Текст книги "Долина в огне"
Автор книги: Филипп Боносский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
– Разве мы можем выйти? Нам ничего не остается, как сидеть здесь и раздумывать над своей судьбой. Все само собой придет к концу. А пока будем играть!
Он покосился на остальных и пошел первой попавшейся картой. На складском дворе послышался шум.
– Конечно, может быть, и можно выйти, – заметил он немного погодя неуверенным тоном. – Какую-нибудь лазейку всегда можно найти!
Остальные трое продолжали играть.
– И чем все это кончится? – проворчал Антанас, лицо которого заросло двухдневной щетиной. – Нас всех снова переловят – и что тогда? Черный список!
Винсентас нехотя кивнул, не потому что был согласен с Антанасом, а потому что предвидел это возражение. Из бараков доносился шум пьяного разгула.
– Солдаты веселятся, – усмехнулся Винсентас.
– Даже если мы и решимся уйти... – сказал Порвазник и вытер слезящиеся глаза. – Даже если мы и выберемся отсюда, здесь все равно останутся негры.
Винсентас не сразу ответил; ему хотелось, чтобы они поняли, как глубоко продумал он этот вопрос.
– А может быть, – медленно начал он, – они тоже захотят уйти...
Его собеседник расхохотался.
– Как бы не так! – сказал он.
Винсентас угрюмо уставился в карты.
– Они такие же рабочие, как и мы, – сказал он упрямо.
– Ничего подобного, ты ошибаешься, – резко бросил ему молодой рабочий. Он поднял голову от карт, в глазах его появилось жесткое выражение. – Совсем не как мы! Они явились по собственной охоте!
– А разве они знали? – спросил Винсентас.
Тот пожал плечами и задал встречный вопрос:
– А разве это имеет какое-нибудь значение?
– Да, человек должен знать, – сказал Винсентас.
– Поди-ка поговори– с ними, – язвительно сказал молодой рабочий. – Да они тебя на смех поднимут! Зачем этим неграм подаваться в леса? Чтобы мерзнуть и прятаться, пока их не схватят? – Он умолк и обвел двор горьким взглядом – угасшая доменная печь, костер, который они сложили из кокса, чтобы приготовить себе еду, койки, доставленные сюда Заводской компанией – армейские койки с одеялами цвета хаки и армейской печатью. Потом он повернулся к Винсентасу и повторил: – Да они тебя на смех поднимут!
– Ну, а если мы убедим их, что это возможно? – начал Винсентас. – Они должны поверить нам, поверить, что мы выиграем стачку. – Он помедлил и нахмурился. – Никогда не нужно терять надежду на успех!
Последнюю фразу он сказал как бы самому себе, и она прозвучала не очень-то убедительно. О какой надежде на успех он говорит? Он послал сына с поручением, но в глубине души сомневался не только в том, что Бенедикт сумеет его выполнить, но и в возможности самого предприятия. Конечно, когда все заснут, он проползет по большой трубе до реки и убежит, но какое значение может иметь его одиночный побег? Никакого. Он молчал, продолжая рассеянно играть, и вдруг с насмешливым удивлением заметил, что делает правильные ходы. Для чего, собственно, они затеяли эту карточную игру? Бутылки с виски, которые принес им сюда мастер, стояли перед ними, выстроившись в ряд. Он усмехнулся.
В южном конце двора послышался шум и показались двое солдат, взлохмаченные, в растерзанном ви де: их синие рубашки были расстегнуты на груди, брюки еле держались. Обхватив друг друга за шею и держа в свободной руке бутылку, они, шатаясь, шли по двору и горланили неприличную песню. Их качало во все стороны, будто в каком-то диком танце. Подойдя вплотную к рабочим, они расшвыряли карты и побрели дальше.
Они были молоды, эти солдаты: возможно, бритва еще не касалась их румяных щек. «Какой стыд!» – подумал Винсентас с глубокой печалью, провожая их взглядом. По внешнему виду их можно было принять за сыновей словаков либо поляков. «Против нас посылают наших же собственных детей», – промелькнула у него горькая мысль.
Они превратились в прислужников американских боссов – эти юноши, покинувшие родные края, эти юноши, его братья по крови, превратились в убийц и варваров, думал он, не помнящих и не желающих помнить ни своей родины, ни языке, ни своего народа...
Он вспомнил о Бенедикте, и ему стало невыносимо больно, хотя он и не сумел бы объяснить почему.
Шум, доносившийся со двора складских помещений, стал явственнее, в нем было что-то угрожающее. Винсентас поднялся до половины лестницы, стоявшей у подъемного крана, и заглянул через загородку во двор отгрузок, который находился рядом. Большой двор тонул в полутьме; стальные бруски различных объемов и длины были сложены рядами в штабеля, их подготовили к погрузке и отправке. Больше он ничего не смог разглядеть. Вдруг мелькнула вспышка, раздался выстрел, пуля с диким визгом пролетела над штабелями и впилась в стену.
Винсентас спустился с лестницы. Внизу стоял и смотрел на него какой-то негр, на лице которого играла довольная улыбка.
– Клиф! – вскричал удивленно Винсентас.
Клиффорд кивнул, улыбнулся еще шире и протянул ему руку.
– Твой сын прислал меня, – сказал он.
– А-а! – только сумел выдохнуть Винсентас, водружая на нос свои очки.
– И Доби, – прибавил Клиф.
– Как ты пробрался сюда? – спросил Винсентас. Клиффорд показал на башмаки. Они по щиколотку были вымазаны в грязи.
– Ага, – понимающе прошептал Винсентас.
Клиффорд затащил его за груду кирпичей.
– Ну, что ты решил?
Винсентас пожал плечами.
– Пролезть через трубу, если все будет благополучно.
– Через трубу нельзя, – прервал его Клиффорд.
Винсентас взволнованно ждал, что он скажет дальше.
– Слишком много людей, – сказал Клиффорд. – У нас всего один ялик. Умеют они плавать? – Он засмеялся.
– А может, они не захотят уходить? – спросил Винсентас.
– Пойдут, – уверил шепотом Клиффорд. – Покажи мне, где находятся негры?
Винсентас ткнул пальцем.
– Вон там.
– А солдат много?
Винсентас утвердительно кивнул.
– Ладно! – сказал Клиффорд, – Мы найдем другой способ выбраться отсюда.
В соседнем дворе в брусья рикошетом ударила пуля.
– Что такое? – спросил Клиффорд.
– Солдаты балуются, – сказал Винсентас и сплюнул.
– Рабочие все пойдут с нами! – сказал Клиффорд, и глаза его блеснули.
– А как?
– Еще не знаю, но мы все равно придумаем, как. Пошли!
Однако Винсентас не был столь уверен. Его пугала мысль, что их затея обречена на провал.
– Будь осторожнее! Смотри под ноги! – посоветовал он резким тоном.
– Не беспокойся, – ответил негр, подавляя смешок. – Раз уж сам Клиф взялся за дело!..
Винсентас пожал плечами.
– Взялся за дело, а в чем оно заключается, это дело? – спросил он и снова пожал плечами.
Клиффорд намеревался проникнуть в складское помещение, чтобы переговорить с кем-нибудь из негров. Винсентас повел его кружным путем. Они пересекли двор и перелезли через стену, отделяющую домну от проходящей внизу железнодорожной колеи, – с другой стороны к ней примыкал двор склада. Крадучись, они скользили вдоль стены, тесно прижимаясь к ней и стараясь не выступать из тени. Вдруг Клиффорд остановился и схватил Винсентаса за руку. Он на что-то показывал.
– Что это там?
Винсентас поглядел в указанном направлении,
– Не понимаю!
– Смотри-ка туда, – возбужденно шептал Клиффорд. – Что это такое?
– Товарные вагоны, – ответил Винсентас.
– Значит, ты тоже их видишь. Мне не померещилось.
Винсентас почувствовал, какое волнение охватило его спутника. Клиффорд хлопнул себя по ляжке.
– Кто приехал, тот может и уехать, – сказал он с таинственным видом. В голосе его слышались какие-то ликующие нотки, хотя он говорил очень тихо; казалось, он вдруг сильно чему-то обрадовался. На глазах у Винсентаса Клиффорд вскарабкался на высокий забор и исчез в темноте, откуда все еще раздавались ленивые, редкие выстрелы.
Клиффорд просил Винсентаса подождать его возвращения, и тот ждал, стоя на пустынных железнодорожных путях и гадая, что за план мог возникнуть в голове у Клиффорда. Труба, конечно, не выход из положения: она вела прямо в реку. Проползти через нее можно, н о только в одиночку.
Никогда еще на заводе не было так тихо, как сейчас. Лишь зловещие выстрелы нарушали эту жуткую тишину. Однако они доносились все глуше, словно их поглощало глубокое бездонное безмолвие, царившее здесь. Винсентас невольно задумался. Он всегда помнил о том, что у завода стоят пулеметы, готовые к действию в любую минуту. Когда голод не мог сам справиться с рабочими, на помощь ему приходила тюрьма, а если и тюрьма не могла сломить их, хозяева обращались к оружию. Винсентас не знал английского языка – настоящего, правильного языка, и потому он так и не постиг этого тонкого слова – «демократия». Для него это слово означало обязанность каждые четыре года голосовать за какого-то человека, чью фамилию он едва мог выговорить. Его вели к избирательным кабинам и помогали поставить крестик возле нужного имени. Во время этой комедии рабочие только удивленно пожимали плечами: они никак не могли понять, для чего все это. Ведь кого бы они ни выбрали в мэры города – все едино. Завод будет продолжать работать, как работал, и хозяева по-прежнему будут распоряжаться всем и вся.
Винсентас, очевидно, не понимал, что «демократия» заключалась именно в том, что, опуская сложенный кусочек бумаги в урну, он давал заводу право подавлять рабочих с помощью оружия.
А что, если бы они ставили свои крестики в другой, а не в той графе, на которую им указывали? Эта мысль позабавила его, хотя улыбка, скользнувшая в темноте по его лицу, была печальной.
Какой пронизывающий ветер дул с реки! На противоположном берегу, на фоне темного горизонта, высились обрывистые кручи, покрытые низкими деревцами и густым кустарником, осыпанным теперь красными и белыми цветами. За ними лежали холмы, необитаемые и пустынные, если не считать кроликов и лисиц, а иногда и трепетного оленя, который подходил к самой воде и испуганными карими глазами смотрел на завод, расположенный на противоположном берегу реки. Вольная жизнь лесного зверя, вот настоящая свобода! Если бы он, Винсентас, мог переплыть реку и убежать в леса, он жил бы там свободно, как и этот олень, – пока не умер бы с голоду, ибо он все-таки подневольный человек. Он до сих пор не мог спокойно смотреть на птиц, пролетавших над трубами завода, а прохладный ветерок с реки неизменно вызывал в нем тревожное волнение...
Прошло уже много времени, а Клиффорд все не возвращался. Мучительные сомнения, которые Винсентас скрывал от своих товарищей, разговаривая с ними там, во дворе, охватили его с новой силой. Долгие дни борьбы, которая в конечном результате всегда бывала сломлена, научили его верить только в реальные вещи, а именно: в силу и власть. Простой человек вовсе не стремится быть мучеником, ему всегда хочется поверить в успех, надеяться. А что мог сказать им Клиффорд? Предложить напасть на солдат? Перелезть через стены? Или ползти по трубе в одиночку для того, чтобы у другого ее конца их всех переловили? Клиффорд сейчас словно одержимый, он готов пойти даже на безрассудство. Рабочих-негров оскорбляли и травили даже больше, чем их, инородцев. Он, Винсентас, сам был свидетелем того, как негр-рабочий, доведенный до бешенства издевательствами белого мастера, не выдержал и в приступе ненависти бросился на мастера и его помощников, подоспевших с дубинками. Он понимал, что негры порой шли на все, не считаясь с опасностью и с тем, что их попытки к освобождению обречены на провал, – до такого их довели отчаяния. Но, для того чтобы попытки эти увенчались успехом, необходимы были хладнокровие и тщательная продуманность действий.
Два солдата, стоявшие на посту во дворе отгрузок, ничего не заметили. Они палили в пустоту и после каждого выстрела прикладывались к бутылке. Винсентас слышал, как они лениво постреливали, и понимал, что они ни во что не целятся...
Вдруг с забора на железнодорожные пути спрыгнула чья-то темная фигура и, увидев Блуманиса, испуганно метнулась в сторону.
– Спокойно! Спокойно! – произнес Винсентас.
Еще одна тень спрыгнула с насыпи, за ней – другая, третья. Их было много. Негры окружили Винсентаса, но вот появился и Клиффорд. На его лице застыла улыбка, он шел пружинистым шагом.
– Следуйте за мной, – шепнул он, и приказание стало передаваться из уст в уста.
Клиффорд лег на землю и пополз впереди всех вдоль железнодорожных путей, все время держась в тени. Так, ползком, они достигли товарных вагонов, стоявших на путях в конце длинного двора. Клиффорд открыл двери вагона, и люди по одному начали влезать в него. Затем, сунув в руки Винсентаса длинный брус, Клиффорд сам взял такой же, зашел за вагон и подсунул его под колесо наподобие рычага. Винсентас просунул брус под другое колесо, а затем, упершись руками в стенку вагона, они всей тяжестью навалились на него. Колеса скрипнули и еле-еле подались. Они снова поднажали, подсунув брусья поглубже; огромный вагон вздрогнул и как будто подвинулся. Тогда они навалились что было силы, и вагон не выдержал – он заскрежетал и сдвинулся с места, а они рывками продолжали толкать его вперед. И вдруг вагон ушел от них и молчаливо покатился по рельсам мимо домен, мимо прокатного стана, мимо сточных колодцев и дальше, дальше – мимо барака, где пьяные солдаты развлекались с девицами. Гигантская молчаливая тень промчалась через всю обширную территорию завода и вырвалась на свободу!
Клиффорд начал грузить второй вагон, а Винсентас поспешно вернулся к себе во двор. Пока он отсутствовал, все переругались; карты все еще валялись на земле, куда их швырнули солдаты.
– Пошли, – сказал Винсентас так уверенно и повелительно, что все встали, и, ни о чем не спрашивая, пошли за ним в темноту и пробрались к вагонам.
Уже занимался рассвет, когда Винсентас вспрыгнул в последний вагон, который помчал свой живой груз вперед, на волю...
12
Бенедикт отправился бродить по лесу. Добрик разрешил ему остаться в лагере, а сам ушел куда-то в сопровождении нескольких человек. Перед этим Клиффорд отвел Бенедикта в сторону и подробно расспросил о том, что сказал ему отец и где именно труба выходит в реку. После разговора с Клиффордом Бенедикт ушел в лес. Он пробирался по узенькой тропинке, которая вела из лагеря в густую, зеленую чащу, пронизанную косыми лучами заходящего солнца. Никто его не останавливал. По пути он видел матушку Бернс, хлопотавшую около большой печи, которую уже успели сложить на склоне холма; она вытаскивала, словно из недр земли, длинные противни, на которых дымились и шипели ломти свинины, перемешанные с фасолью. Ужинало здесь около двадцати человек, но он понял, что еда готовилась и в других уголках леса.
Ему предстояло вернуться в Литвацкую Яму. Каким долгим казался ему обратный путь – гораздо более долгим, чем тот, который он проделал, идя сюда! Он думал, что теперь у него не хватит сил карабкаться по склонам и пробираться через дикие заросли и что он все равно слишком устанет, чтобы идти в церковь для «разговора по душам» с отцом Даром. А Бенедикт понимал, что ему нужно хорошенько подготовиться к этому разговору. В мыслях его мелькало еще что-то неуловимое, он не мог бы точно определить, что именно, и щемящая боль сжимала его сердце, когда, окидывая взором зеленый лес, он вновь слышал громкий голос Добрика: «На нашей!» – и представлял себе, что ждет его там, в поселке... Его прежняя жизнь, казалось, отошла в далекое прошлое, хотя Бенедикт и знал, что, взобравшись на любое высокое дерево здесь, в лесу, он различит вдали шпиль церкви!
Тяжелее всего были для него неотступные воспоминания о поездке с отцом Брамбо в Моргантаун. Он снова мысленно видел молодого священника, видел выражение его лица, когда тот говорил о забастовке в Бостоне и о Сакко и Ванцетти; точно такое же выражение было и у мистера Брилла, господина из Города, по заявлению которого арестовали тогда Бенедикта, очевидно, только за то, что он, Бенедикт, явился из Литвацкой Ямы! Он вспомнил, как отец Брамбо рассказывал ему о том страхе, который он испытывал во времена своего детства перед бедняками. А во взгляде молодого священника, когда он говорил о стачке, было точно такое же выражение, как при памятном разговоре о смертном грехе.
Лицо Бенедикта судорожно передернулось. Он прекрасно помнил мистера Брилла! Лицо мистера Брилла было хорошо ему знакомо: он столько раз встречал такие лица. Люди, подобные мистеру Бриллу, всегда глядели мимо него с отсутствующим выражением, словно его не существует; а иногда в их взгляде сквозило либо негодование, либо отвращение, – например, когда Бенедикт был еще совсем малышом, как Рудольф, и бегал по улицам в грязной рубашонке, – либо снисходительная усмешка, когда он казался им забавным и женщины-американки называли его «паинькой». А когда они с матерью приходили в город, их повсюду окидывали взглядом мистера Брилла, – в конторе или даже у доктора, где Бенедикту пришлось однажды переводить матери все, что говорил ей врач, а в это время городские пациенты сидели вокруг с рассеянными улыбками, ожидая, когда мальчик кончит переводить. Так же относились эти люди и к его отцу. Бенедикт вспомнил, как однажды к ним в гости пришел старший мастер с завода. Отец накрыл стол лучшей скатертью, купил дорогой торт и вино и приказал домочадцам не являться на глаза, пока не уйдет мастер. Он сделал исключение лишь для Бенедикта. Указывая на него, отец сказал: «Это мой сын Бенедикт!» А мастер ответил: «Славный мальчуган. Приведи его ко мне, когда он подрастет – я ему дам работу...» Бенедикту показалось тогда, будто ледяная рука сжала его сердце.
Мастер ушел, не дотронувшись до торта.
Отец Брамбо умеет хотя бы сочувственно улыбаться и из Бостона, где жил среди богатых, проделал далекий путь к ним, инородцам, глубоко чуждым ему людям, с которыми он, бедняга, конечно, не мог иметь ничего общего. Его приезд был ошибкой, пояснял в лесной чаще Бенедикт кому-то неведомому: епископ не должен был посылать его сюда! Отец Брамбо несчастлив здесь, он слишком изнежен для Литвацкой Ямы; подобный человек, кем бы он ни был, может вызвать у рабочих только насмешки. Они непременно скажут о кем друг другу: «Этот красавчик и двух часов не выдержит у открытой печи!» Нет ничего удивительного в том, что отец Брамбо терпеть не может своих прихожан. Отцу Дару не следовало бы так нападать на него, – что может отец Брамбо поделать с собой! Однажды утром он служил обедню, и вдруг послышался храп, – кто-то из ранних прихожан заснул в церкви. Отец Брамбо страшно разнервничался: он не знал, прекратить ли обедню или же, несмотря на этот храп, продолжать. После его приезда у Бенедикта вошло в привычку перед началом службы стучать по аналою, по стенам и даже по ступенькам, чтобы прогнать мышей. Бенедикт был уверен, что отец Брамбо никогда не прикасается губами к чаше с вином. Молодой священник только делал вид, что пьет, – он брезговал пить из их чаши.
Но ведь отец Брамбо мог бы преодолеть все это в себе, правда? – вопрошал Бенедикт, обращаясь к равнодушному лесу. Если, например, он увидит, что правда на стороне забастовщиков, а не на стороне Заводской компании? Ведь никому не хочется отдавать свой дом! Конечно, отец Брамбо поймет все это в конце концов, надо бы только ему по-настоящему объяснить, и тогда все будет в порядке. В Бостоне он привык жить в красивом доме, и, возможно, ему кажется, что не стоит спасать старые, полуразвалившиеся лачуги в Литвацкой Яме. Наверное, поэтому он и не заступается за своих прихожан... Бенедикт боялся: а вдруг отец Брамбо спросит, почему они не хотят переселяться в другие дома? Но у рабочих, кроме этих домов, нигде ничего нет, – продолжал кому-то доказывать Бенедикт, – ведь рабочие очень давно их купили и работали долгие годы, чтобы выплатить за них – разве отец Брамбо об этом не знает? И до сих пор не выплатили. А идти им некуда. В городе для них нет места, они не смогут найти себе жилье, даже такое убогое, как покинутое ими. Вы должны понять это, отец мой!
Бенедикт заметил, что идет вдоль прозрачного ручейка. До него донесся пряный запах лакрицы; он нагнулся, выкопал сладкий, ароматный корень и стал его сосать. На дне ручья ползали раки; они шевелили малюсенькими клешнями, как ножницами. Крошечные зеленые лягушата попрятались при его приближении в густую траву на берегу. Земля вокруг была усеяна незрелыми почерневшими орехами; их сбила недавняя буря. Он поднял один из них, снял зеленую, жухлую оболочку и коричневым соком начертил что-то на своей ладони. Запах ореха был острым и терпким.
В одном месте ручеек растекался, образуя маленькую запруду. Старая женщина шла оттуда с двумя ведрами прозрачной воды. Бенедикт застыл на месте. Он смотрел, как она медленно идет по узкой тропинке, все в тех же старомодных высоких черных ботинках, потрескавшихся и сморщенных, как ее лицо; на ней была все та же черная юбка и кофточка, застегнутая до самого подбородка, – все было знакомое, только на голове вместо чепца была черная вязаная шапочка... У него замерло сердце; ему вдруг захотелось спрятаться в кусты, росшие вдоль тропинки, и переждать, пока она пройдет. Он с волнением следил за ее тяжелой поступью, видел, как ведра оттягивали ее изможденные руки, и сердце его заныло от сочувствия. Больше он не мог этого переносить.
– Матушка Бернс, я помогу вам! – закричал он и, подскочив к удивленной старушке, ухватился за ведро, расплескивая воду ей на юбку и башмаки.
Она стояла, тяжело дыша, прижимая к груди руку.
– У меня прямо сердце оборвалось! – сказала она, поставив второе ведро на землю и растерянно глядя на него. Ее вязаная шапочка сбилась набок.
Он почему-то страшно обрадовался и восторженно воскликнул:
– Я помогу вам взойти на пригорок!
Но в ответ она сделала отрицательный жест и сказала:
– Вам не следует брать оба ведра, мастер Бенедикт!
Но он ловко подхватил их и стал, спотыкаясь, взбираться вверх по тропинке, стараясь не показать, что ему больно, когда ведра ударяют его по ногам. Он шел, оборачиваясь и бросая радостные взгляды на старушку, которая медленно шагала следом за ним.
Он был так счастлив, что ему хотелось смеяться! Как ловко он выскочил и схватился за ведра, раньше чем она смогла отказать ему! Он прибавил шагу и пошел бы еще быстрее, если бы не боялся, что старая женщина потеряет его из виду; он нарочно чаще останавливался, чтобы дать ей передохнуть. Она догнала его и сказала:
– Благодарю вас, мастер Бенедикт, теперь я заберу у вас ведра.
– Нет, нет! – ответил он, нахмурившись. – Но почему вы все время зовете меня «мастер Бенедикт»?
Она посмотрела на него так, как, бывало, смотрела по воскресным дням, когда он приходил к ней; только сейчас слова ее прозвучали более резко:
– Но вы ведь еще не мистер!
Он покраснел с чувством какого-то смутного унижения и, не сказав больше ни слова, взял за дужку одно ведро, а другое предоставил нести ей. Так они дошли до лагеря. Она показала ему, куда вылить воду, – в большой медный котел, который уже закипал. Он простился с ней и, чувствуя себя еще более одиноким, чем обычно, уселся вдалеке на срубленное дерево. Смеркалось, но было еще достаточно светло, площадка для игры в «боче» была готова, и несколько человек нацеливались черными шарами в обруч, обтянутый белой бумагой. Карточная игра продолжалась; никто из игроков не сменился. Хижины, сколоченные из молодых, кое-как обтесанных деревьев, были едва различимы в густой зелени, – казалось, эти срубленные деревья еще росли и жили жизнью леса. Их сухие листья о чем-то шептались.
Позади него, в лесу, уже потемнело, но на поляне было еще светло. Красные муравьи суетились и бегали по стволу упавшего дерева, на котором он сидел. Бенедикт кусочком коры загородил путь одному из них и приостановил озабоченную деятельность муравья. Когда же тот взобрался на барьер, Бенедикт неожиданно поднял кусочек коры, и муравей, застыв от ужаса, повис, как капелька крови. Бенедикт наблюдал за насекомым и бесцельно вертел в руках кору, размышляя, какую судьбу уготовить муравью, потом вздрогнул и бросил его через плечо в траву.
До лба его словно дотронулись каленым железом! Он зарылся лицом в ладони, чтобы не видеть, как на него надвигается кромешная тьма, сердце его болезненно сжалось.
– Помоги мне, о господи! – воскликнул он, стиснув руки. И стал молиться вполголоса по-английски, а потом повторил молитву на литовском языке: «Святая Мария, матерь божья...»
– Господи, помоги мне, – снова вскричал он глухо, крепко прижимая руки к лицу и раскачиваясь всем телом.
Немного погодя он принялся вслух доказывать:
– Я не могу сейчас уйти отсюда, чтобы навестить вас, отец Дар! Я должен дождаться прихода моего отца. Мне надо узнать... – Почувствовав, что лицемерит, он сердито вскричал: – Я не могу, не могу!
Но все равно мысленно он продолжал видеть перед собой отца Дара. Старик, закутавшись в одеяло, сидел в своем кресле. Его львиная грива была расчесана и не имела столь дикого вида, как прежде; глаза он промыл, они не слезились. Мелкие кровяные сосудики в них казались живыми. Бенедикт различал даже выражение лица отца Дара, терпеливое и доверчивое, – ведь старик знал, что Бенедикт обязательно придет; он уже пришел, – вот сейчас скрипнула кухонная дверь. Именно так это произойдет; встреча была неизбежной. Бенедикту казалось, что для этого даже не нужно затрачивать никаких серьезных усилий, – стоит только захотеть, и он предстанет перед старым священником.
Внезапно он помрачнел и отогнал возникшее видение.
– Нет, отец мой, я не приду, – сказал он так, словно отец Дар и в самом деле мог его услышать. Укоризненный взгляд, которым, несомненно, были бы встречены эти слова, пронзил сердце Бенедикта, и он, мучимый раскаянием, закусил губу. Разве смеет он так разговаривать с отцом Даром? – спросил он себя с упреком. – Разве не отец Дар, бросив все, примчался в ту ночь в тюрьму?.. Бенедикт невольно улыбнулся, представив себе, как отец Дар спешит по улицам, переваливаясь и тяжело дыша, – его послал в тюрьму человек, который выскочил из кустов, как призрак, и напугал его чуть не до смерти. Но растаяло и это видение, а мальчик продолжал сидеть на бревне, не разрешая себе больше ни рассуждать, ни мечтать. Он знал, в такие минуты раздумий, дай он себе только волю, и в нем немедленно вспыхнет его заветная мечта: полнозвучный голос органа наполняет церковь, руки Бенедикта подняты для благословения; вокруг все сияет непорочной чистотой, и алтарь усыпан белоснежными лилиями. Но это видение быстро исчезает, и теперь он видит самого себя: высокий и худой (может быть, оттого, что он часто постится), в черной сутане, не обращая внимания на скверные запахи (нос у него теперь такой же восприимчивый, как и у отца Брамбо), он спешит в предзакатных сумерках к убогим домишкам, где по утрам плачут больные дети и усталые матери поджидают у окна его посещения, ибо он приносит им мир и душевный покой. Но и это видение сменяется новым: снова он видит себя, но уже не в рясе, а в черном костюме, и лишь белый стоячий воротничок, неизмятый и чистый, свидетельствует о его духовном сане. Он стоит лицом к лицу с хозяевами Завода и, вдохновляемый божественной справедливостью, заявляет, что Заводская компания обязана поднять заработную плату рабочих и обеспечить высокой пенсией их вдов и сирот. Затем он выходит из конторы за ворота Завода, где толпы рабочих ждут его и при его приближении преклоняют колени на заснеженной земле... Я буду святым!
И вдруг перед его мысленным взором возник тот солдат, который выплюнул хлеб... От этого воспоминания у мальчика задрожали руки. Он видел этот кусок хлеба, валявшийся на земле, и ему хотелось поднять и поцеловать его, – ведь это был хлеб, хлеб! А этот взгляд – как смотрел на него солдат! Этот презрительный взгляд! А выражение его лица, когда он вытаскивал из судков кислый хлеб, чуть смазанный жиром, нюхал и пробовал его, словно брал на зуб самую жизнь рабочих, – с какой презрительной насмешкой поглядел тогда солдат на Бенедикта! И вдруг, прежде чем Бенедикт смог этому помешать, – так внезапно это произошло, – лицо солдата расплылось, и вместо него с тем же взглядом, выражающим презрение, перед мальчиком возникло другое лицо, – красивое, тонкое лицо отца Брамбо! Бенедикт даже заскрежетал зубами: он ненавидел себя за то, что не помешал этому видению! Но, прежде чем ему удалось прогнать его от себя, он вспомнил, как молодой священник стоял на лестнице на Медовом холме, раздувая ноздри, со страдальческим удивлением принюхиваясь к запахам, которые доносились из Литвацкой Ямы, и как, повернувшись к Бенедикту, он с брезгливым ужасом спросил: «Чем это так пахнет?» А Бенедикт ровно ничего не почувствовал: ведь он привык к запаху Ямы, и ему было невдомек, что и вся жизнь его имеет особый запах...
Ладони Бенедикта вспотели; он провел ими по лицу, и оно тоже стало влажным. Ему страстно захотелось помолиться. Если бы через несколько минут он смог оказаться в церкви, преклонить колени и помолиться, все снова стало бы на свое место. Он поднялся бы с колен очищенный, свободный от суетных, греховных помыслов, которые осаждали его. О ничем не запятнанные истоки религии, недра святости! Как это было в средневековье, во времена первых мучеников, он всей душой хотел бы погрузиться в веру, чтобы стать католиком каждой клеткой, каждой частицей своего существа, каждой извилиной мозга!
Бенедикт мучительно ждал возвращения своего отца, словно оно каким-то образом могло вернуть ему утраченное душевное равновесие. Он страстно хотел, чтобы господь бог сократил бег времени и позволил его отцу появиться здесь именно сейчас, когда он так сильно в нем нуждается. Это ожидание заслонило собой все, сковало его. Да, отцу Дару придется ждать его до утра, а отцу Брамбо придется найти кого-нибудь другого, кто будет прислуживать сегодня вечером во время обедни. Пальцы Бенедикта затосковали по флейте, которую он забыл взять. Подумав о ней, он ощутил горьковатый привкус отцовского табака, и ему показалось, что отец здесь, рядом, только его не видно в окружающем непроницаемом мраке.
Теперь уже совсем стемнело.
Наконец мальчик сказал себе ясно и твердо: «Нет, сегодня я не могу пойти в церковь, чтобы увидеться с отцом Брамбо и поговорить с отцом Даром, потому что... – он окинул взглядом темный лес, в котором тревожно шелестели деревья, – потому что я не могу сказать священникам, что мой отец находится на заводе и что сегодня ночью он сделает попытку удрать оттуда, чтобы вместе с руководителем коммунистов Добриком скрываться здесь, в лесах. Я, Бенедикт, скорее умру, чем открою это кому бы то ни было!..»
И Бенедикт заснул. Чья-то рука прикоснулась к нему на миг; он вскочил, даже не заметив, что заря уже занимается, и вскричал:
– Мой отец пришел?
Чей-то голос ответил:
– Да, твой отец в безопасности. Он здесь.