355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Гладков » Повесть о детстве » Текст книги (страница 25)
Повесть о детстве
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:52

Текст книги "Повесть о детстве"


Автор книги: Федор Гладков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)

В глубокой вышине переливались невидимые жаворонки, и в душе у меня тоже звенели песни.

XXXVIII

Отец приехал к вечеру, черный от пыли, с налитыми кровью глазами. Он распряг мерина у плетня, около открытых ворот, снял с него узду и зашлепал по костистому его заду. Мерин утомленно и грустно зашагал под навес. Отец умылся под глиняным рукомойником у крыльца, вошел в избу и молча сел у края стола, по которому густыми стадами ползали мухи. Дед храпел на кровати, бабушка, по обыкновению, возилась в чулане, а я на полатях читал.

Надо мною на потолке суетились тараканы, сбивались в кучки и смотрели на меня с пристальным интересом черными крапинками своих глаз, играя длинными усиками.

Мать и Катя пололи коноплю на усадьбе.

Бабушка вынесла из чулана глиняную чашку квасу с луком и краюшку хлеба.

– И чего это вы, окаянные, затеяли? – заворчала она. – Кто это вам, дуракам, землю-то приготовил? Вот налетят черные вороны, они вам бороды-то выдерут... Эка, свою землю бросили – на чужую накинулись!..

Отец угрюмо смотрел в чашку, хлебая квас, и молчал.

Дедушка проснулся и строго осадил бабушку:

– Как это чужая?.. Это наша земля испокон веку. Она по большому наделу нам должна отойти. Малый-то надел на время нам дали. Завтра опять выезжай, Василий, чуть свет. Где нам полоса-то досталась?

Отец стал тереть ладонями глаза.

– За околицей, у дороги в Синодское. Завтра я не поеду, батюшка.

– Это как гак не поедешь?

Дед сел на кровати. Брови его поползли на лоб – Под арапник, батюшка, спину подставлять не буду

А ежели хочешь – сам паши.

Отец бросил ложку, вскочил из-за стола и выбежал из

избы. Дед сразу сгорбился, как от удара, у него затряслась

борода.

– Мать! Анна! Видала, как сын-то своевольничает?

Бабушка с неслыханной смелостью, без обычных стонов

набросилась на него сварливо:

– А кто кашу-то заварил? Пошел в вожаках на барский двор. А когда до дела дошло – на кровать. Поясница заболела! Хитрить-то хитришь, а за сыновней спиной спрятаться хочешь.

– Молчать, квашня старая! – взвизгнул дед и кубарем слетел с кровати.

Он схватил сапог и бросил его в бабушку. Она отклонилась, и сапог вылетел в открытое окошко на улицу. Я нe утерпел и засмеялся: в этот миг дед показался мне потешным, совсем нестрашным старичишкой, которого бабушка могла бы схватить за шиворот и тоже выбросить в окно.

Он топал босыми ногами и захлебывался от злобы

– Ступай сюда! Снимай волосник! Я тебе сейчас все косы выдеру... Кому говорю!

Бабушка покорно сняла платок и волосник и заплакала Тяжелыми шагами она побрела к деду. Я крикнул всей грудью и застучал кулаком по доскам полатей:

– Не ходи, баба! Не подходи и пинни его!

Но бабушка подошла к деду и покорно наклонила голову. Он вцепился в ее жиденькие косы и стал рвать их из стороны в сторону. Я кубарем слетел с полатей и без памяти вцепился в руки деда.

Вошла Паруша, огромная, уверенно спокойная. Она нe забыла положить перед иконами три истовых поклона

и сказала:

– Здорово живете!

И с суровым гневом в умных глазах подошла к дедулке и оттолкнула его в сторону. Я ткнулся головой в пропахшее потом мягкое ее тело.

– Прожил век, Фома, а ума не нажил. Эка, седой болван, на малолетка напал! А ты, Анна, как курица, только квохчешь...

– Да ведь дедушку-то он, Паруша, за руки схватил перечил... Вздумал, постреленок, меня от дедушки отбить.

Чего он понимает-то?

– Значит, понимает, коли, тебя любя, не убоялся на зашиту встать... Эх, Фома, Фома, дубова голова!.. Аль забыл.

чему нас Евангелие-то учит: "Будьте как дети... не препятствуйте им приходить ко мне, яко таких есть царство небесное..." Да такого паренька на руках надо носить, в передний угол сажать...

Она прижала меня к себе, как маленького, и за руку повела из избы. А за воротами погладила меня по голове и заколыхалась от смеха:

– Ну и буйный ты, лен-зелен! На дедушку войной пошел. Ах ты, Аника-воин!.. Уж ежели туго придется – ко мне беги али меня кричи: выручу. По мне, лучше ты в ноги ему поклонись: он тогда и отмякнет...

– Не поклонюсь, – с угрюмой обидой огрызнулся я. – Он только одно и делает, что дерется да ногами топает.

Глаза бы на него не глядели... Мы скоро от него в Астрахань уедем. Он, дедушка-то, тятю пахать завтра барскую землю посылал, а тятя говорит: "Я под арапник не хочу спину подставлять..." – и убежал. Бабушка-то тоже сталa дедушке выговаривать. Он позвал ее и косы ста!

драть.

Паруша опять затряслась от смеха и пробасила с веселым блеском в глазах:

– Позвал, баешь, а она, как овца, подошла?

– Подошла да еще сама платок и волосник сняла.

Паруша уже не смеялась, а с пристальной строгостью поглядела на меня.

– А ты еще маленький, чтоб судить стариков, еще не свой хлеб ешь. Вот когда узнаешь, как труд-то труден да пот солен, тогда и человеком будешь. На-ко вот тебе лепешку на сметане. Забыла отдать-то.

И она опять ткнулась своими серыми усами в мое лицо.

– Баушка Паруша, я к тебе ходить буду и книжки читать...

Она охнула от радостного удивления и шлепнула себя руками по бедрам.

– Милый ты мой! Ковыль шелковый! Радость-то мне какую припас! Приходи, золотой колосочек, когда хочешь, тогда и приходи. А я тебе всякие сказанья сказывать буду, чего знаю, чего ведаю.

Она напоминала мне бабушку Наталью своей жизнерадостностью, мудростью и нежностью своего сердца. Но бабушка Наталья была слабой, измученной жизнью, обиженной людьми старушкой, которая и умирала одиноко, без всякой жалобы. А Паруша никому не давала себя в обиду, и гордость ее – гордость здоровой женщины, которую не сломит никакая беда и напасть, – гордость ее подавляла всех мужиков. Ходила она не по тропочкам, около изб, а посредине улицы, с толстой палкой в руке, высоко подняв голову и выпятив грудь. И все кланялись ей почтительно.

Молча и строго она отвечала на поклоны, также низко и уважительно. Не пропускала ни одного мирского схода и являлась с палкой в руке наравне с другими стариками и пробиралась в самую середину – к столу, за которым начальственно сидели краснобородый Пантелей и Павлуха-писарь Таких женщин я встречал потом не одну: это были простые труженицы, самоотверженные подвижницы, с крепким характером, с великой душой, с большой любовью к жизни и людям. Но Паруша всегда поражала меня своей силой и независимрстью. Когда я думал о Паруше, всегда представлял ее могучей телом, с уверенно поднятой большой головой, с полынными глазами, в которых таились умная усмешка и мудрая суровость А сколько было доброты и нежной ласки в зорких ее глазах и улыбке, когда она возилась с детишками или привечала меня! И я вспоминал, как она одна укротила мирского быка, который бешенствовал на улице и разогнал людей по домам, как гордо она осадила станового в моленной и даже не взглянула на него, как безбоязненно стала она на сторону Микитушки, когда Стоднев заставил мужиков отлучить его от общины и вывести из моленной. Только в тетке Кате, озорной девке, угадывал я ту же силу и упорство характера Недаром Паруша так дружелюбно относилась к ней и зазывала к себе для каких-то разговоров наедине.

Велика сила русской женщины, и безмерны ее терпение и вера в жизнь, если она сохранила и пронесла через рабство и бесконечные страдания свою живую и богатую душу!.. Такие женщины воплощены народной фантазией в образе Девицы-Поляницы и Василисы Премудрой.

На другой день мужики опять выехали пахать барскую землю, но дед никого из парней не послал в поле, а сам весь день провозился с Титом и Сыгнеем на гумне – чинили половешку и поправляли навозные насыпки у прясла. Отец уехал сеять овес на своей надельной полосе у межи, которая отделяла нашу деревенскую землю от земли соседних Клю

чей. На этой меже у дороги стоял полосатый столб с полусгнившей доской наверху, на которой едва можно было разобрать шершавые буквы:

СЕЛО ЧЕРНАВКА

Дворов-67

Д у ш – 252

Село Ключи было в двух верстах от нашей деревни и стояло на столбовой дороге от Саратова в Пензу Оно было хорошо видно от наших гумен избы длинным порядком тянулись вдоль дороги, в густой зелени садов. На левом конце стояла высокая каменная колокольня, а около нее барский двор с толпой надворных построек; на другом конце большая старая изба – почтовая станция с обширным заезжим двором и конюшнями для почтовых лошадей.

В этом ключовском барском доме и жил тот барин Ермолаев, которого я видел зимою вместе с Измайловым на кулачном бою.

Митрий Степаныч прискакал из города на второй день, веселый, форсистый, в легкой поддевке и касторовом картузе Он легко прошел в кладовую вместе с Таненкой и пел свой излюбленный ирмос. "Иже глубинами мудрости человеколюбие вся строя и иже на пользу всем подавая..." Вскоре к его дому прискакал объездчик Дудор, соскочив с седла, бойко влетел на высокое крыльцо и скрылся в лавке. Пробыл он у Стоднева недолго и вышел красный, с осовелыми глазами. Он ловко и легко вскочил опять в седло, ударил нагайкой иноходчика и помчался обратно на барский двор.

Вслед за ним поехал на плетеном тарантасе и Митрий Степаныч. А на третий день к его крыльцу подъехал с колокольчиками становой с двумя верховыми полицейскими. Вечером, когда мужики приехали с поля, побежал по селу от окна к окну десятский с палкой и завыл надорванным голосишком:

– Хозявы, на сход идите! . Становой приехал... Барин прибудет... Идите сейчас же... да чтоб ни у кого брюхо не болело...

Мы сидели за ужином и, по обыкновению, молчали. Отец сидел на краю стола и не отрывал угрюмых глаз от ложки. Когда раздался стук в ставень и заскрипел надсадный голос десятского, отец быстро вышел из-за стола и скрылся за дверью. Дедушка перекрестился и с ужасом в глазах оглянулся на окно.

– Невестка, скажи Васяньке. чтобы на схоз шел. Я на ногах не держусь: всю спину разломило.

Бабушка с сердитым упреком сказала:

– Иди, иди, отец. Не с тебя, а с других спросится: ты на поле не ездил. А Васянька в тот же день домой воротился.

Иди с молитвой, надень полушубок и валенки, – с недужных взять нечего.

Дед послушно вылез из-за стола и, охая, больным шагом побрел к кровати, накинул полушубок, бабушка достала с печи валенки, и он зашаркал в них к двери.

– Анна, – слабым и кротким голосом проговорил он, опираясь о косяк, возьми лестовку, помолись перед Спасом... свечу затепли...

– Иди с богом, отец, помолюсь.

Как только он прошел мимо окон, все сразу же засмеялись. Катя хохотала громче всех и выкрикивала:

– Вот так дому голова!.. Ведь как притворился-то!.

Я – не я, и лошадь не моя... Ты бы, мамка, его на сход-то на руках отнесла... Со своими-то ох какой грозный, а дошло до дела – караул! "Анна, помолись!.."

Смешливый Сема сполз под стол и визжал там, как поросенок. Мать смеялась несмело, с оглядкой, с мучительной судорогой в лице. Даже бабушка тряслась всем телом, зараженная смехом детей. Только Тит изо всех сил старался быть недовольным, но и его разбирал смех. Чтобы заглушить в себе клокочущий хохот, он хмуро угрожал:

– Ежели б тятенька услыхал, он вам холки-то набил бы... Над тятенькой грех смеяться... да еще над хворым...

Катя сделала испуганное лицо и высунулась из окна.

Растерянно и встревоженно она хлопнула себя руками по бедрам и упавшим голосом крикнула:

– Титка, беги! Сейчас же беги! Тятенька-то как пьяный, качается. Поддержи его под руку и тихонько веди на сход-то.

Бабушка не на шутку забеспокоилась и застонала:

– Иди, Тита, помоги отцу-то. Беда-то какая!

Тит нехотя вылез из-за стола и заныл:

– Да-а, иди вот... Обижать-то его вы с браткой горазды, а я – веди-и... Я вот нажалуюсь ему, как вы над ним

смеялись.

Катя озорно подмигнула матери и с кроткой угрозой заторопила Тита:

– Знамо, пожалуйся... Иди-ка, иди!.. А то я тятеньке-то глаза открою, как ты по клетям да амбарам, как мышь, елозишь да в норки свои по зернышку тащишь...

Тит побледнел и опрометью выбежал из избы. Когда пробегал мимо окна, погрозил Кате кулаком.

– Я тоже знаю... Знаю, как ты Яшку-то Киселева закрутила...

– Ну, то-то! – весело подбодрила его Катя. – Вот мы с тобой и квиты – И раскатисто захохотала. – В кого это он, мамка, такой сквалыга уродился? Все тайком, все молчком, везде шарит, как воришка, да тащит в разные потайные места. А притворщик-то какой! Тятеньку-то вокруг пальца обводит...

Бабушка с безнадежной скорбью отмахнулась от нее.

– Ты уж молчи, Катька. Сама-то как кобыла необъезженная лягаешься, и узды на тебя нет. В нашем роду и девок таких не было.

– Значит, надо было, чтоб такая уродилась. Да уж одром и батрачкой не буду и всякий кулак обломаю.

Мать не отрывала от нее глаз и любовалась ею с завистливой печалью и восторгом в глазах. Бабушка тряслась от смеха, но сокрушенно бормотала:

– Девки-то все статятся, все норовят быть скромницами, а ты, как Паруша, не в пример мужику – охальница...

– Да, уж ездить на себе никому не дам... Вот к Киселевым в семью войду – сама хозяйкой буду.

Бабушка в ужасе замахала руками.

– Что ты, что ты, Катька!.. Постыдилась бы... Аль тоже эдак девке держать себя?

– Ну уж, мамка... помру, а не допущу, чтобы меня заездили, как невестку. Погляди на нее: всю изломали да испортили... и на человека не похожа. А девка-то была какая!

И певунья, и звенела, как колокольчик. Краше баушки Паруши и бабы нет: у ней только уму-разуму и учиться.

Мать поднялась из-за стола с тоской в глазах, залитых слезами.

Сема незаметно исчез из избы. Я выбежал на улицу и пустился по луке к пожарной. Там уже шевелилась и гудела большая толпа мужиков, а с разных сторон – и с длинного порядка, и с той стороны – по двое, по трое все еще шагали старики с подогами в руках, в домотканых рубахах и портках. Вечер был тихий, на западе горела оранжевая пыль, а на востоке, за нашими избами, небо синело свежо и прохладно. Красные галки устало летели на ту сторону, в ветлы, и орали. Внизу ссорились лягушки: "Дуррак, дуррак!.." "А ты кто такая?.." С крутой горы на той стороне, мимо избушки бабушки Натальи, поднимая пыль, сбегало стадо коров и овец. Они разбредались в разные стороны по горе и низине и мычали. Одни из них шли к реке, на наш берег, другие останавливались и щипали траву. Бабы и девчата хлестали их по спинам и торопили домой. Кое-где певуче манили девичьи голоса: Бара-аша, бара-аша!..

Но ни говор толпы у пожарной, ни крики девчат, ни кваканье лягушек на речке не беспокоили той вечерней тишины, которая как будто спускалась в эти задумчивые часы с неба и плавно оседала на землю. На усадьбах, за длинным порядком, у гумен, очень четко крякал дергач, и ему отвечала откуда-то издали перепелка. И на пепельно-красном клубастом облаке, которое густо поднималось из-за соломенных крыш, два черных ветряка тянулись к небу, словно руки в длинных рукавах молили о пощаде. И когда я стоял и смотрел на эти неподвижные крылья, я вспоминал об убитой Агафье Калягановой и о матери, которая стояла перед ней с поднятыми руками и с широко открытыми глазами, полными страдания.

Мимо пролетел серый барский жеребец в яблоках, запря– женный в дрожки. На них верхом сидел Измайлов с выпученными глазами, натягивая красные вожжи. Позади прижимался к его спине Володька. За ними в плетеном тарантасе – становой вместе с Митрием Степанычем.

Измайлов ловко осадил жеребца, легко соскочил с дрожек и бросил вожжи в руки Володьки. Он приложил искалеченную ладонь к белой фуражке и строго, по-солдатски крикнул:

– Здорово, мужики!

В ответ Измайлову вздохнул разноголосый гул. Становой картуза не снял, не поздоровался, а широкими шагами прошел к столу, где почтительно стояли староста Пантелей и писарь Павлуха. К становому подскочил сотский с шашкой на боку, в пиджаке, в сапогах и, отдавая честь, что-то пробормотал ему, выкатывая белки. Измайлову очистили дорогу, и он стал около стола, оглядывая толпу строго и насмешливо. Митрий Степакыч прошел тоже ближе к столу и скромно стал за спиной Пантелея.

На тесовую гнилую крышу жигулевки сел сыч, потрепал крыльями и пронзительно крикнул: "Ку-ку-квяу!" И все почему-то повернули головы на этот крик.

Это был необычный сход: мужики стояли хмуро и опирались на толстые колья, а старики сгрудились отдельно с клюшками и подожками. Без палок стояли дедушка и Петруша Стоднев. Колья с шершавой корой вонзались в траву, стояли частоколом и как будто отделяли мужиков от начальства.

Пристав выпучил глаза на колья и, указывая на них пальцем белой перчатки, что-то лаял старосте в бороду. Потом прохрипел:

– Это что такое за канальи? Поч-чему приперлись сюда с дрючками, как разбойники с большой дороги?

Мужики угрюмо молчали, и мне показалось, что они вцепились в колья еще крепче.

– Кому говорю? Перед кем стоите с дрючками? Мерзавцы! – Он подскочил к Ларивону, рванул у него кол из рук. – Долой, дрючок, негодяй!

Мужики заворошились, загудели и зашевелили кольями.

Ларивон рванул кол к себе.

– Отойди, становой!.. Отойди от греха!..

И, большой, тяжелый, напер на пристава. Кто-то потащил его назад.

– Эт-то что так-кое, подлецы? Бунт?..

Но Измайлов вдруг скомандовал:

– Назад, становой! Успокойтесь! Прошу не бушевать.

Я не вижу никакого бунта.

Он судорожно затеребил изуродованными пальцами седую бородку и с треском в голосе набросился на мужиков:

– Кто это вбил вам в башки дурацкую мысль, что моя земля – это ваша земля? С неба вы, что ли, свалились? Ну, что же, похозяйствовали два дня, подняли зябь... Правильно! Вовремя! Пожертвовали пахотой на своей земле. Хорошо ! Трогательно! – И глаза его нагло смеялись, оглядывая головы мужиков. – Спасибо, братцы, за работу! Услужили!

Земля теперь не барская и не ваша, а Стоднева. Вот он, прошу любить и жаловать. Он же вас и отблагодарит, как ему понравится. Всё! А самоуправством не занимайтесь: невыгодно – в дураках останетесь, как сейчас.

Мужики загудели, и отдельные голоса выкрикнули:

– Наша земля!.. Деды и прадеды на ней трудились!

– Барин, ни тебя, ни Стоднева не допустим... Где словото твое?.. Сулил, играл с миром-то...

– Драться будем, барин!.. Без кольев не обойдется!..

Измайлов засмеялся и с дребезгом в юлосе обратился к Стодневу:

– А теперь, Стоднев, сам умиротворяй народ. Это же твое стадо.

Митрий Степаныч, бледный, с затаенной улыбочкой, шагнул к столу.

– Мужики, чего это вы? Как же это вы бога-то не боитесь? Разве можно на сход с черными мыслями являться?..

Господь-то все видит и не спустит нечестивцам. Тут дело полюбовное, законное. А где это видано, чтобы с кольями спроть закона идти?.. Бог не потерпит этого греха, мужики.

Толпа забунтовала, зашевелила кольями, замахала руками. Бородатые лица с ненавистью уставились на Стоднева, и казалось – сейчас люди бросятся на него и замолотят дрючками. Митрий Степаныч смущенно улыбнулся и сокрушенно махнул рукой.

Измайлов быстро, как молодой, вышел из толпы, вскочил на дрожки и рысью поехал обратно.

Мужики проводили Измайлова враждебными взглядами.

Кто-то надорзанно крикнул:

– Это как же, мужики? Дураками были, а сейчас дураки вдвое? Эх, пеньки, слюни распустили!.. С кровью ведь землю-то отдирают...

Миколай Подгорнов шлепал по спине лохматого Ларивона и задиристо посмеивался:

– Ну-ка, Ларивон Михайлыч, ликуй ныне и веселися!..

Хотели в рай, а попали на край, где горшки калят... Поздравили вас и отблагодарили... Уж больно ты с охотой пахал-то!.. Прямо земля кипела...

Ларивон злобно сжал кулаки.

– Молчи, шабер! Не вводи в грех... на убой пойду...

Между мужиками метался Кузярь и, сцепив оскаленные зубишки, скулил сквозь слезы:

– Бунтовали, черти... стеной шли... На кулачках деретесь, а тут башки в землю...

Его толкали и угощали подзатыльниками.

Хрипло лаял усатый становой и, потрясая нагайкой, таращил на мужиков глаза.

– Ах вы, рыла овчинные!.. Туда же, бунтовать, чужую землю захватывать... Я вас проучу... в бараний рог согну.

Ну-у! Кто здесь у вас заводила? Ведите его сюда, прохвоста! Ну? Кому приказываю?

Мужики тяжко молчали и не шевелились, загораживаясь от него кольями. Становой свирепо ворочал белками и хлестал нагайкой по столу. Староста стоял, как слепой истукан, а высокий Павлуха тускло смотрел в ноги мужиков, и мне казалось, что он скучает. На речке, под яром очень отчетливо кричали лягушки: "Дуррак! Сам дуррак".

Одинокий голос выкрикнул:

– Мы все... миром... без заводилов... мы не заводные...

А землю не отдадим... Ноги Митрия там не будет...

Его поддержал глухой ропот толпы. Староста испуганно отпрянул назад и растерянно схватился за бороду. Митрий Степаныч скромно стоял в легкой черной бекешке за старостой и обиженно усмехался.

Становой хрипел:

– Это какой там кобель огрызается? Выходи сюда! Писарь, узнай, что это за мерзавец.

Но писарь не пошевельнулся, только скривил рот в кривой усмешке.

Среди гнетущей тишины голос Микитушки, твердый и безбоязненный, показался мне гулким.

– Ты, становой, народ не обижай. Народ тебе не скотина.

Пантелей сделал страшное лицо и замахал на него руками:

– Одурел ты, Микита Вуколыч. Уйди и молчи!.. Уйди от греха!

Но становой не взбесился, а ухмыльнулся и задергал пальцами усы.

– Ну, продолжай! Я так и знал, что ты пустишь свою мельницу. Ты, оказывается, не только проповедник, но и главарь. Прожил жизнь, старик, а ведешь себя как полоумный. Народ возмущаешь.

– Народ правды взыскует, – гулко оборвал его Микитушка. – А за правду я живота не пожалею. Зачем у него, у народа-то, этот живоглот земчю уволок? Мы по добру и помилу землю-то у барина купить хотели, а он с кровью ее у нас отрывает... Ведь он из народа все соки выжмет – по миру пошлет... Как терпеть народу-то? Где правда-то?

– Вот она где правда, бородатый дурак!.. Я тебе покажу, какая это правда!

Становой рванулся к Микитушке и со всего размаху ударил его нагайкой. Толпа охнула и подалась назад.

Кто-то в отчаянии выдохнул:

– Братцы! Мужики! Порет он Мккитушку-то... полосует...

Ларивон бросился с колом к приставу.

– Не замай старика, становой! Башку размозжу!

Подскочил и Ванька Юлёнков, тоже с колом, и поднял его над головой. Лицо у него исказилось отчаянием. На них набросились полицейские и оттолкнули их назад. Но Ларивон и Юлёнков с дикими глазами рвались к приставу.

Становой, взмахивая нагайкой, кинулся к ним.

– Запорю, разбойники! Бунтовать? С кольями? В тюрьме сгною!

Петруша вцепился голой рукой в руку пристава и с улыбкой уверенного в себе человека сказал спокойно:

– Вы, ваше благородие, рукам-то волю не давайте. Разве можно старика бить? Старик правдивый... И вам ничего обидного не сказал.

– Ты кто такой?

– Я – Стоднев.

– Ага, это ты острожник и вор?

– Я не острожник и не вор. Вы это сами знаете, и нехорошо вам это говорить, как начальству...

Он выпустил руку пристава и шагнул назад, отталкивая Микитушку в толпу. И тут же строго приказал:

– А ты, Ларивон Михайлыч, и ты, Ваня, отойдите, не беситесь.

– Арестовать! – рявкнул становой. – Сотский! Староста! Сейчас же их на съезжую: я там с ними поговорю особо. А вы, бараны... вон по домам! Слыхали вы, что вам Митрий Митрич сказал? Землю вспахали – добро! Стоднев вам только спасибо скажет. А за то, что вы самовольно, скопом, по-бунтарски, – за это шкуры спущу.

Сотский Шустов пробрался к Микитушке и подцепил его под руку, но Микитушка оттолкнул его.

– Отойди, сатана!

И я увидел залитое кровью его лицо.

К Петруше сотский подойти не посмел, но стал позади него с грозным лицом, пожирая глазами пристава.

Ларивон ::с вытерпел и с воем бросился к Микитушке с Петр ушей:

– Микита Вуколыч! Петя! Чего это делается? Мужики, не давай! Мы все сообча... Миром пахали... все там были...

а Микита Вуколыч да Петруша в ответе?

Он отшвырнул сотского в сторону, подхватил под руки Микитушку и Петрушу и повел их в толпу.

– Стой! – рявкнул становой. – Куда? Кто ты такой?

Урядник, сюда! Староста, писарь! Окружить всех троих!

И он с безумными глазами начал хлестать нагайкой и Микитушку, к Ларивона, и Петрушу. Явились двое урядников и вместе со старостой к сотским сдавили всех троих и схватили их за руки. Петруша странно улыбался и пристально смотрел на брата, который по-прежнему стоял у стенки сарая и скорбно качал головой.

Но произошла суматоха, словно началась драка: толпа с кольями сбилась в густую кучу, проглотила Микитушку с Петрушей и двинулась по луке вниз, к речке.

– Пошли, ребята!.. В поле пошли!.. Мужики, не отставай! Мы свое знаем...

– Пущай только нагрянут, мы их встретим гостинцами.

Кузярь, скорчившись, сидел на старых пожарных дрогах с баграми и лестницами и плакал.

Староста и урядники шагали обратно, всклокоченные и смущенные. Митрий Степаныч подошел к приставу и прошептал ему что-то в ухо. Становой дернул головой, сорвал фуражку, бросил ее на стол и усмехнулся.

– Превосходно! Очень умно, Стоднев!.. Пускай разбредаются по своим логовам. А тех, с кольями... я их, подлецов, всех перевяжу... выпорю и сгною... Староста! Поехали к Стодневу!

А ночью арестовали и Микитушку, и Ларивона, и Ваньку Юлёнкова. Петрушу не тронули. На мужиков в поле налетели верховые и разогнали их по одному. Ночью же и Ларивона и Юлёнкова избили и отправили в волость. Там продержали их три дня и отпустили домой.

Ларивон потом бродил с ведром браги и пьяно рыдал:

– Шабры! Люди мои милые!.. Сгиб наш Микитушка...

за нас живот положил...

И он падал на землю и бился лохматой головой о пыльную дорогу.

С тех пор Микитушка пропал без вести. Старуха его вскоре умерла, а его будто бы сослали куда-то далеко, в Сибирь.

Жизнь опять пошла тихо и мирно. Мужики с бабами до солнышка уезжали в поле – мужики пахать душевые и арендованные клочки, а бабы – полоть просо.

Раза два я заходил к бабушке Наталье, но она лежала совсем маленькая, восковая, костлявая и не узнавала меня.

Горбатенькая Лукерья сидела безучастно за столом, вязала чулки и тоненьким старушечьим голоском читала наизусть псалмы или пела духовные стихи.

Когда я пришел во второй раз, она посоветовала мне:

– Ты простись с баушкой-то: она уже без языка ведь...

Ночесь бормотала, бормотала и тебя все звала... Тебя и Настеньку с Машаркой... Ты уж, милый, не ходи больше: не тоже в твои годы смертушку встречать. Поклонись баушкето... Сделай земной поклон и иди.

Я послушно ткнулся головой в пол у кровати и заплакал. Своим маленьким сердцем я больно пережил в эту минуту потерю близкого и родного человека. Бабушка Наталья как будто напутствовала меня своей богатой жизнью Она открывала передо мной необозримые просторы полей и дорог. Людям трудно живется: бедность, безземелье, барщина, притеснение от богатых... А ведь каждому радости хочется, каждому солнышко светит, для каждого земля – мать родная: и поит, и кормит, и творит всякие щедроты, и ласкает неописанной красотой... Жить бы, жить да ликовать... Только богатые да знатные все это добро-то отнимают у человека. От этого и страданья, и муки, и бездолье. Но не убьешь у человека его души, его мечты о счастье, его тоски о вольной воле...

XXXIX

Троицын день был девичьим праздником. Девки наряжались в яркие сарафаны, белые, красные, зеленые, и повязывали алые и желтые полушалки. Вся деревня цвела хороводами, и они похожи были на радужные вихри. В знойном воздухе с разных сторон волнами плескались песни. После обедни в церкви, когда отзванивали трезвон, девки и парни собирались на луке, а потом большой цветистой толпой с песнями шли мимо дранки через речку на ту сторону и по околице – в березовую рощу. Густой мохнатый лес тянулся по широкой лывине версты на две, и вековые березы спускали до самой земли свои зеленые космы. Хорошо было молчать и слушать шелест листьев и далекий лесной гул, как шум весеннего ливня. В зарослях молодых березок и осинок, в листьях которых пересыпались серебристые и голубые искры, весело было вспугнуть зайца, который убегал, вскидывая своим кургузым задом. Посвистывая, порхали разноцветные птички, стучали носом дятлы, как молоточками, и высоко в гущине ветвей и листьев пели флейточками какие-то давно знакомые птахи. Я очень любил этот березовый лес, его шум и влажный запах травы. Но ходить туда приходилось редко – только тогда, когда наши пахали барскую землю и жали хлеб. Один же я ходить туда не отваживался боялся объездчика Дудора.

В троицын день девки уходили туда вигь венки и обряжать себя ветками березы. На дне лывины в обрывистом овражке звонко играл в камнях ручей. Зцесь много было родников, которые прорыли себе нсркк под обрывчиками.

Очень чистая вода выбивалась и по краям ручья, в тихих лагунках. Ключики сорошили мелкий песок и фонтанчиком бросали его до поверхности воды. Таких лагунок, запруженных галькой, было много по течению ручья. А в конце рощн, ближе к дсревче, где лывина расширялась и становилась пологой, лагунки были похожи на прудики, и вода в них стояла густо, спокойно, зеркально, и в ней четко отражались облачка, синее небо и прибрежные кустики, трава и молодые березки. У этих больших лагунок собирались девки и парни, обряженные зеленью, вели хороводы и пели песни. Девки срывали с голов венки и бросали их в воду.

Венки плавали в прозрачной воде, и вода вышивалась рябью. Потом гурьбою с песнями, пляской возвращались домой: девки с венками на полушалках, а парни с зелеными ветками в руках. По дороге они хлестали девок, а девки визжали и убегали в сторону. Парни догоняли их и, обнимая, вели их обратно, нашептывая им что-то на ухо. В деревне девки шли не по луке, а по улице, тесной толпой, и пронзительно пели песни. За молодежью бежали ребятишки, любуясь уборами из цветов и зелени.

У ворот и на завалинках сидели старики и молодухи, а мужики стояли кучками и калякали о всякой всячине.

Молодухи глядели на девок, опутанных зеленью, с завистью.

В эту троицу Луконю-слепого нарядили девкой, и он так хорошо статился, так зыбко и мягко выступал и пел тоненьким голоском, что трудно было бы отличить его от девок, если бы не его белые глаза и не желтый пух на щеках и подбородке. Он потешал всех своими девичьими повадками и разговором и сам смеялся радостно и весело. Он ликовал и пел не только потому, что ему было занятно быть ряженым и играть девку, но и потому, что он веселит других, что смотреть на него прибежали на луку даже молодухи.

Все покатывались со смеху и, толкаясь около него, ласково спрашивали:

– Аль жениха искать в лес-то идешь, Луконюшка-девонька?

А он отвечал, по-девичьи скромно поджимая губы и вздыхая:

– Девушка я бессчастная, никто меня замуж не берет.

Пойду с вами, девоньки, в лес, сплету веночек, брошу его в лагунку. Может, и мне судьба женишка пошлет.

И в его певучем голосе была такая смешная печаль, что все задыхались от хохота. Смеялся и он и причитал:

– Размилые вы мои девушки! Подруженьки мои радошные! Дай вам господи счастья! Жить бы да радоваться... да слез не лить, да не надрывать сердечушко...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю