355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Гладков » Повесть о детстве » Текст книги (страница 21)
Повесть о детстве
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:52

Текст книги "Повесть о детстве"


Автор книги: Федор Гладков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)

Я помог ей одеться, подал клюшку, и она, вся высохшая, с трудом вышла на улицу. Села на завалинку и, улыбаясь и жмурясь, подняла лицо к солнцу. Пологий спуск к речке, бархатно-зеленый, переливался одуванчиками. Пахло молоденькой мятой – она, вероятно, росла где-то рядом. Было тепло, мягко, и все, на что ни посмотришь, сияло золотом.

Воздух пел колокольным звоном. Речка налево от избы Потапа играла вспышками солнца на перекатах, а ближе, под высоким яром, голубела небом и струилась отражениями прибрежной лозы и глинистых оползней.

С горы, за речкой, от нашего порядка медленно спускалась разноцветная толпа с хоругвями, которые поблескивали на солнце, и с иконами в руках пела "Христос воскресе".

А впереди шел высокий, жирный ключевский поп в сверкающей ризе. Рядом с ним шагал в стихаре лохматый и бородатый дьякон и размахивал кадилом. Это шел крестный ход к колодцу. Кулугуры обычно в это время прятались в избы, а те, кто не успел скрыться, обязаны были вставать. Поп был очень злой гонитель "поморцев" и привязывался ко всякому пустяку, чтобы наказать раскольников. Но с Митрием Степановичем, богатгем, вел дружбу и каждый раз, когда приезжал служить в церкви, после обедни, под звон колоколов, кодг.атывал на тарантасе с дьяконом к высокому крыльцу пятистенного дома Стоднева. Они оставались в гостях у Ми грия Степаныча долго и выходили совсем пьяные, с одурелыми лицами.

Толпа остановилась перед срубом колодца и рассыпалась по крутым спускам оврага. Вдоль длинной колоды, куда сливалась вода из колодца для скота, и ближе к берегу было тонкое место, и мне было хорошо видно, как поп и дьякон под хоругвями начали служить молебен. Доносились хриплые возгласы попа, рычанье дьякона и разноголосое пение толпы. Орали грачи в ветлах над колодцем, весело звонили колокола. Бабушка блаженно улыбалась беспомощной улыбкой смертельно больного человека. Она сидела, опираясь на клюшку, и млела на горячем солнышке.

Когда молебен кончился и заколыхались хоругви, около попа и дьякона собралось несколько человек, они стали всматриваться в нашу сторону. Среди них я заметил старосту Пантелея и Гришку Шустова – сотского, с саблей на бекешке через плечо.

Хоругви двинулись обратно в гору с попом и дьяконом во главе, а сотский побежал к переходу через речку. Ов скрылся за избой Потапа, а потом быстро появился из-за косогорчика и, насупив брови, сердитыми шагами направился к ьам. Я съежился от страха и прижался к бабушке.

– Елёха-воха идет... гляди-ко, к тебе!

Она встревожилась, но улыбка еще мерцала на ее лице.

– А правда, ко мне... Знать, я кого-то потревожила, – пролепетала она шутливо. – Ишь ведь страшная какая, ежели начальство идет.

– Тетка Наталья! – по-солдатски забарабанил сотский, икая. – Когда идет служба, елёха-воха... крестный ход... хоругви и образа, елёха-воха... батюшка молебствует... а ты расселась на виду... плюешь, елёха-воха... Не почитаешь лере... леригию...

Он был пьян и едва владел языком. Губы у него были мокрые, а глаза ошалевшие и красные.

Бабушка очень испугалась; она вся затряслась и бессильно откинулась назад, к гнилым венцам стены. Она задыхалась и слабым движением желтой костлявой руки отмахнулась от сотского.

– Я обязан, елёха-воха... под арест, в жигулевку... Клюневский батюшка, елёча-воха.. строптивый... Проучил вас, кулугуров... Вставай, елёха-воха, и боле никаких...

Он угрожающе потроган свою саблю и хотел подцепить бабушку за руку, но я кубарем скатился с завалинки, заслонил ее собою и ударил кулаком по руке сотского.

– Уйди! – взвизгнул я и заплакал. – Уйди! Она хворая.

Гляди, какая она... На ногах уже не стоит, а ты... я караул закричу...

Он пьяно рассвирепел и отшвырнул меня в сторону.

Я оступился и упал навзничь, но быстро поднялся и, замирая от ужаса, бросился к нему и укусил его за руку. Он рявкнул и озверело стал рвать саблю из ножен, но она, должно быть, заржавела и не вынималась. Он затопал ногами и, вытаращив пьяные глаза, хотел схватить меня за волосы, но я юркнул в сторону и, рыдая, кричал в исступлении:

– Дурак! Елёха-воха! Не трог ее! Умрет она на дороге – тебя самого в жигулевку посадят.

Бабушка, полумертвая, тряслась и захлебывалась слезами.

– Не надо, Феденька. Отстань! Он ведь сам увидит... силушкм-то нет мне идти-то... Ты, Гриша, пожалей... хворенькая я... Погляди, милый, я ведь и ползти не могу... Все село знает: последние дни доживаю. Чего взять-то с меня, такой недужной?

Сотский уловил момент и шлепнул меня ладонью по затылку. Я кубарем полетел на траву. Когда я очухался, увидел, как сотский тащил бабушку под руку, а она падала и как-то по-детски вскрикивала. Платок упал с ее головы вместе с повойником, и жидкие седенькие косички трепыхались позади. Я бросился догонять их, задыхаясь от слез.

Навстречу шля Потап и колченогий Архип. Они, должно быть, отстали от крестного хода и возвращались домой.

Я истошно закричал им издали:

– Дядя Потап! Дедушка Архип! Баушку Наталью Елёха-воха в жигулевку тащит. Умрет она. Видите, что он с ней делает? Отнимите ее!

Сотский волочил бабушку, как мертвую, а она только слабо стонала и всхлипывала. Потап и Архип подошли к Елёхе-вохе, стали его уговаривать и пытались отнять бабушку из его рук. Он отбивался, грозил, ругался и напирал на них. Я в отчаянии метался около них и бил по рукам сотского. Тогда Потап шепнул что-то сотскому и подмигнул ему.

– Не пущу, елёха-воха!.. – заломался сотский.– Батюшка приказал, а Пантелей послал меня взять. Я ее, елёха-воха, должен в жигулевку запереть. Сидела, развалилась.

а тут молебствие, елё-ха-воха...

Вдруг он опамятовался, и в одурелых его глазах вспыхнуло что-то вроде сознания.

– Идет, дядя Потап! Сами волоките. В жигулевку, елёха-воха! Боле никаких! Я солдат... солдат, елёха-воха..

Архип вгрызался своей дереьяниой ногой в серый песок и старался потушить пыл сотского:

– А ты слушь-ка, ефлейтор, я сам солдат, на войне дрался. Солдат разве со старухами воюет? Ты погляди-ка, честь-то солдатскую на больную старуху тратишь. Ежели бы она здоровая была да насмеялась, тогда особь статья, А ведь она – на исходе души. Она ведь только лежит, а не ходит. Ведь сам знаешь. А еще ефлейтор!

– Ты меня, безногий, не учи, елёха-воха!.. – опять озлился сотский. – Я и тебя арестую... и кузнеца арестую...

У меня – власть, елёха-воха.

– Власть над мухами... эка, какая власть! – смеялся Архип. – Я вот пойду сейчас к барину Дмит Митричу, отлепортую ему, он те власть-то покажет... Ты, Потап, не покидай тетку Наталью, а я – живо... На рысаке прискачет.

И он решительно заковылял в гору, по дороге к барскому дому. Сотский тупо поглядел ему вслед.

– Держи, Потап, елёха-воха!

Потап подхватил бабушку на руки, а сотский разболтанно побежал за Архипом.

– Погоди, Архип! Как солдат должон исполнять приказ?

Он схватил его за руку и потащил обратно. Видно было, что он струсил от угрозы Архипа.

– Солдат больных старух не оби-кает. Ты, дурак, сказал бы попу-то .. а то с пьяных глаз попер... Эх ты, сено-солома!

– Да ведь староста, елёха-воха... Тащи, говорит, ее в жигулевку... Ну, и представить должон...

Архип приказал:

– Раз распоряжение – в жигулевку, несем в жигулевку.

А ежели она умрет – ты в ответе. Свидетелями с Потапом будем. Натальюшха, – участливо сказал он, горестно качая головой, – претерпи, милая. Понесем тебя. Вызволим. Вот ведь дуболомы какие, чего со старухой сделали! Ради светлого-то праздника. Вот те друг друга и обымем...

Бабушка едва слышно попросила, заливаясь слезами:

– Положите меня на землю... Моготы моей нет... Дайте хоть умереть-то на земле-матушке... под солнышком...

Знать, судьба такая, Архипушка. И жила – мучилась, и смерть в муках принять приходится... не стерплю, Архипушка...

Архип схватил меня за плечо и что-то внушал мне, но я ничего не понимал. Я только беспомощно плакал от жалости к бабушке и не отходил от нее. Это отвратительное и дикое насилие над больной бабушкой оглушило меня, и, убитый отчаянием, я ничего не чувствовал, кроме ужаса, какой я переживал в кошмарных снах.

– Парнишку-то испугал, леший! – услышал я сердитый голос Потапа. – Лица нет у парнишки-то. Петяшки нет дома-то, а то бы увести его надо.

Архип потряс меня за плечо и утешительно засмеялся.

– Ничего... Он – молодец. Он, брат, горой за баушку-то...

И он опять потрепал меня по плечу.

– Беги, милок, к маменьке и веди ее к жигулевке. Баушку нельзя одну крысам оставлять. А я потом к барину подамся.

Я со всех ног бросился к дяде Ларивону, где сидели в гостях отец с матерью. Много раз я оглядывался назад и видел, как Потап и Архип сначала отнесли бабушку к избе, потом Потап вынес кошму. На кошме понесли ее вдвоем – Потап и сотский, а Архип ковылял сзади.

Ларивон был пьяный: сидел он, как отравленный, и мигал осовелыми глазами. Рядом с ним сидел отец, тоже охмелевший, и снисходительно улыбался. Они пили брагу и кричали, не слушая друг друга. Мать сидела рядом с бледной, старообразной Татьяной, которая озиралась, не слушая, что говорила ей мать.

– Ты, Вася, беги! – гнусаво орал Ларивон, шлепая отца по спине. – Беги и беги... без оглядки! Оглянешься – без порток останешься. Дурак я был не удрал... А сейчас я – баран, у которого червяк в черепке...

Отец задирал брови и моршил лоб: он и хмельной не забывал похвастаться, какой он умный мужик.

– Я нигде не пропаду. Я на сто сот кругом вижу и кого хошь на наничку выверну. Я и отцу руки окоротил. Эх, деньги достаются дуракам! Ежели бы деньги, я бы Митрия Стоднева в ногах валяться заставил. Я с господами в Пензе да в Петровске за ручку здоровался и в разговоре отличался.

Когда я с ревом кинулся к матери и, задыхаясь, закричал, что бабушку Наталью арестовал сотский и поволок ее по земле в жигулевку, что тащить велели ее поп и староста, мать вскочила и побежала к двери. И только у порога схватилась за косяк и закричала, как раненая:

– Фомич! Ларя! Матушку-то. За что?.. Спасите матушку-то! Доконают ее... Ларя! Фомич!..

И скрылась за дверью.

Я выбежал вслед за нею.

Жигулевка была на нашей стороне, на луке, рядом с пожарным сараем. Это была старенькая деревянная лачужка, похожая на баню, сизая, вся покрытая сухой плесенью, с маленьким оконцем, в которое могла влезть только кошка. Дверь всегда была заперта огромным ржавым замком.

Мы сбежали с крутой горы напрямик к церкви и по жиденьким мосткам выскочили к пожарной. Мать бежала не оглядываясь и рыдала на бегу. Я на минуту остановился и посмотрел на ту сторону, не идут ли за нами отец с Ларивоном. Внизу бежал, взмахивая бородой, в красной рубахе без пояса Ларивон. Бежал он тяжело, и его отшибало то в одну, то в другую сторону. На переходе через речку он рванул на себя слегу на поручне и вместе с нею грохнулся в воду. Забарахтался в мутной воде, потом неуклюже поднялся и со слегой в руках вышел из речки на берег, весь грязный, с прилипшей к телу рубашкой. Около пожарной, у насосов, стояли мужики. Отца ни на горе, ни внизу не было: должно быть, он посчитал зазорным бежать вместе с Ларивоном и пошел вдоль порядка по дороге, чтобы форснуть перед открытыми окнами своей пунцовой рубашкой при жилете, плисовыми портками, легкими сапогамп и касторовым картузом, который он обязательно снимал перед встречными.

У запертой двери жигуленки стоял Потап вместе со стариком Мосеем пожарником. Мосей был уже навеселе и счастливо улыбался всеми морщинками обветренного лица. На голове у него красовалась войлочная шляпа, очень похожая на глиняную плошку. Такие шляпы носили только глубокие старики, а Мосей, юркий, говорливый, высохший, с кривыми ногами, явно щеголял своей шляпой: он бесперечь толкал ее кривыми пальцами со лба на затылок, с затылка набекрень и опять на лоб. Одет он был в синие набойные портки и домотканую рубаху цвета луковой кожуры.

Мать подбежала к черной дырке оконца, судорожно вцепилась в него пальцами и зарыдала:

– Матушка! Да чего это они с тобой сделали? Да как это у них руки-то поднялась? И больную старуху-то не пощадили. Да как это у них, ради светлого праздника, совести хватило? Что делать-то будем? Матушка!

Из жигуленки в оконце чуть-чуть просачивались глухие стоны: бабушка плакала.

Подошел Потап, по-прежнему лохматый, свирепый, прокопченный, только без фартука, и робко постукал пальцем по плечу матери.

– Не убивайся, Настенька. Мы тетку Наталью принесли, как барыню, на кошме. Архип сейчас на барский двор попрыгал. Дмит Митрич живо на своем жеребце прилетит.

Страсть любит начальство наше распекать! Не убивайся – вызволит.

Мать не слушала его и плакала, не отнимая лица от окошечка.

Мосей скоморошничал:

– Место везде человеку есть: ддже в мот иле лежанка уготосана. Лежи себе в домовике, как на перине. А в нашей жигулевке кто не бывал? К Наталыошке в келью люди-то и не заглядывали: людям-то самим до се5я. А сейчас – гляди: к дочка, и внучек, да я с Потапом и Архип на придачу.

Ключ-го вон он у меня. – Он подкинул на ладони скромный ключ с винтовой нарезкой. – Храни, бат, пуще свсеи головы. И меня сколь раз тут запирали, и я запирал. Однова меня сюда за ноги притащили. А заперли за мое же веселье:

захотелось людей потешить – в колокола позвонить. Так захотелось места не найду. Люди на жнитве были. Залез на колокольню и давай в набат жарить. С полей-то люди – и верхом и бегом, – пожар, думали. А когда сбегаться стали, я трезвоном их начал величать... Трезвоню, а сердце у меня голубем льется – до того мне радошко. Я-то наверху, как на крыльях, а люди-то внизу, как овцы. Ну, конечно, стащили меня с колокольни и своим судом заперли меня этим ключом и ушли. Сутки лежал я и все смеялся: до чего народ потеху любит! А мне лестно. Усладил народ-то и пострадал за него. А после брагой меня угощали. Первым человеком на селе оказался. Слава-то даром не дается.

И он хихикал, вспоминая об этом событии как о радостных днях своей жизни.

Ларивон, весь мокрый, в тине, страшный, со слегой в руке, подбежал к жигулевке и хрипло заорал:

– Мамынька! Голубушка моя хворая! Ослобоню тебя – дверь вышибу. На руках домой отнесу... Какой тебя лиходей обидел, мамынька?

Он ударил слегою в дверь, и этот удар глухо загрохотал внутри жигулевки. Потап вырвал слегу из рук Ларивона и бросил ее в сторону.

– Брось, Ларивон Михайлыч, не озоруй! – спокойно, но твердо сказал он. – И себе беды наживешь, и тетке Наталье навредишь. Уймись!

– Уйди, Потап, меня не трог: ушибу. Ты думаешь, я пьяный? Я не пьяный.

– Ну, маленько выпимши – не без того. Однако озоровать кегоже: греха не оберешься.

Мосей осудительно качал головой.

– Тебе только волю дай, Ларивон Михайлыч, – ты и жигулевку и мою пожарную под яр сковырнешь.

Ларивон по-своему любил бабушку Наталью, и нелепый арест больной, полумертвой старухи он воспринял как тяжелую обнду самому себе. И его необузданность нравилась мне, и он сам, сильный, как Полкан, казался мне героем.

Он со всего размаху грохнулся в сизую от старости дверь, по она только тяжело загромыхала на железных петлях и зазвенела массивным пробоем и замком, похожим на гирю. Ею отбросило назад, но он вцепился огромными руками в замок и стал крутить и рвать его из стороны в сторону. Потап опять подошел к нему, обхватил его сзади, пытаясь оттащить от двери, но Ларивон орал:

– Не замай, Потап! Как я могу терпеть, ежели на душу наступили... Я мамыньку не дам обижать. Всю жигулевку по бревну раскидаю, а мамыньку ослобожу.

– Ларивон Михайлыч, – мягко и осторожно уговаривал его Потап, – погоди, не бунтуй! Сейчас Дмит Митрич прискачет и сам распорядится. Архип за ним побежал. Он живо на своей деревяшке допрыгает.

Но Ларивон не слушал его: он рвался из рук Потапа и выкручивал замок.

Я подбегал к окошечку, у которого плакала мать и чтото лихорадочно говорила в черную квадратную дыру, и кричал бабушке:

– Ты потерпи маленько... Сейчас дядя Ларивон двери выломает. Барина ждут. Опять тебя домой отнесем.

Я не замечал, как сердилась и отталкивала меня мать, и не слышал, что лепетала больным, детским голоском бабушка из этой черной пустоты, и убегал опять к Ларивоиу, а он все еще рвал замок и отбивался от Потапа.

Подходили мужики и парни от церкви и толпились поодаль. Потап с угрозой крикнул:

– Расходись, мужики! Староста с сотским идет. В жигулевку запрут.

Из-за амбаров вышли на луку Пантелей и Гришка Шустов. Пантелей, в новой суконной бекешке нараспашку, в смазных сапогах и в картузе, надвинутом на глаза, переваливался на своих кривых ногах, а Гришка, придерживая свою саблю на поддевке, шел браво, с солдатским шиком

Веселым трезвоном в подпляс заливались колокола.

Пантелей, приземистый, упитанный, с жирным, красным лицом, с бородой лопатой, с маленькими глазками плута, подэшел к жигулевке властно, по-хозяйски и, не обращая внимания на людей, осмотрел замок, оттолкнул подошвой сапога грязную слегу и тонким, скрипучим голоском распорядился:

– Вам здесь нечего делать, мужики. Эка невидаль! Ежели посидеть в жигулевке не терпится – жди своей череды.

Наталью заперли за непочтение к крестному ходу. Хворость хворостью, а церковь почитать надо – через силу встань и поклонись. Батюшка с дьяконом разгневались несусветно.

А вот Ларивона за его бесчинство на два дня в жигулевю, посажу. Идите, мужики, идите от греха, не выводите меня из терпения. Шустов! Сотский! Разогнать всех!

Сотский с грозным лицом, хватаясь за саблю, решительно зашагал к толпе.

– Разойдись, елёха-воха!

Толпа стала неохотно расходиться.

Мать поклонилась Пантелею.

– Пантелей Осипыч! Пожалей матушку-то! Ведь ты сам знаешь: на ногах она не стоит. Как это можно при смерти человека обижать? До кого ни доведись... Пантелей Осипыч, выпусти ее!..

– Ничего, ничего, милка! Пущай помается да покается.

Господь зачтет... за спасенье души.

Ларивон сидел на зеленой траве и зловеще выл:

– Пантелей! Староста!.. Все едино двери вышибу... Выпускай мамыньку!..

– Шустов! – взвизгнул Пантелей. – Свяжи его да в пожарную с Мосеем сволоки! Эх, до чего хмель-то доводил!

Мать, убитая горем, побрела опять к окошечку.

В эту минуту из-за нашей избы вылетела серая в яблоках тонконогая лошадь, запряженная в дрожки. На дрожках сидел верхом Измайлов с красными вожжами в руках и с нагайкой, повешенной на запястье. Позади него сидел его старший сын в серой студенческой куртке, очень худой, иссиня-бледный, с темным пушком на щеках и подбородке.

Мужики и парни, которые рассыпались по луке, шагали опять к жигулевке. Когда лошадь остановилась, раздувая ноздри и гордо взмахивая головой, все сняли картузы. Пантелей стянул картуз раньше всех и, кланяясь смело, но почтительно, проковылял к дрожкам. Измайлов живо соскочил с дрожек, передал вожжи сыну и, выпучив глаза, уставился на Пантелея.

– Наталья здесь? Заперта?

– По велению священника, Дмит Митрич, – умильно улыбаясь, но стараясь сохранить достоинство, заиграл тонким голосом Пантелей, – за невставанье перед молебном.

– Вы молились у колодца, а она сидела у себя на завалинке. Это расстояние в двести сажен. Старуха доживает последние дни. Она уже не ходит. Башка у тебя есть на плечах, староста?

– По положению, Дмит Митрич...

Измайлов быстро взмахнул нагайкой и яростно ожег Пантелея по голове и по шее. Пантелей в ужасе попятился и вскинул руки, защищаясь от ударов.

– Дмит Митрич! Помилуйте!.. При народе... Я жаловаться буду...

– А-а! Жаловаться, мерзавец! Мироед! Так вот же тебе еще и еще!..

Студент глухо крикнул с дрожек:

– Папаша! Долой нагайку! Ты дал мне слово.

Измайлов судорожно повернулся к нему, задергал головой и вцепился искалеченными пальцами в седую стриженую бороду.

– Отпирай! – приказал он Пантелею, дрыгая ногою, и шлепнул по сапогу нагайкой. – Давай ключ! Живо!

Мать порывалась подойти к нему, но, вероятно, боялась нагайки.

Мосей мелкими шажками подскочил к Измайлову и протянул ему ржавый ключ на мозольной ладони.

– Вот он, ключик-то, барин. Такая бросовая вещь, а сколь людей обездолила!.. Я сам, барин, под этим замком не однова сидел... Неисповедимое дело!

Измайлов покосился на него и дернул головой.

– Знаю я тебя, жулика. Тебя и могила не исправит: ты и в аду будешь чертей тешить. Староста, бери ключ и отпирай!

Пантелей, подавленный обидой, угрюмо толкнул в плечо Мосея и хриплым тенором огрызнулся:

– Не слышишь, чучело? Отпирай!

Но Измайлов опять щелкнул нагайкой по сапогу и поармейски рявкнул:

– Я приказываю отпереть тебе... тебе, а не чучелу!

В маленьких глазках Пантелея вспыхнула ненависть, но он подобострастно поклонился и, стараясь сохранить свою важность, осторожно взял ключ с ладони Мосея. На жирной его шее вздулся лиловый рубец. Шустов шагнул вперед и протянул руку к Пантелею.

– Сотский, кому принадлежит первое место – старосте или тебе? Субординации не знаешь?

Шустов вытянулся и вытаращил глаза на Измайлова, а Измайлов в голубом кителе, в рейтузах и белом картузе брезгливо смотрел мимо него, в затылок Пантелею, и дергал головой.

Пантелей отвинтил ключом замок, с грохотом снял его с пробоя, изъеденного ржавчиной, и отворотил дверь. Измайлов подошел к порогу.

– Она – на кошме... Чья кошма?

Потап, робко шагая, прогудел виновато:

– Моя кошма-то, Дмит Митрич. Бабушка-то Наталья не могла идти – волочил ее Григоркй-то... Ну, я с Архипом – на кошму ее.

– Спасибо, кузнец. Если будет нужда, приходи: помогу.

Потап молчч поклонился и отошел в сторону.

– Староста, сотский! Выносите ее сюда! На кошме!

Осторожно!

Когда Пантелей и сотский вынесли бабушку наружу, вся юлпа мужиков сгрудилась в полукруг перед жигулевкой.

Бабушка лежала неподвижно с закрытыми глазами, как мертвая. Мать бросилась к ней, рыдая, и упала перед пей на колени. Измайлов гаркнул с хриплой гадсадой:

– Бараны! К чертовой матери отсюда! Вон!

Толпа испуганно разбежалась в разные стороны.

– Староста! Сотский! Вы ее арестовали, вы бросили ее в эту гнилую конуру. А теперь оба несите ее домой. Мосей и Потап помогут, чтобы вы не беспокоили ее. Я поеду рядом с вами – буду наблюдать.

Посиневший от унижения Пантелей и дылда-сотский взяли концы кошмы у головы бабушки, а Потап и Мосей – у ног и понесли ее по дороге к нашему порядку. Я с матерью пошел вслед за ними, а толпа провожала нас издали.

Лари вон лежал на луке. Должно быть, он уснул пьяным сном, обессилевши от буйства.

XXXIII

В один из весенних золотых дней, с маревом на зеленой луке, с парящими коршунами в синем небе, с песнями невидимых жаворонков, прилетел на тройке с колокольчиками и бубенчиками усатый становой в белом кителе и белом картузе. Это был тот самый хрипун, который приезжал к нам зимою. Он брано сидел в плетеном тарантасе вместе с чахоточным чиновником в чесучовой тужурке со светлыми пуговицами, а позади тряслись верхом на потных лошадях тоже усатые урядники. Тройка лихо подъехала к моленной и остановилась у крыльца. Пристав спрыгнул с тарантаса и махнул рукой. К нему подъехал на потной лошади верховой, и он отдал ему какое-то приказание. Урядник ударил лошадь нагайкой и поскакал по луке к нашему порядку.

Из-за амбаров бежал бородатый Пантелей в черной бекешке нараспашку, с картузом в руке.

Мы с Семой и Катей на заднем дворе делали грядки для огорода. Мать ушла к бабушке Наталье, которая уже не вставала с постели после жигулевки. К ней пришла Лукерья-знахарка и осталась ухаживать за нею и лечить своими травами. Я забегал к бабушке каждый день, но она уже не могла говорить со мною, а только с трудом проводила своей костлявой рукой по моим волосам и страдальчески улыбалась. Тетя Маша совсем не показывалась: свекор кс выпускал ее со двора и, когда уходил из дому, запирал ее ь кладовой на замок. Об этом говорил Сыгней, который знал все, что делалось в деревне. Филька был добродушный силач и Машу не бил, а жалел ее. Он пытался даже прогуляться с нею на пасху по хороводам, но Максим загнал их обратно в избу. Говорили, что Филька плакал, как парнишка.

Катя бросила лопату и подошла к пряслу. Мы с Семой перемахнули через слеги и хотели побежать к моленной, но Катя сердито крикнула:

– Вы куда это? Воротитесь! Начальство-то не с добром прискакало. Чего-то с моленной делать будут.

Но мы сами боялись отойти от прясла: мы помнили зимний налет станового с полицейским и сторонними мужиками на нашу деревню, когда они выгоняли из дворов последнюю скотину и очищали бабьи короба. Если он нагрянул сейчас на тройке с колокольчиками, значит, опять устроит какую-нибудь расправу с мужиками. Но почему он подъехал к нашей моленной, а не к старосте и не к пожарной, где мужики собирались на сход?

Катя, вероятно, сама встревожена была этим вопросом, но ответила себе равнодушно:

– Не обыск ли хотят устроить в моленной-то? А то, может, и закроют ее? В Даниловке и Синодском хотели запечатать, бают, да откупились. Митрий-то Степаныч – дружок им: отобьется.

Торопливо прошагал в легкой бекешке Митрий Степаныч с озабоченным лицом. Пантелей без картуза стоял перед приставом, переваливаясь с ноги на ногу, и почтительно слушал, что хрипло внушал ему становой.

Мужиков в деревне не было: все уехали на поле пахать и сеять, только бабы и девки робко выходили к амбарам и боязливо выглядывали из-за углов. Дед с отцом и Сыгнеем тоже были в поле, а Тит заплетал дыры в плетневых стенках двора.

От пожарной босиком, с ремешком на жидких волосах, просеменил Мосей с хитренькой усмешкой простака. Прошла с клюшкой в руке Паруша, угрюмая, тяжелая, с жестким лицом. Она сурово взглянула на нас и показала клюшкой на моленную.

– Ну? Отмолились в моленной-то? – пробасила она сварливо. – Нагрянули вороги!.. Дорвались псы и до божьей красы!.. Эх, лен-зелен! – усмехнулась она мне. – Где я теперь твой голосочек услышу? – Она пошла дальше гневным шагом, сердито втыкая клюшку в землю. – Пойду погляжу, как будут эти псы антихристовы печати накладывать.

Катя участливо спросила ее:

– Живешь-то как, баушка Паруша? Давно не была у нас. Аль неможется?

Паруша остановилась и медленно повернулась к нам.

Она вонзила конец клюшки в траву и гордо подняла голову.

– Живу, не жалуюсь, Катя. И здоровьем бог не обидел.

А жила век – в ноги никому не кланялась: своей силой да умом держалась и на всякий труд была горазда. Умру – перед владычицей не буду каяться. Зайди-ка ко мне да поучись уму-разуму: пригодится тебе, девка. Нрав твой мне по душе.

И она пошла, кряжистая, сильная, суровая, с твердой уверенностью в своей правде.

Я не утерпел, выскочил из-за прясла и побежал за Парушеи: она для меня была надежной защитой от грозного начальства.

– Баушка Паруша, я с тобой... – робко попросил я, обнимая ее большую мягкую руку. – Я тоже хочу поглядеть.

Она улыбнулась мне обычной приветливой улыбкой, но голос ее был по-прежнему суровый:

– Ну, иди погляди, лен-зелен... погляди, запомни, как беси по душу налетели. Дом-то хоть сожги, хоть и иконы и книги утащи, разуй и раздень человека, задуши его, а души его не убьешь. Знай это, мил ковылек, и держи в уме. Вон Никитушка-то, старик гневный, правдой жив, и никакая сила его не сразит. Так надо жить, лен-зелен! Любишь, что ли, меня-то?..

– Люблю, баушка Паруша.

Мы подошли к высокому крыльцу, где блистал своими серебряными погонами усатый становой, а около него стоял чиновник с портфелем. Жирный Пантелей обливался потом, а бледный Митрий Степаныч со связкой ключей, без картуза, вкрадчиво говорил что-то приставу и улыбался почтительно. Мосей стоял, переминаясь с ноги на ногу, на нижней ступеньке лестницы и угодливо морщился.

– Ну, отпирай, Стоднев, – приказал пристав с веселой издевкой. – Ключи от рая, оказывается, в твоих руках. Вяжешь и разрешаешь грехи. А сколько ты настриг шерсти со своих овец? – Он хрипло захохотал и обратился к чахоточному чиновнику, который болезненно улыбался: – Этот раскольничий пастырь действует на души мужиков и баб неот-рра-зим-мо – и словом и делом: загоняет в свой рай и мистикой, и логистикой, и рублем, и дубьем. У него все в долгу. Прошлой зимой он крестил в проруби чертову дюжину. На улице мороз в тридцать градусов, а дураки лезли в прорубь нагишом – и мужики и бабы – один за другим.

И – ни черта: ни один не заболел. И это он объявил чудом.

Ловко орудует? Ну, ну, Стоднев, отпирай! Описывать не будем, только взглянем, потом наложим печати на замки и на ставни и поедем к тебе обедать. Без священника неудобно описывать. Завтра учтем, опишем и по акту все твои древности сожжем на костре.

Митрий Степаныч отпер дрожащими руками огромный замок, и все скрылись во тьме прихожей, где опять зазвякал замок и зазвенели ключи.

Паруша безбоязно поднялась на крыльцо. Под ее защитой я тоже вошел в прихожую. Мы остановились у порога и положили три низких поклона.

Как ни страшен был становой, но в моленной он стоял, как чиновник, без картуза и быстро "солил" свое лицо и грудь щепотью. Голова у чиновника стала маленькой и совсем лысой. Я понял, что пристав чувствует себя здесь неловко, что он боится кричать и вольничать перед иконами, налоем и высоким подсвечником с гроздьями огарков и оглядывает их смущенно и робко. Становой говорил вполголоса, явно стесняясь обилия образов со строгими ликами:

– Пойми, Стоднев, это не от меня зависит. Строжайшее распоряжение губернатора, а над губернатором – государь император. По докладу обер-прокурора святейшего синода последовало высочайшее повеление закрыть все моленные, изъять все старообрядческие иконы и книги и уничтожить.

Митрий Степаныч надорванным голосом, как-то необычайно жалобно упрашивал пристава, вытягивая шею то к нему, то к чиновнику:

– Как же уничтожить-то? Жечь-то как же, господа?

Ведь это святыня глубокой древности, неоценимая драгоценность. Тут все подлинное. Великие мастера писали – есть от царствования Иоанна Грозного. А книги – печати Михаила Федоровича и Алексея Михайловича. Хранили их из рода в род. Как же эту святыню-то жечь? Это уму непостижимо. От этого смута будет. Ведь это значит – жечь живьем. Пощадите, господа!

– Не могу, Стоднев, – строго отозвался пристав сдавленным хрипом. – Не в моей власти.

У Митрия Степаныча затрясся подбородок.

Чиновник подошел к передней стене, сплошь заставленной иконами, и стал внимательно рассматривать их. Сквозь закрытые железные ставни пробивались солнечные нити, но и в полусумраке лики святых пристально и угрожающе смотрели на нас огромными глазами, словно осуждали за дерзкое нарушение священной тишины и покоя.

Митрий Степаныч отвел в сторону пристава и что-то прошептал на ухо. Пристав погладил усы, усмехнулся, подозрительно взглянул на чиновника и резко повернулся назад.

– Что другое, Стоднев, а не это... Своя голова стоит мне дороже.

Чиновник рассматривал иконы не отрываясь и на одной богородице совсем забылся. И когда позвал его пристав, он неохотно отошел от нее и с непонятным волнением шлепнул себя портфелем по бедру.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю