медленно, однако вынужден был смирять себя, потому что столяра перед собой он, наверное, еще мог обогнать, но как бы он преодолел воду, окружавшую пловца? За курьером прибыл, как ни удивительно, сам царь, еще молодой человек, радовавшийся жизни, у него было округлое, но с тонкими чертами лицо и острая русая бородка. Тут-то и проявились недостатки столь большой империи: царь знал своего курьера, курьер своего царя – нет; царь вышел всего лишь прогуляться для восстановления сил, а продвигался вперед не менее быстро, чем его курьер, следовательно, мог бы и сам доставить свою почту.

244. Я пробежал мимо первого охранника. Затем, с опозданием испугавшись, вернулся назад и сказал охраннику:

– Я пробежал тут в тот момент, когда ты отвернулся.

Охранник смотрел перед собой и молчал.

– Я, наверное, не должен был так поступать, – сказал я.

Охранник по-прежнему молчал.

– Значит ли твое молчание, что я могу пройти?..{134}

245. Вызвали двух молотильщиков, они стояли со своими цепами в темной риге. «Сюда иди», – сказали они, и меня положили на ток. В дверях, прислонясь к косяку, наполовину снаружи, наполовину внутри стоял крестьянин.

246. Тварь вырывает у Господина плетку и хлещет себя сама, чтобы стать Господином, не зная, что это лишь фантазия, порожденная новым узлом на хвосте плетки Господина.{135}

247. Человек – это чудовищное заболоченное пространство. Когда его охватывает воодушевление, то в целом это выглядит так, словно где-то в каком-то углу этого болота маленькая лягушка плюхнулась в зеленую воду.

248. Если бы хоть кто-то был в состоянии отстать от правды на одно слово, всякий (и я в этом высказывании) перегнал бы ее на сотню.

249. Говоря по правде, все это дело меня не очень интересует. Я лежу в углу, наблюдаю, насколько можно наблюдать лежа, слушаю, насколько способен его понимать, а в остальном уже несколько месяцев живу в каких-то сумерках и жду наступления ночи. В отличие от моего товарища по камере, бывшего капитана. Я могу понять его точку зрения. Он считает, что его положение в чем-то сходно с положением какого-нибудь безнадежно вмерзшего в лед полярного мореплавателя, который, однако, наверняка еще будет спасен или, вернее, который уже спасен, – как это и описано в истории полярных плаваний. И тут возникает следующая дилемма: что он будет спасен, для него несомненно, это не зависит от его желания, он будет спасен просто под давлением победоносного веса его личности, – но должен ли он этого желать? Его желание или нежелание ничего не меняют, он все равно будет спасен, однако вопрос о том, следует ли ему еще и желать этого, остается. Вот этот внешне отвлеченный вопрос его и занимает, он обдумывает его, излагает его мне, и мы его обсуждаем. Он не понимает, что такая постановка вопроса окончательно решает его участь. О самом спасении мы не говорим. Для спасения ему, похоже, достаточно того маленького молотка, который он как-то раздобыл; этот молоточек годится только для того, чтобы обивочные гвоздики в какой-нибудь планшет забивать, больше им ничего не сделаешь, но сосед ничего и не собирается им делать, он в восторге уже от того, что имеет его. Иногда он опускается подле меня на колени и вертит этот уже тысячу раз виденный молоток перед моим носом или берет мою руку, растопыривает на полу ее пальцы и обстукивает их этим молотком один за другим. Он знает, что таким молотком не сможет отбить от стены ни одного кусочка, да он этого и не хочет, он только иногда слегка чиркает этим молотком по стене, словно способен подать им дирижерский знак вступления, который приведет в движение всю гигантскую ожидающую машинерию спасения. Это будет не совсем так, в свое время спасение вступит независимо от взмаха молотка, но что-то он все-таки собой представляет: нечто осязаемое, некое ручательство, что-то такое, что можно поцеловать, тогда как само спасение поцеловать никогда нельзя.

Ну, мой ответ на его вопрос прост: «Нет, спасения желать не следует». Я не собираюсь устанавливать никаких всеобщих законов: это дело тюремщика, – я говорю только о себе. И что касается меня, то эту свободу, ту самую свободу, которая теперь должна стать нашим спасением, я едва ли смог бы перенести – или действительно не перенес, поскольку сейчас я ведь и сижу в камере. Правда, стремился я, собственно, не в камеру, а только вообще куда-нибудь подальше, может быть, на какую-нибудь другую звезду – скорей всего, на какую-нибудь другую звезду. Но разве смог бы я дышать тамошним воздухом и разве не задыхался бы там, как здесь в камере? так что с тем же успехом я мог бы стремиться и в камеру.

Иногда в нашу камеру приходят двое тюремщиков поиграть в карты. Я не знаю, почему они это делают, ведь это, вообще говоря, – некоторое смягчение наказания. Приходят они, как правило, под вечер, меня в это время всегда немного лихорадит, я не могу полностью раскрыть глаза и лишь смутно вижу их в свете большого фонаря, который они приносят с собой. Но в таком случае разве это все еще камера, если она устраивает даже тюремщиков? Однако меня не всегда радуют такие соображения, во мне просыпается классовое сознание заключенного: что им надо здесь, среди заключенных? Да, меня радует, что они здесь; благодаря присутствию этих могучих мужчин я чувствую себя в безопасности, к тому же благодаря им я чувствую, что поднимаюсь над собой, но в то же время я этого и не хочу; я хочу раскрыть рот и одною только силой моего дыхания выдуть их из камеры.

Конечно, можно сказать, что заключение свело капитана с ума. Круг его мыслей столь узок, что в нем уже вряд ли есть место для какой-то мысли. К тому же эту мысль о спасении он буквально исчерпал до конца, от нее осталось совсем немного – как раз столько, сколько нужно, чтобы он мог хоть как-то судорожно за нее цепляться, но уже и эту опору он иногда выпускает, правда, затем снова хватается за нее и тогда прямо-таки пыхтит от счастья и гордости. Однако это не основание считать, что я в чем-то превосхожу его, – может быть, в методике, может быть, еще в чем-то несущественном, а так – ни в чем.

250. Дождливый день. Ты стоишь перед зеркалом какой-то лужи. Ты не устал, не печален, не задумчив, ты просто стоишь там со всей своей земной тяжестью и кого-то ждешь. И тут слышишь голос, один звук которого, даже помимо слов, заставляет тебя улыбнуться.

– Идем со мной, – говорит голос.

Но вокруг тебя нет никого, с кем ты мог бы пойти.

– Уже иду, – говоришь ты, – но я тебя не вижу.

И в ответ больше ничего не слышишь. Но подходит человек, которого ты ждал, – высокий, сильный мужчина с маленькими глазками, кустистыми бровями, толстыми, несколько отвислыми щеками и эспаньолкой. Тебе чудится, словно бы ты его уже когда-то видел. Естественно, ты его уже видел, ведь это твой старый деловой партнер, ты договорился с ним встретиться здесь и обсудить одно долгое незавершенное дело. Но хотя он стоит здесь, перед тобой, и с полей его хорошо знакомой тебе шляпы медленно каплет дождь, ты лишь с трудом узнаёшь его. Что-то мешает тебе, ты хочешь освободиться от этого, хочешь войти в непосредственное соприкосновение с этим человеком и потому хватаешь его за руку. Но тут же невольно ее выпускаешь; тебя пробрала дрожь: к чему ты прикоснулся? Ты смотришь на свою руку и хотя ничего не видишь, тебя мутит до позывов на рвоту. Ты придумываешь какое-то извинение, которое, скорей всего, не извиняет, так как пока ты его говоришь, ты о нем уже забываешь, и идешь прочь, идешь прямо в стену дома; мужчина тебя окликает, по-видимому, предупреждая, но ты отмахиваешься от него, и стена расступается перед тобой; слуга, высоко подняв канделябр, идет впереди, ты следуешь за ним. Но он приводит тебя не в квартиру, а в аптеку. Это большая аптека с высокой полукруглой стеной, в которой сотни одинаковых выдвижных ящичков. Кроме того, здесь множество покупателей, большинство их вооружено длинными тонкими шестами, и они сразу хлопают ими по ящичку, из которого хотят что-то получить. После этого помощники быстрыми, но крохотно мелкими, цепкими движениями карабкаются вверх – не видно, за что они цепляются, трешь себе глаза и все равно этого не видишь – и достают требуемое. Сделано ли это только для развлечения или продавцы такими и уродились – как бы там ни было, но сзади у них вылезают из штанов пушистые хвосты наподобие беличьих, только намного длиннее, и во время лазанья эти хвосты подергиваются в такт всем их многочисленным мелким движениям. Из-за толкотни в потоках входящих и выходящих покупателей совершенно не видно места, где лавка сообщается с улицей, зато видно выходящее на улицу маленькое закрытое окошко, расположенное справа от предполагаемого входа. Сквозь это окошко видны трое людей, стоящие снаружи, они настолько полно закрывают обзор, что нельзя сказать, пуста ли за ними улица или, может быть, полна людей. Видно, в основном, одного мужчину, он целиком приковывает к себе взгляд; по обе стороны от него стоят две женщины, но их почти не замечаешь, то ли они согнулись, то ли опустились, то ли как раз сейчас погрузились куда-то в глубину, косо наклонясь к мужчине, – они совершенно второстепенны, при том что и в самом мужчине есть нечто женское. Он крепок, на нем синяя рабочая блуза, у него широкое, открытое лицо с приплюснутым носом (кажется, что его приплюснули только что, и ноздри, раздуваясь, борются, стараясь поддержать нос), на щеках – яркий румянец. Мужчина все время заглядывает в аптеку, шевелит губами и наклоняется вправо и влево, словно что-то внутри высматривает. Среди посетителей обращает на себя внимание один человек; его не обслуживают, он ничего не требует, ходит, выпрямившись, по залу, старается все увидеть, придерживает двумя пальцами беспокойную нижнюю губу и время от времени поглядывает на часы. Это явно хозяин, покупатели указывают на него друг другу, его легко узнать по многочисленным тонким круглым кожаным ремешкам, которые не слишком свободно и не слишком туго обтягивают верхнюю часть его туловища вдоль и поперек. Светловолосый мальчик лет десяти цепляется за его френч, временами хватаясь и за ремень; он о чем-то просит, чего аптекарь не хочет ему позволить. В этот момент звенит дверной колокольчик. Почему он звенит? Столько покупателей входили и выходили, и он не звенел, но теперь он звенит. Толпа теснится прочь от двери; кажется, этого звонка ждали; кажется даже, что толпа знает больше того, в чем признается. Теперь становится видна и большая двустворчатая стеклянная дверь. За ней – узкая пустынная улица, аккуратно вымощенная кирпичом; там облачный, дождливый день, но дождя пока нет. Только что какой-то господин открыл с улицы дверь и этим привел в движение колокольчик, однако теперь господин засомневался, он снова отходит назад, снова читает надпись на вывеске – да, все правильно – и теперь заходит внутрь. Это, как известно каждому в толпе, доктор Иродиус. Держа левую руку в кармане брюк, он направляется к аптекарю, вокруг которого теперь образовалось свободное пространство, даже ребенок оказался в толпе – правда, рядом, в первом ряду – и смотрит оттуда широко раскрытыми голубыми глазами. Иродиус имеет привычку говорить в тоне насмешливого превосходства, откидывая голову назад, так что даже когда он сам говорит, создается впечатление, что он слушает. Притом он очень рассеян, многое приходится повторять ему дважды, к нему вообще трудно подступиться; кажется, что и над этим он тоже насмехается. Ну как может врач не знать аптеки? тем не менее он озирается вокруг так, словно он здесь впервые, и при виде продавцов с хвостами качает головой. Затем направляется к аптекарю, обнимает его правой рукой на уровне плеч, разворачивает его, и вот они уже вдвоем, тесно прижавшись друг к другу, проходят сквозь расступающуюся в стороны толпу вглубь аптеки; мальчик, идущий впереди, то и дело робко оглядывается. Они прошли за прилавок и сквозь портьеры, отдернутые перед ними мальчиком, затем – дальше, через лабораторные каморки, и наконец подошли к маленькой двери, открывать которую пришлось доктору, так как мальчик открыть ее не решался. Существовала опасность, что толпа, тоже ввалившаяся сюда, последует за ними и в комнату. Однако продавцы, протиснувшиеся за это время уже в первый ряд, повернулись и, даже не ожидая приказа хозяина, начали теснить покупателей; это были не только сильные, но и умные молодые люди, они медленно и спокойно оттесняли назад толпу, которая, впрочем, и увязалась-то вслед не с намерением помешать, а буквально только под давлением собственной массы. Тем не менее возникло все-таки и некое встречное движение. Источником его был тот мужчина с двумя женщинами; он оставил свой пост у окна, вошел в лавку и хотел теперь пройти дальше, чем все остальные. И именно вследствие податливости толпы, явно относившейся к этому месту с почтением, ему это удалось. Пройдя между продавцами, которых он отстранил не столько локтями, сколько двумя короткими взглядами, он вместе со своими женщинами уже подошел к господам и, будучи выше их обоих, всматривался между их голов в темноту комнаты.

– Кто там? – спрашивает слабый женский голос из комнаты.

– Не волнуйся, это доктор, – отвечает аптекарь, и теперь они входят в комнату.

Никто не догадывается зажечь свет. Доктор оставляет аптекаря и подходит к постели один. Мужчина и его женщины облокачиваются на спинку кровати в ногах больной, как на перила. Аптекарь не решается подойти; мальчик снова держится за него. Доктору мешают трое посторонних.

– Кто вы? – спрашивает он, приглушая голос из уважения к больной.

– Соседи, – отвечает мужчина.

– Что вам надо?

– Нам надо, – отвечает мужчина, говоря при этом намного громче доктора…

251. [Фрагмент рассказа «Младший прокурор».]

…было уже тошно устраивать охоты на уродов, иначе первой мишенью стал бы окружной судья. Но злиться на него бессмысленно. И поэтому младший прокурор злится не на него, а только на ту глупость, которая посадила подобного человека на место окружного судьи. Значит, глупость и будет вершить правосудие. В плане личных обстоятельств младшего прокурора то, что он имеет такой низкий ранг, уже само по себе весьма прискорбно, но для его глубинных устремлений, возможно, оказалось бы недостаточно и ранга старшего прокурора. Даже для того, чтобы выдвинуть эффективное обвинение только против тех глупостей, которые у него перед глазами, он должен был бы стать значительно более высоким прокурором. А уж тогда до обвинения окружного судьи он воистину не опустился бы, с высоты своего места обвинителя он бы его даже и не узнал. Но зато он установил бы везде такой отменный порядок, что этот окружной судья не смог бы в нем существовать, потому что у него – хоть бы к нему и не притрагивались – затряслись бы колени, и в конце концов ему пришлось бы исчезнуть. Тогда, возможно, настало бы время перенести дело и самогó младшего прокурора из закрытого дисциплинарного суда в открытое судебное заседание. Тогда младший прокурор лично в нем бы уже не участвовал, он тогда смог бы силой данной ему высшей власти разорвать наложенные на него цепи и уже сам вершить над ним суд. Он представляет себе, как перед началом заседания некая могущественная персона шепчет ему на ухо: «Теперь-то ты получишь удовлетворение». Обвиняемые советники дисциплинарного суда, естественно, лгут, лгут стиснув зубы, лгут так, как могут лгать только судейские, когда обвинение вдруг касается их самих. Но все так подготовлено, что факты сами стряхивают с себя всю ложь и развертываются перед слушателями свободно и правдиво. А присутствует много слушателей, они сидят по трем сторонам зала, и только судейские кресла пустуют, судей не нашлось, судьи теснятся в том узком пространстве, где обычно стоит обвиняемый, и пытаются оправдаться перед пустыми судейскими креслами. И только официальный обвинитель, бывший младший прокурор, естественно, присутствует и сидит на своем обычном месте. Он намного спокойнее? чем обычно, он лишь изредка кивает, все идет правильно и идет как часы. Только теперь, когда дело освобождено от всяких документов, показаний свидетелей, протоколов допросов, обсуждений мотивов и оснований для вынесения решения, можно увидеть его мгновенно все перевешивающую простоту. Сам этот случай произошел около пятнадцати лет назад. Младший прокурор служил тогда в столице, считался толковым юристом, был очень любим начальством и имел даже надежду на скорое – впереди многих соискателей – назначение десятым прокурором. Второй прокурор проявлял к нему особую склонность и позволял ему замещать себя даже в не совсем незначительных делах. Так было и во время одного мелкого процесса по делу об оскорблении величества. Служащий одной фирмы, человек не без образования и политически очень активный, обретаясь в каком-то трактире вполпьяна и со стаканом в руке, совершил оскорбление величества. А некий, вероятно, еще более пьяный посетитель, сидевший за соседним столом, заявил на него; решив, по всей вероятности в пьяном угаре, что совершает превосходный поступок, он тут же побежал за полицейским и, блаженно улыбаясь, вернулся вместе с ним, чтобы передать ему этого человека. Правда, тот позднее если и не целиком, то, по крайней мере, в главном подтвердил свое высказывание, и, вообще, оскорбление величества должно было представляться совершенно очевидным, так как ни один свидетель не мог его полностью отрицать. Однако дословное его звучание не могло быть установлено с несомненностью; наиболее основательным было предположение, что обвиняемый указал стаканом вина на висевший на стене портрет короля и при этом сказал: «Засветить бы тебе фонарь!» Тяжесть этого оскорбления смягчалась только тогдашним частично невменяемым состоянием обвиняемого, а также тем, что свое оскорбление он произнес в какой-то связи со строкой песни «пока еще фонарик светит», чем затуманил смысл своего выкрика. О характере связи этого выкрика с песней почти у каждого свидетеля было свое мнение; заявитель даже утверждал, что пел не обвиняемый, а кто-то другой. Необычайно отягчающим обстоятельством была политическая деятельность обвиняемого, которая во всяком случае делала очень вероятным, что он был способен и в абсолютно трезвом состоянии совершенно сознательно это выкрикнуть. Младший прокурор так часто передумывал все эти вещи, что во всех подробностях помнит, как почти с воодушевлением принялся за обвинение – и не только потому, что вести процесс об оскорблении величества было почетно, но еще и потому, что этого обвиняемого и его деяние он искренне ненавидел. Не имея каких-то детально выработанных политических взглядов, он был все же насквозь, почти по-детски консервативен (несомненно, он в этом не одинок, есть и другие такие же младшие прокуроры) и полагал, что если все спокойно и доверчиво соединятся с королем и правительством, то обязательно явится возможность устранить все трудности, а будут ли при этом представать перед королем стоя или на коленях, само по себе казалось ему несущественным; чем больше доверия, тем лучше, и чем больше доверия, тем ниже должны склоняться, причем не из раболепия, но в силу естественного убеждения. Однако достижению столь желанного состояния мешают люди вроде этого обвиняемого, которые вылезают из какого-то подземного мира и раскалывают своими криками плотную массу полезного народа… Там стоял политический честолюбец, которого не удовлетворяла честная профессия служащего фирмы, скорей всего потому, что не обеспечивала ему достаточных средств для попоек, человек с гигантской челюстью, приводившейся в движение такими же гигантскими желваками мускулов, прирожденный народный трибун, оравший даже на следователя, но в этом конкретном случае, к сожалению, – еще и нервная, взвинченная личность. Следствие, при котором младший прокурор, движимый интересом к делу, нередко присутствовал, представляло собой непрерывную перебранку. Следователь и подследственный поочередно вскакивали на ноги, и каждый орал на другого. Это, естественно, неблагоприятно отражалось на результатах следствия, а поскольку младший прокурор должен был на этих результатах строить свое обвинение, то ему пришлось затратить много труда и остроумия, чтобы сделать его достаточно обоснованным. Он работал ночи напролет, но работал с радостью. Тогда стояли чудные весенние ночи; перед домом, на первом этаже которого жил младший прокурор, был маленький, два шага в ширину, палисадничек, и когда младший прокурор уставал от работы или одолевавшие его мысли требовали покоя и собранности, он вылезал из окна в этот палисадничек и ходил по нему взад и вперед или, закрыв глаза, прислонялся к садовой ограде. Он тогда не щадил себя, он несколько раз перерабатывал все обвинение, а некоторые его части – по десять и по двадцать раз. К тому же количество материалов, подготовленных для основного заседания, было почти неподъемно. «Дай Бог, чтобы я все это смог охватить и оценить», – было его постоянной ночной молитвой. Он считал, что составлением самого обвинения заканчивается лишь самая малая часть его работы, поэтому и похвалу второго прокурора, с которой тот возвратил ему после тщательного просмотра текст обвинения, воспринял не как награду, а лишь как одобрение, хотя похвала была велика и к тому же исходила от сурового, скупого на слова человека. Похвала эта, как часто повторял впоследствии в своих заявлениях младший прокурор (так и не сумев, впрочем, склонить второго прокурора к тому, чтобы вспомнить ее), звучала следующим образом: «Эта тетрадь, мой дорогой коллега, содержит не только обвинение, но, судя по всему, что доступно человеческому предвидению, она содержит и ваше назначение десятым прокурором». И поскольку младший прокурор скромно промолчал, второй прокурор добавил: «Уж поверьте мне». На основное слушание младший прокурор пришел уверенным и спокойным. Никто в зале не знал всех тонкостей и возможностей ведения процесса так, как он. Защитник был неопасен, это был известный младшему прокурору всегда кричащий, но малоостроумный человечек. А в тот день он наверняка даже не очень-то и рвался в драку; он защищал, потому что должен был защищать, потому что дело касалось члена его политической партии, потому что могли представиться возможности для произнесения тирад и потому что случай привлек некоторое внимание партийной прессы, но надежды вытащить своего клиента у него не было. Младший прокурор припоминает еще, как незадолго перед началом слушаний он с демонстративной, подчеркнутой усмешкой смотрел на этого защитника, а тот, неспособный овладеть собой – он и вообще этого не мог, – смешивал все на своем столе в кучу, вырывал из своих записей листки, которые тут же, словно от дуновения ветра, испещрялись пометками, его маленькие ножки дергались под столом, и он каждую минуту, не отдавая себе в этом отчета, испуганным движением поглаживал лысину, словно искал там какие-то повреждения. Младшему прокурору он казался недостойным противником, и когда защитник в начале слушаний сразу же вскочил и отвратительным свистящим голосом потребовал, чтобы слушания проходили в открытом заседании, младший прокурор почти нехотя поднялся со своего места. Все было настолько ясно и настолько продумано, что казалось, будто все люди вокруг смешались в некое ему одному принадлежащее дело, которое он, в соответствии с характером этого дела, мог довести до конца в себе самом – без судьи, без защитника и без обвиняемого. И он присоединился к требованию защитника. Его поведение было настолько же неожиданным, насколько поведение защитника – само собой разумеющимся. Но младший прокурор объяснил им свое поведение, и во время его объяснений в зале было так тихо, что если бы не множество глаз, устремленных на него со всех сторон и словно желавших притянуть его к себе, можно было бы подумать, что он разговаривает сам с собой в пустом зале. Он сразу заметил, что убедил. Судьи вытягивали шеи и удивленно переглядывались, защитник откинулся на спинку своего стула, как деревянный, словно перед ним только что свершилось явление младшего прокурора, выросшего из-под земли, обвиняемый скрежетал от напряжения гигантскими зубами, а слушатели в толпе крепко держались за руки. Они понимали, что все это дело, которое так или иначе их слегка касалось, какой-то человек совершенно отнимает у них и превращает в свою неотъемлемую собственность. Каждый, надеявшийся поприсутствовать на маленьком процессе об оскорблении величества, теперь слышал, как младший прокурор уже при рассмотрении первого требования упомянул о самом оскорблении всего лишь несколькими словами, как о чем-то несущественном.{136}


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю