355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Гладков » Повесть о детстве » Текст книги (страница 24)
Повесть о детстве
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:52

Текст книги "Повесть о детстве"


Автор книги: Федор Гладков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)

Мы спустились с горы, переехали речку, которая играла в голышах, пронзительно сверкая искрами. Пахло тиной и пескарями. Под крутым взлетом горы густой рощицей толпились старые ветлы, и лохматая их зелень клубилась тугими копнами и четко отражалась в зеркале болотца с кружевами зеленой ряски по краям. На бережке болотца белыми комьями стояли красноногие гуси, а в речке плескались голые ребятишки. На пологом подъеме, слева от дороги, за пряслом, прохладно зеленел яблоневый сад в зарослях малины и ежевики, которая охапками оплетала прясло Сквозь заросли видны были высокие пчелиные пеньки, над которыми вихрями роились пчелы. Этот сад принадлежал старосте Пантелею. На околице уже большим табором стояли телеги, сохи, лошади, которые отмахивались хвостами от мух и слепней. Мужики, босые, в рубахах без пояса, в картузах и без картузов, толпились поодаль и кричали, как на сходе. По улице и за нами лениво шагали лошади.

Дедушка легко соскочил с телеги, дождался, пока мы проехали, и быстро зашаркал сбитыми сапогами к толпе мужиков. Отец съехал с дороги на траву, остановил лошадь рядом с сохой Кузи-Мази. На остром хребте худущей кобыленки сидел боком Кузярь и смотрел на меня с гордостью самосильного работника. Он не удостоил меня даже улыбкой.

– А ты чего, курносый, увязался?

– А вот поглядеть, как котенок на холке кобыленки мяукает.

– Я пахать еду: тятька один не справится.

– А ты крепче за холку держись: попадешь под сошник – и грач не выклюнет.

В эту минуту я увидел Шустенка, который терся у прясла и прислушивался к крику мужиков.

За пряслом тоже толпились ребятишки, а некоторые залезлч даже на слеги. Шустенок, крадучись, шаг за шагом приближался к мужикам.

– Гляди, – осадил я Кузяря, – Ванька Шустов здесь.

Кузярь соскочил с лошади и махнул мне рукой. Мы быстро подбежали к Ваньке и схватили его за руки. Он замер or испуга, даже присел на корточки.

– Ты что, Ваня, в ноги-то кланяешься? – с притворным участием спросил его Кузярь. Глаза его смеялись, но в ласковой улыбочке было так много зловещего, что даже мне стало не по себе. – Может, Ваня, ты к нам хочешь пристать? Ты скажи, мы тебя к кобыльему хвосту привяжем.

Глаза у Шустенка забегали, как у воришки. Он рванулся, попятился и о г страха начал задыхаться.

– Пустите! Чего схватили? Я вам мешаю? Вы – сторонские, а я – на своем порядке.

– А ты забыл, Ваня, как я тебя тузил за пожарнойто? – с ехидной лаской спросил Кузярь. – Не подглядывай, не ябедничай!..

Шустенок неожиданно вздернул голову и, вырывая руки, с угрозой крикнул:

– Ты берегись, Кузярь: я тебе это попомню! И ему вот не спушу!

– Не грози, елёшка-вошка! – спокойно, с насмешливым презрением отразил его наскок Кузярь. – Вспомни, как мне в залог пятак сулил.

– Он и у меня в долгу, – подтвердил я. – Я ему еще за баушку Наталью не отплатил. Он грозил в жигулевку меня посадить.

– И посажу!.. Вы едете барское поле пахать, а тятька уж поскакал к становому верхом. Нагрянет становой с полицией – всех измолотит. И вам обоим заодно достанется.

А я вот гляжу, кто из мужиков больше охальничает. Микитушку-то да Петруху Стоднева первых в солости пороть будут.

Все это он выпалил, задыхаясь и торопясь, чтобы ошеломи гь и опрокинуть нас. Эта новость действительно поразила Кузяря: ок растерялся и взглянул на меня с паническим испугом в глазах. Шустенок осмелел и стал рваться из наших рук. Кузярь так ослабел, оглушенный словами Шустенка, что молча выпустил его руку.

– Ага, ошалели! – торжествующе зашипел Ванька. – Теперь я вам житья не дам: что хошь на вас тятьке навру...

Кузярь опять схватил его за руку и приказал:

– Держи его крепче! Это наш черкес, кавказский пленник. Мы его к мужикам отведем.

Находчивость Кузяря мне очень понравилась: мы накрыли шпиона, тащим его на суд к мужикам – прямо к Микитушке и Петруше – и требуем допросить его: кто писал бу– магу и когда Елёха-воха поскакал к становому? Мужики сразу увидят, какие мы молодцы, и похвалят нас. Они скажут: "Ну и ловкачи вы, ребятишки! Во всяком деле поспели, а без вас – как без глаз". Эту складную поговорку любил повторять колченогий Архип Уколов парнишкам, которые толкались около него, когда он сидел на своем – крыльце и резал игрушки.

Мужиков съехалось много – телеги, лошади, сохи загромоздили всю площадку за пряслом по обе стороны дороги, как на ярмарке. Но мужики толпились вокруг высокого Микитушки встревоженно и озабоченно. Все спорили о чем-то и оглядывались назад, на ворота прясла: не то они поджидали кого-то, не то не решались ехать в поле. Я только заметил, что толпа здесь не такая большая, какая была на сходе. Подъехало еще несколько запряжек, но на улице и на – дороге к речке уже никого не было. Да и сама толпа как-то расползалась: мужики разбивались кучками и спорили о своем. Видно было, что люди опасаются чего-то, что им чего-то недостает, что стоят они здесь табором зря и тяготятся своим бездельем. На улице, недалеко от прясла, тоже стояла пестрая толпа – бабы и девки. Они тоже спорили.

Одни пристально глядели на табор с хмурыми лицами, другие смеялись, иные со злым весельем махали мужикам: поезжайте, мол, чего время теряете!

Мы притащили Шустенка, который упирался и рвался из наших рук, к Микитушке и, перебивая друг друга, выпалили:

– Вот он... подглядывал да подслушивал... считал, кто собирался...

– Это еще ничего, а ты спроси у него, дедушка Микита, куда Елёха-воха ускакал. К становому... верхом... с бумагой...

Мужики обступили нас и, переглядываясь, бормотали:

– Вот так выродок! Ну и крысенок! Выходит, сотскийто плодит нам полицейский выводок. У него еще двое псят.

Микитушка молча и строго посмотрел на Шустенка, потом улыбнулся, и морщинки около глаз добродушно зашевелились. Он погладил своей широкой и волосатой рукой ершистые волосы Ваньки и сказал ласково:

– Ничего, ничего, паренек... Иди домой! Ты еще мал годами, чтобы зло в уме держать. А спроть людей, шабров и сродников, грех недоброе умышлять.

Кузярь запротестовал. Лицо его стало багровым от негодования.

– Как это без ничего отпускать? Ты, дедушка Микита, только погляди на него: он на всех наврет, только и ловит, на кого бы наклепать. Он сейчас сказал, что тебя да дядю Петрушу Елёха-воха в волость отправит и там будут вас пороть.

А Микитушка улыбался и поглаживал Шустенка по волосам.

– Ничего, ничего! Он еще маленький. Это отец у него июда и пес. Грех-то надо осилить умом и многими страстями. Пустите его, ребятки.

Шустенок трусливо озирался.

Петруша усмехнулся и искоса взглянул на него.

– Мал кутенок, а уж норовит портки рвать. Как ни говори, а добра от него не будет. Не все дети, Микита Вуколыч, безгрешны: по какой тропке пойдут. Этого бесенка я знаю: он, Микита Вуколыч, и тебя вокруг пальца обведет...

Мужики опять закричали и заспорили.

– Ехать так ехать, Микита Вуколыч! Чего время-то зря терять?

– А ты погоди, голова! С дурной башки и пыль не собьешь.

– Нет, а вы слыхали, шабры, чего сотник-то отчубучил?

К становому ускакал.

– А чего сотник? И у сотника башка не гвоздями пришита.

Микитушка пошептался с Петрушей и снял картуз.

– Ну, с богом! Поехали, мужики!

И пошли вместе к табору.

Мужики вразброд расходились к своим лошадям. Они уже не кричали, а говорили меж собой вполголоса и шагали неохотно, останавливались, озирались, и в глазах их застывала тревога. Дедушка с отцом и Сыгнеем тоже пошли к телеге, и отец сердито махнул мне рукой.

– Беги, влезай на телегу! Ты с Ванькой не цапайся.

И с Кузярем не валандайся: он тебя до добра не доведет.

Кузярь исчез сейчас же, как только Шустенок со всех ног бросился из толпы мужиков к пряслу.

Дядя Лари вон как угорелый пробежал мимо, размахивая бородой:

– Поехали, шабры! Я первый нахлещу свою кобылу.

Сват Фома, Вась, догоняйте! Ветром полечу. Счастье-то, оно – как грозовая туча: сразу накрывается и с молоньей льет благодать. Микита Вуколыч, не отставай! Петруша, держи со мной голова в голову! Счастье-то само в руки дается, да с ног валит.

Он был трезвый, но и трезвый казался хмельным. Вел он себя не как все люди, – не хитрил, не притворялся, не умничал, а ломил вперед без опаски и без оглядки. Вероятно, ему очень трудно было справляться с преизбытком своей силы, и она бурлила в нем, не находя выхода, и мутила его.

Вот и в этот час он очертя голову ринулся "за счастьем", потому что кипела кровь, потому что "взбесился", когда всполошился мир, и знал одно что придется драться впереди этого мира, не думая о последствиях и не жалея своей головы.

Я видел, как он, стоя на телеге, на которой соха торчала вверх сошниками, стал хлестать свою пегую кобыленку.

Волосатый, бородатый, он, очевидно, хотел лететь, как ветер, но лошаденка прыгала, махала хвостом и спотыкалась.

Это было очень смешно. Он сам прыгал на телеге. Мужики смотрели ему вслед и хохотали.

– Вот оглобля-то оглашенная! Бушует – куда куски, куда милостыньки...

– На то и Ларя Песков. Свяжись с ним – не распутаешься, да и последнее потеряешь...

– А верно, шабры: попадись ему объездчик – и лошадь свалит, и его искалечит. А к ответу – всех.

– Так тому и быть, ребята: прискачет становой, пригонит полицию да свяжет всех и закует.

– Это как же выходит, мужики? – возмущенно крикнул кто-то. – Сами орали и старика толкали, а сейчас – в подворотню? Ехать – так всем ехать .. А то орать орали, а башку Микитушка да Петруша на плаху клади? Эдак без кулаков да кольев не обойдется.

За Ларивоном поехали и Микитушка с Пегрушей. Тронулись один за другим мужики из передних рядов. Но задние всё еще спорили, сбиваясь в кучки, и натягивали картузы на глаза, переходя от одной кучки к другой.

Несколько мужиков вскарабкались на горбы своих кляч и потащили сохи обратно в деревню. На них заорали, засвистели, но они даже не обернулись. Дедушка стоял у телеги и угрюмо думал, спря!ав глаза под сивыми клочьями бровей. Сыгней смеялся в кучке парней, а отец стоял по другую сторону телеги и, по-стариковски натянув картуз на лоб, прислушивался к говору мужиков. Отцу, очевидно, не хотелось ехать на поле: он не сочувствовал этой затее, как рассудительный мужик, да и охоты у него не было ввязываться в пустые споры. Он изредка поглядывал на деда и ждал, похлестывая кнутом по траве. Подошли Филарет-чеботарь и Парушин Терентий и раздраженно закричали на деда, точно он был виноват в этой бестолочи:

– Дядя Фома, едем аль не едем? Чего, в сам деле, сбились, как на ярмарке... дураки дураками? Ты ведь тоже с Микитушкой-то нас на барский двор водил. Куды ты, туды и мы.

Дед строго уставился на них своими острыми глазами.

– Ну, закудыхали! Нет своего ума-то, так за спину шабра прячетесь. Вот сват Ларивон сам собой распоряжается, да еще всех обогнал. Первым прискачет на барское поле, а вы как чумные бараны кружитесь.

– Да ты-то как, Фома Селиверстыч? Чай, ты в нашем участке умнее всех.

Отец не утерпел и срезал их:

– Одному без матери Паруши некого слушаться, а другой меж сохой да чеботарским верстаком заплутался. Хозявы!..

– А ты-то, Вася, чего топчешься? – поддел его Филарет. – Кнутом-то подстегиваешь, а ноги, как слепень, чешешь...

Отец вскочил на телегу и схватил вожжи. Сыгней подмигнул Филарету и тоже вскочил на телегу.

Дедушка снял картуз, махнул им вперед и лукаво ухмыльнулся.

– Ну, с богом! Поезжайте! А я домой пойду, что-то поясница заболела. Ежели что – умней держитесь. От Лари Пескова подальше, и Микитушку слушайте да на свой аршин мерые... Ну, дай бог, дай бог...

Отец боязливо ударил кнутом мерина, задергал вожжами, и мы рысцой поехали по пыльной дороге. За нами потянулись и Филарет с Терентием и другие мужики. Ларивоп скакал один далеко впереди. И видно было, как он свернул направо, на широкую межу, а за ним трусцой, одна за другой, длинной чередой бежали и другие лошади.

Сыгней сидел рядом с отцом, смеялся и толкал его локтем в бок. Отец оборачивался к нему и тоже смеялся.

– Вот так старик!.. – ехидничал Сыгней. – Сам в кусты, – а нас послал... Случись какая статья, сейчас – я не я, а сыновья... За бороду не потянешь.

Отец качал головой и открикивался сквозь грохот телеги:

– Он всегда выходил сухим из воды. Сам подобьет, а спину другой подставляй. Однова мы с ним воск в Петровск возили от Пантелея. В Чунаках заехали к тетке Марфе...

– Знаю, – вдова, травами лечит... – Сыгней опять засмеялся. – Он к ней обязательно заедет... норовит ночевать...

– А как же? И мы ночевали. Приезжаем в Петровск, сдали. Одного круга не хватает. Где круг? Должно, Пантелей просчитался. Через неделю ввалился Пантелей, богу помолился и спрашивает: "Фома Селиверстыч, куда ты кругто один дел?" – "А я, бает, не в ответе, Пантелей Осипыч:

надо считать лучше". – "Да ты же, бает, сам со мной считал?" – "Я, бает, не считал, а тебе верил. А ежели и пропал, так на возу Васянька спал, когда в Чунаках ночевали, а я – в избе". Пантелей-то тогда мне все волосы выдрал. – А когда ушел, старик-то смеется и утешает: "Ничего, бает, потерпи: ты – молодой". Вот и с извозом... Я еще диву даюсь, как лошади выдержали: ведь околели-то прямо

– у своего гумна. Дал он на дорогу рубь шесть гривен – вот и корми их. По ночам ехал, чтобы сена из чужого стога натеребить. Да я же и виноват оказался.

– А ты ему тогда, братка, ловко руки-то загнул...

– Вот и сейчас... Втесался в эту канитель. Вожаком пошел на барский-то. А сейчас что-то поясница заболела.

Когда они прохохотались, отец угрожающе предупредил:

– Чуть что – так ты, Сыгней, сейчас же запрягай мерина – и домой...

Сыгнею эти рассуждения не понравились, он насупился и отвернулся. С обидой он пробурчал:

– А я бы остался... поглядел бы, как Петруха с Микитушкой народ за собой потащат.

Мне тоже неприятно было слушать опасливые слова отца: впервые я почувствовал, что он трусит и хочет улизнуть от табора, что здесь он незаметен, безлик, а если погонят всех в волость, ему не уйти от порки.

Слушая его разговор с Сыгнеем, я понимал, в какой опасный переплет попал он сейчас: и участвовать в самовольной запашке чужой земли – беда, и улизнуть из мирской артели – беда.

– Поясница заболела... – забормотал он, подстегивая мерина. – Нас на рожон послал, а сам – на печь .

Сыгней опять взвизгнул от смеха.

– Ну да! Залезет на печь и будет стонать, а мамка ему кислым молоком поясницу станет натирать. Это он нарочно гебя подсунул.

– Аль, чай, не знаю? Он все обдумал. Скажет. "Я на печи поясницей мучился... это вот они: Васька да Сыгнейка."

– А я-то чего? – испугался Сыгней. – Чай, я подвластный. Ты старшой, а я парнишка... еще неженатый.

Он вдруг соскочил с телеги и со всех ног побежал к березовой роще, которая густо клубилась зеленью неподалеку, в широком долу. Красная рубашка пузырем надувалась у него на спине.

– Сыгнейка! – угрожающе закричал отец, махая кнутом. – Воротись! Назад, тебе говорю!

И неожиданно засмеялся.

Спереди, сзади засвистели и заорали вслед Сыгнею:

– Держи, держи его!.. Лови зайца за хвост!..

Но Сыгней и в этот раз не утерпел и выкинул коленце:

он высоко подпрыгнул на бегу, ловко перекувырнулся на руках и стал на ноги. Лицо его морщилось от смеха, а кудри трепыхались золотыми стружками. Мужики и парни смеялись и махали ему руками. Веселый нрав Сыгнея нравился шабрам.

XXXVII

Барское поле начиналось недалеко от деревенских гумен и волнистой равниной расстилалось до самого горизонта.

Бархатные озими свежо и прохладно зеленели всюду длинными холстами и дрожали в знойном мареве золотыми брызгами. Черные пары, мохрастые от молодой сурепки и прошлого жнивья, казалось, дымились, зажженные солнцем. Пролетали надо мной торопливые голуби, хлопая крыльями, и тоскливо повизгивали сине-зеленые пигалицы.

Телеги и лошади с сохами опять остановились и столпились табором. Впереди, перед мужиками, верхом на маленькой пегой лошадке помахивал нагайкой человек с желтой бородкой клинышком, в холщовом пиджаке и белом картузе. Он весело смеялся, поблескивая крупными зубами, а лошадка танцевала под ним, взмахивая головой, и тоже как будто смеялась. Он говорил, как близкий приятель, с Микитушкой и показывал нагайкой в разные стороны. Это был барский объездчик, которого у нас в селе звали странным именем – Дудор.

Отец бросил вожжи на спину мерина и бойко пошагал к толпе. Я тоже спрыгнул с телеги и побежал к Дудору. Кузярь уже стоал впереди всех, у морды лошади, и пытался погладить ее по ноздрям, но лошадка сердито взмахивала головой и, сжимая уши, скалила зубы. Дудор озорно хлестнул Кузяря нагайкой. Кузярь ловко отсрочил в сторону.

– А я давно уже трясусь на своем иноходчике... Вот-вот, мол, приедут гостя дорогие. Сама барыня мне наказала:

прими, говорит, и приветь мужиков-то! Ну, вот я и жду, Микита Вуколыч, только угощать вас нечем.

– Ты, Дудор Иваныч, не шути! – строго пробасил Микитушка. – Мы пахать приехали,

Дудор снял картуз и засмеялся. В плутовских его глазах играли веселые капельки...

– Ну и пашите, милости просим! Кто куда хочет, туда и заезжай.

Мужики, пыльные и грязные с дороги, забесяовоились и заворошились. Даже для нас, парнишек, было что-то странное, необычайное в веселых словах объездчика: мы привыкли видеть в барском объездчике холуя, своего врага, который загонял коров в барское стойло, когда они по недосмотру пастуха забирались в березовый лес. И вдруг этот Дудор, как друг, весело смеется и мирно балагурит с мужиками... Ждали, что Дудор встретит их злой угрозой, а он ошарашил всех неслыханными словами: "Ну и пашите!.."

Нельзя было понять, почему Дудор такой веселый и приветливый, почему он с такой готовностью разрешил запахивать землю. И я видел, как мужики поугрюмели и враждебно замолчали. Только Ларивон крикнул:

– Дудор Иваныч! Голубь сизокрылый! Своими руками вскопаю землицу-то родную, бородой своей забороню.

И как угорелый побежал к своей телеге. Ему наперебой закричали вслед:

– Ларивон Михаилыч! Воротись! Погоди малость... Не напорись там.

Но Ларивон отмахнулся, вскочил на телегу и захлестал своего пегого одра.

Объездчик поглядел на Ларивона и затрясся от смеха в седле.

Микитушка теребил бороду и убеждающе говорил:

– Ты, Дудор Иваныч, не шути – с миром негоже шутить. Землю эту за Стодневым барин оставил. Наши деды и отцы ее возделывали, обчество не согласно отдать ее мироеду. Народ нельзя обездоливать. Не допустит народ неправды... С добром ты приехал аль со злом?

– С добром, с до-бром!.. – весело кричал объездчик, и зубы его так и играли под рыжими усами. – Пашите себе на здоровье.

– Это кто тебе так приказал? – сурово допрашивал его Микитушка. Барыня нам от земли отказала, а ты какую власть имеешь?

– А мне вот барыня приказ дала: "Мужики хотят землю пахать – скажи им: пашите все пары – никто вас не тронет! Пускай, говорит, сами разделят на полосы, и не мешай им..." Не верите? Ей, честная речь, не вру...

Ванька Юлёнков метался среди мужиков.

– А я-то как же, мужики? Ведь у меня лошади-то нет Чего я делать-то буду? Чай, и я свою долю пахать хочу Побегу сейчас в стадо – корову домой пригоню и в соху запрягу.

Над ним смеялись и покрикивали:

– Ну и беги! Чего тормошишься? Торопись, а то все поле разберут.

И он в самом деле пустился бежать по меже к селу.

Мужики недоверчиво глядели на Дудора, озабоченно переглядывались и бормотали:

– Пашите, мол... а сам зубы скалит... Чего-то задумал..

– То-то и о"смго... Поверь ему, а он всех под одну статью подведет. Зубы скалит, а камень за пазухой.

– У него не камень, а нагайка: всех пересчитает. Барыня, бает, наказала, приветить нас велела...

– Блудит... оттого и зубоскалит. Он объездчик: сохранять должо"... Неспроста, шабры. Держись, да помни.

Петруша подошел к коню Дудора, потрогал подпругу и краешек кожаного седла.

– Ты, Дудор Иваныч, прямо скажи, без подковырки чего ради ты такой веселый да приветливый? Какую ты с барыней мужикам ловушку устраиваешь? Гляди, как бы потом худа не вышло.

Дудор даже на стременах поднялся от обиды. Обветренное и загорелое его лицо стало недобрым, а жуликоватые глаза пристально уставились на Петрушу. Потом он скользнул подозрительным взглядом по толпе и вдруг опять засмеялся.

– За кого ты меня считаешь, Петя? Разве я против мужиков зло имею? Мы с тобой не первый день в дружках ходим... Когда это я приезжал к тебе с злым умыслом? Я человек маленький, наемный, мне рассуждать не дадено: что хозяин прикажет, то и исполняю. Сказано мне: пускай мужики пашут! Я и встретил и объявляю вот: пашите, сделайте милость!..

И тут же склонился к Микитушке, как к старому приятелю:

– Ядреный квас старушка твоя делает, Микита Вуколыч. Заеду отсюда к ней и сразу два ковша выпью. Особенно он вкусный и жгучий, когда тебя дома нет: больно уж много ты учишь. Я человек веселый, плясать люблю, а в твою веру не пойду. Скучная твоя вера – все, мол, обчее да все сообча... Заместо молитвы да чтения старых книг – вдруг, нате, всю деревню взбулгачил!.. Шучу, шучу, Микита , Вуколыч, не серчай... Люблю тебя и бывать у тебя люблю...

Микитушка добродушно улыбнулся и с гордой словоохотливостью провозгласил:

– За правду, спроть лжи, я и вожаком пойду и нищеты не убоюсь и гонения. Мученик Аввакум не убоялся правду царю говорить, не отступил и от костра. Митрий Стоднев лжой, деньгой и лихоимством землю эту от мужиков отторгнуть хочет, а барин с ним вместе в обман мужика вводит. Это наша земля, возделанная нашим трудом. А в труде-то и есть правда. Вот мы эту землю, кровью и потом политую, не хотим отдавать разбойнику.

Мужики взволнованно зашумели и еще теснее окружили Микитушку. А Микитушка уже гневно поднял руку, и глаза его загорелись от возбуждения.

– Мы костьми ляжем, а землю эту не отдадим. Нельзя землю от труда отторгнуть: в ней дух наших отцов и прадедов. И мы ей кланяемся и лобызаем телом и душой.

И, по-стариковски тяжело опустившись на колени, ткнулся густоволосой головой в землю. Это было так неожиданно и потрясающе просто, что мужики растерялись. Кто-то крикнул:

– Микита Вуколыч! Милый! Ни в жисть... Не убьем души...

Лошадь Дудора испугалась, захрапела, запрыгала на месте. Пструша стоял впереди один и смущенно улыбался.

Объездчик наклонился к нему и сердито пробурчал:

– Иди-ка, Петя, от греха. Сейчас же уходи. Зачем ввязался в эту дурацкую кашу?

– Нет, Дудор Иваныч, не уйду. Я подлецом еще ке был.

– Ну, сам на себя пеняй, ежели башки своей не жалеешь.

Потом сделал опять веселое лицо и крикнул, поблескивая крупными зубами:

– Микита Вуколыч, не мне тебя учить, а лошади-то моей тебе кланяться не подобает. Ты скоро не то что от попа, а и от Стоднева весь народ отобьешь. За тобой, как за святым тянутся. Пашите! Я препятствовать не буду.

Дудор ткнул в бока иноходчика каблуками, и лошадка рысью побежала по полю, взметая копытами пыль и комки земли.

Микитушка поднялся на ноги и с той же торжественностью в лице и блеском в глазах призывно крикнул:

– Ну вот, мужики, приехали! А приехали – пахать надо.

Дружнее держитесь, не разбредайтесь. Июда Христа предал на казню, а ежели кто июдой окажется посредь нас и всех погубит – и сам погибнет...

Его слушали молча и истово, как в моленной: ему верили и считали человеком, который никогда не отступится от своего слова.

– Ну, с богом, шабры! – уже будничным и озабоченным голосом сказал он. – Разделимся по жеребью – кому какой клин достанется...

Кто-то робко спросил его:

– Микита Вуколыч, вот ты... рапоряжаешься: кому какой клин по жеребью пахать... А потом как?.. Чего потомто будет?.. Вспахать-то вспашем, а тебе по шее накладут и руки свяжут... Им, супостатам, верить нельзя...

Микитушка улыбался и с сияющей верой в глазах глядел куда-то через головы плотной толпы.

– Маловерный! Разве всю деревню свяжешь? Соломину муха сломит, а сноп и лошадь не раздавит.

И опять тот же голос с убеждением возразил:

– Сноп-то, Микита Вуколыч, топор сечет... то-то!

Может быть, многие и пристали бы к этому недоверчивому голосу, может быть, многие в душе думали так же, как он, но в словах и голосе Микитушки так много было веры в правоту дела и так каждому хотелось видеть эту землю своей, что никакие опасения больше не тревожили их.

По лицу отца я видел, что он совсем не сочувствовал этому сборищу и заранее решил уехать домой при первой же возможности – так, чтобы никто не заметил. Стоял он в сторонке и теребил свою редкую бороду.

Проникновенный разговор Микитушки с объездчиком и трогательный поклон земле еще больше возвысили его в глазах мужиков. Даже отец, несмотря на свое упрямство, взволновался и подошел ближе к нему. Ему самолюбиво хотелось быть впереди всех, рядом с Микитушкой, и тянуло уехать, чтобы не накликать на себя беды. Так он вел себя до той минуты, когда Микитушка громко возвестил, что пора заезжать на свои десятины и пахать без опаски. Петруша разорвал лист бумаги на маленькие квадратики и написал на каждом из них место и положение клина. Квадратики эти он свернул в трубочки и положил в картуз. Белолицый, румяный (загар не приставал к его коже), он широко и душевно улыбнулся и поймал меня своими веселыми глазами

– Иди-ка сюда, Федя! – приветливо крикнул он и поманил меня пальцем. Будешь вынимать билетики.

Я хотел было с радостью броситься к Петруше, но рука отца вцепилась в мое плечо.

– Пшел на телегу! – с испугом крикнул он на меня. – Тебя еще здесь не хватало.

Петруша с упреком поглядел на отца и покачал головой К нему подскочил Кузярь и потребовал:

– Я буду вынимать. Федьке не велят, а я – самосильный...

Мужики дружно засмеялись.

Петруша начал выкликать по бумаге мужиков по именам и фамилиям, а Кузярь засовывал руку в картуз и вынимал бумажную трубочку. Когда Петруша вызвал огца, он глухо отозвался издали:

– Я погожу, Петр Степаныч...

Мужики заворошились:

– Чего это годить-то? Приехал – так от мира не отбивайся. Гляди, Вася, как бы не просчитаться. Записывай, Петя, за ним в списке-то! Не отвертится.

Вызвали Ларивона, но он уже ускакал далеко, к проселочной дороге на Синодское – на тот клин, который он когда-то арендовал у барина. Мужики недовольно заворчали, но Петруша ошарашил всех: по билетику оказалось, что Ларивон начал пахать именно гот самый участок, какой вынул ему Кузярь. Это сначала всех озадачило, а потом развеселило. Петруше не досталось ничего: свою фамилию он не выкликнул.

– А мне, шабры, ничего не надо: я ведь скоро на сторону уезжаю. Я уж и избу свою продал, и скотину со двора увели.

Он опять хорошо улыбнулся, оглядел всех доверчиво и душевно и передал бумагу Микитушке, а сам отошел в сторону.

Все стали разбегаться к своим телегам и сохам. Отец хмуро и неохотно пошел к телеге, где я лежал, уткнувшись в солому. Откуда-то издалека доносился голос Микитушки, строгий и добрый.

Отцу достался участок рядом с Ларивоном и Миколаем Подгорновым. Он был, очевидно, очень доволен, потому что неожиданно запел на седьмой глас: "Всяк человек на земле живет, яко трава в поле цветет".

– Не плачь, сынок, – вдруг утешил он меня благодушно. – Тебе еще рано связываться с мужиками: случится какая беда, тебя таскать бы стали. Пущай Кузярь отвечает своими боками.

В тот час мне невыносимо было слышать голос отца.

Телега остановилась. Отец спрыгнул на землю.

– Слезай, сынок: пахать будем. А то, пожалуй, валяй-ка домой!..

Недалеко от нас остановилась телега Миколая Подгорнова, бывалого мужика. Отец подошел к нему, и они начали о чем-то тихо разговаривать. Потом Миколай покровительственно похлопал отца по плечу.

– Тут, Вася, не без подвоха: я всякие виды видал. Как это барыня пахать позволила?.. Да и объездчик больно уж нахально зубы скалил... Давай поваландаемся маленько, погодим, что будет, а потом – лошадей в оглобли и по домам...

– Я уж давно, Миколя, сметил, – засмеялся отец, – тут капкан. Перепишут всех – и к становому. Становой-то обязательно прилетит, как волк на баранов. Удирать надо, Миколя, на Волгу.

– Вместе, Вася, поедем... Бросай все и удирай без оглядки. Мы с тобой в Астрахани в извозчики поступим, на пролетках ездить будем. Люблю по городу на рысаках ездить.

Блестит пролетка, как жар горит, а купец тебе – на чаек.

а кутилы пятишнами кидаются.

Всюду, до самого Березова, плелись по полю лошаденки, а мужики, низко наклонившись над сохами, шагали за ними, спотыкаясь, как пьяные.

Над полем до самого горизонта плыли зеркальные волны, и казалось, что эти поля – лазурное озеро, которое плескалось серебром и жаром. А в звонкой синеве неба всюду переливались жаворонки. Коршуны очень высоко парили, _ кружась на распластанных крыльях, и не могли догнать друг друга. И среди этой горячей тишины за зеленым морем озимей Красный Map пылал на солнце таинственно и величаво, как могила какого-то сказочного богатыря.

Ларивон пахал неподалеку. Он упирался в ручки сохи, которая волной отворачивала землю, и, вытянув шею, смотрел в борозду, по которой шагала лошадь. Борода его отдувалась ветерком в сторону, а волосы падали на лицо.

Костлявая лошадь едва тащила соху и горбилась от натуги.

Голодные грачи уже перелетали по свежей борозде вслед за Ларивоном и алчно долбили рыхлую землю. А когда я подошел к этим плисовым бороздам, на меня пахнуло теплым ароматом только что поднятой земли. Ларивон пахал жадно, горячо: казалось, что он торопился, что он старался помочь своей кляче, напирая на соху. Он спотыкался, босые ноги его скользили и проваливались в борозду, и он бесперечь подгонял лошаденку и криком и кнутом. Видно было, что в нем клокотало волнение человека, который дорвался до большой работы на своей десятине, захваченной им по праву. Зная его необузданный нрав, я уже видел, что он не возвратится домой до тех пор, пока не распашет весь клин.

Он может надорвать лошадь, сам упадет от усталости, но не будет отдыхать, забудет о еде и не ляжет под телегой.

Он не заметил меня, когда доехал до дороги и повернул лошадь необычно ласковым криком:

– Но, но, милая, поворачивайся, пегашенька!.. Потрудись, дорогая моя!.. Гляди, какое нам с тобой раздолье досталось... Нет, нет, лошадушка, это наше добро... наше!

Трудовое!..

Он переложил на другой сошник сверкавшую палицу и врезал соху в землю, мохнатую от травы. Вспененная земля отваливалась в сторону и засыпала траву. И я понял, что и в труде людей охватывает неистовство, которое делает их счастливыми.

Отец и Миколай пахали спокойно, медленно, лошади у них шагали как-то нехотя, отмахиваясь хвостами и покачивая мордами. Отец и здесь шел за сохою, скосив голову на плечо, а Миколай весело покрикивал на своего конягу и часто останавливался, чтобы счищать землю с палицы.

И по всему широкому полю в волнах марева, между ярко-зеленых озимей, в дымчатом цветении травы, в разных местах, далеко и близко, сгорбившись, шагали за сохами другие мужики. Издали видно было, что они работали хорошо, легко и охотно, не как подневольные люди, и охвачены общим подъемом. Чувствовалось что-то праздничное, и даже мне, малолетку, передавалось это волнение от порыва к свободному труду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю