355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Гладков » Повесть о детстве » Текст книги (страница 14)
Повесть о детстве
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:52

Текст книги "Повесть о детстве"


Автор книги: Федор Гладков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

– Братка, аль ты брезгуешь нами?.. Мы, чай, двоюродные братья.

– Тятенька зовет тебя к нам поиграть. У нас нынче мамынька пирог с капустой испекла.

– А у нас гора-то высокая, выше вашей. Будем на салазках кататься.

Они не нравились мне: больно уж были жалкие. Улыбались они как-то не по-людски: закрывали ли по варежкой, и глазенки их туманились не то страхом, не то болью, а веки дрожали. Мне хотелось обнять их и встряхнуть, чтобы они громко засмеялись, но ь:е решался: как бы они не заплакали. И я был рад, когда мать, нарядная, праздничная, возвращалась с Катей и бабушкой из моленной и приветливо вскрикивала:

– А-а, Микитонька, Степашенька! Идите ко мне. В избу пойдемте, – я вас горячими лепешечками с молочком попотчую. Чего это мамынька-то в моленную не пришла?

Парнишки жались друг к другу и, застенчиво улыбаясь, шли ел навстречу, счастливые от ее ласки.

– Мамынька-то лежит, тетенька Настя, хворает. У нас землю барин отобрал...

Однажды Кузярь и Наумка пристали к Семе, чтобы он показал им свою мельницу.

Пока Сема ходил за мельницей, Кузярь бросался то ко мне, то к Наумке и сшибал с нас шашек, чтобы разозлить.

Наумка почему-то сразу же свирепел и кидался на него с кулаками. От рябин лицо у него становилось пестрым. Но юркий Кузярь, озорно поблескивая глазами и зубами, подставлял ему ногу, и Наумка брякался на землю. Кузярь побеждал нас задиристостью и нахальством: неожиданно даст тумака, сорвет шапки, вцепится в шею. Ошарашенные, мы с Наумкой бешено бросались на него, как слепые. Он пользовался этой нашей безрассудностью, увиливал и орал.

– Эх вы, бойцы!.. Двое спроть одного, а сами ноги задираете. Вы оба-то ведь вдвое старше меня.

Я негодовал:

– Жулик ты!.. Из-за угла кидаешься... Обманом берешь.

А ну-ка, давай по-честному.

Наумка обиженно упрекал его:

– Таких, как ты, надо в жигуленку сажать. А то и... отлучать от согласия.

Кузярь приплясывал и скалил зубы.

– Эка, чем пугать вздумал! Мне самому осточертело с лестовкой дураком стоять да поклоны бить. Это только мне на руку, ежели бы меня отлучили. Я бы тогда чего хотел, то и делал. А про честность мне не толкуйте: надо уметь ловко драться. Вы по-дурацки деретесь – напролом, а я – фокусно да учетисто. Меня люди-то похвалят, а над вами смеяться будут.

Меня взорвало его бахвальство. Я сжал кулаки.

– А ну-ка покажи... покажи-ка сейчас...

Наумка сердито шагнул к нам.

– Вы, бараны, оба драны... Глаза бы на вас не глядели.

Разве так дружат?

К моему удивлению, Кузярь протянул мне руку и очень серьезно сказал:

– Хлопнем по рукам! Стоять друг за друга на всю жизнь!

Мы хлопнули ладонями и крепко сцепились пальцами.

– Разнимай, Наумка! – крикнули мы в один голос.

Наумка деловито разорвал наши руки и надул губы.

– А я-то? Чай, тоже с вами.

– Ты еще тюхтяй, – решительно ответил Кузярь. – Недогадливый. Обдурять не умеешь. Сперва помолись своему ангелю: пророк Наум, наставь на ум.

В этот раз мы были в мире и согласии, хотя Кузярю не терпелось выкинуть какой-нибудь фокус. Он сшибал мерзлые шевяхи и, бегая за ними, швырял их валенками в разные стороны.

Сема вынес свое сооружение, и мы побежали к нему, чтобы общими силами установить его на телеге, опрокинутой вверх осями под навесом. Сема поставил мельницу на дно телеги, снял крышу и вынул по частям толчею, потом насос. Как хозяин и строитель, он оттолкнул в стороны Кузяря и Наумку и с сосредоточенным лицом объявил:

– Издали глядите, не мешайте. Это не игрушка.

Он поставил рядом с мельницей брусок с вырезанными в ряд ямками, с двумя столбами по краям и вертикальными пестами над каждой ямкой. Наверху между столбами лежал валик с зубьями, вбитыми по винтовой линии. По другую сторону мельницы, у стены, быстро всунул в костыли длинную лутошку с выжженной сердцевиной. Потом пристроил коробку, похожую на скворечник, с коротким рычагом, а на рычаг надел другой – длинный рычаг. От коробки тянулась лунка для стока воды. Ребята с нетерпеливым любопытством вытягивали шеи и, пораженные, не могли оторваться от этой сложной постройки. Кузярь, сухопаренький, с недетскими морщинками на лбу и по углам рта, беспокойно извивался, и костлявенькие длинные пальцы его хватались за переплеты телеги и тянулись к толчее и к мельнице. А Наумка глупо смеялся, сопел и спрашивал недоверчиво:

– А на ней можно муку молоть? А ежели завозно будет.

Сема, как же управишься на одном поставе-то? А за помол да за толчею сколько будешь брать-то? Вон староста Пангелей четвертый гарнец берет. Это ты, Сема, скоро богатый будешь. Ну-ка, ведь из Ключей поедут.

Он не интересовался постройкой: его беспокоил размер побора, – каждый гарнец зерна для их семейства стоил большого труда, а хлеба им не хватало до урожая. Его отец, работящий мужик, с застывшим испугом в лице, всегда был занят по хозяйству, всегда возился и во дворе, и на гумне, и со скотиной. Зимой и весной он резал барана или бычка, ездил по окрестным селам и истошно зазывал покупателей. Старший сын, Иванка, батрачил у Митрия Стоднева, красиво переписывал ему какие-то книги на продажу и бессменно читал псалтырь в моленной.

Сема, как искусный мастер, завертел водяное колесо, и толчея заработала пестами: они поочередно подскакивали кверху и со стуком падали в ямки. Внутри мельницы зарокотали и запищали шестерни и защелкали колотушки над жерновом. Насос замахал рычагами. Сема не утерпел и радостно засмеялся. Он весь светился и волновался, наслаждаясь своим произведением. Кузярь вздрагивал и порывался потрогать беспокойными пальцами сооружение, но Сема отстранял его руки.

– Вот как я!.. – хвалился он, захлебываясь от счастья. – Я что хошь умею сделать... Я еще лодку сделаю с колесами– Архип Уколов меня настрочил... Сделаю лодку с колесами и буду на барском пруду кататься... Буду и колеса вертеть, и править... Все село сбежится – задивуются все...

Кузярь не отрывался от этого причудливого механизма и бормотал:

– Эх ты .. ну и сделал! Сроду не видал. Вот бы мне.

Дай мне, Сема, покрутить.

И когда Сема разрешил ему крутить водяное колесо, он забыл обо всем и весь ушел в наблюдение за движением шестерней и рычагов.

А Наумка посоветовал Семе:

– Ты продай это, – ведь деньги... лафа. На барский двор с тнеси аль Митрию Степанычу, – он в город отвезет. Ежели бы я умел так плотничать, я бы делал да продавал... И барашка бы сберегли, а мамкины холсты были бы в сундуке.

Сема исподлобья посмотрел на Наумку и сердито оттолкнул Кузяря.

– С вами, дураками, каши не сваришь. Чего вы понимаете? Для одного игрушка, для другого – только бы продать. А я за золото не отдам.

И он начал по частям снимать и толчею и насос и ставить внутри мельницы. Потом со своим сокровищем сердито пошел в избу.

– Ну, после этого ничего не мило, – разочарованно протянул Кузярь. Пойдем на салазках, что ли, кататься.

– Побежим чехардой на реку, где барчата на коньках катаются, предложил я, вспомнив, что в эти часы барские парнишки спускаются со своей горы на каток, который расчищаегся для них дворовыми.

Для нас встреча с ними всегда кончалась выгодой: они боялись нас и откупались огрызками карандашей, старыми перышками и семишниками. Мне интересно было встречаться с ними: они разговаривали на особом, не деревенском языке – певучем, легком, приятном. Кузярь очень ловко передразнивал их, и даже голос у него пел звонко и чисто. Он называл их язык "благородным".

– Все благородные ничего не делают, а только играют.

У них и разговор-то игрушечный.

Барчата относились ко мне, как к племяннику Маши, дружелюбно, хотя и с барским высокомерием, а Кузяря и Наумку старались не замечать. В общем, между нами, деревенскими парнишками, и ими, барчатами, шла скрытая война: для нас они были людьми другой породы – они были господа. И одевались не так, как мы: вместо овчинных полушубков носили суконные бекешечки с барашковыми воротиками, рукава и полы тоже были оторочены барашком Катались они в штиблетах, на сверкающих коньках. Спускались с высокого крутого обрыва и были недовольны, когда мы прибегали к ним. Встречали они нас окриком:

– Опять приплелись, черти чумазые! Кто вас просил?

Зы нам мешаете. Этот каток не для вас.

Кузярь храбро шагал по катку наперерез им и нахально отругивался:

– А река-то чья? Не ваша, а наша река. Мы здесь хозяевы.

– А кто расчищал снег и поливал водой? – орал старший барчонок Володя.

Он угрожающе подкатывал на коньках к Кузярю и с презрением щурился на него. Кузярь и тут не лез за словом в карман:

– Ну, и не вы. Вы тонконогие и сахарные. За вас работники чистили, наши же мужики.

– Да, но они же нам служат. Мы их кормим и деньги платим.

– А вы что делаете? Дрыхнете только до самого обеда.

А мы вот какую хошь работу делаем. А на мне все хозяйство.

Володя небрежно и гордо цедил сквозь зубы:

– Так и полагается. Не хочешь ли быть таким, как мы?

Дождешься на том свете. Можешь идти в свой хлев и спать вместе с баранами.

Такие перебранки веселили нас: нам хотелось озоровать, тлумиться над ними и хохотать им в лицо.

На этот раз мы от нашего двора пробежали, прыгая друг через друга, по всему нашему порядку, слетели вниз по спуску, мимо парнишек и девчонок, которые катались на салазках и пронзительно визжали. Еще издали увидели мы барчат. Они катались на коньках по кругу, широко размахивая руками и стремительно наклоняясь вперед. Желтое солнышко сияло в радужном круге, а небо было покрыто инеем. Коньки барчат поблескивали мгновенными вспышками. Длинная стена обрыва была в пятнах снега и глинистых обвалах. А там, высоко, за ребрами обрыва, видны были длинные бурые хоромы с мезонином и густым хворостом юлых дересьев перед окнами.

Так, разгоряченные, мы подбежали к катку. У Володи з руке была нагайка, жгучая, как змея, а у Саши – красивая рогатинка с острым железным наконечником. У Володи лицо было злое, и встретил он нас молча, делая вид, что не замечает нас. Саша, наоборот, смеялся, и на румяных от мороза щеках вздрагивали у него ямочки. В глазах его не было вражды, а задорно играло веселое ожидание.

Кузярь смело и независимо вошел в круг и заскользил на своих курносых валенках. Мне тоже хотелось озоровать и показать барчатам, что я не боюсь их, несмотря на то что Володя зловеще похлестывал нагайкой, а Саша вонзал рогатину в лед. Я с разбегу проехал по зеркальному льду на середину крута к Кузярю. Наумка остался на снегу и с завистью посматривал на нас, робко улыбаясь и вытирая варежкой нос.

Володя подскочил к нам, замысловато закружился и встал на острые концы коньков. Он щелкнул нагайкой по своей бекешке и властно приказал:

– Вам кто разрешает сюда ходить? Убирайтесь вон! Вы нам не пара.

Кузярь с невинным видом спросил дружелюбно:

– Аль уж на льду-то поиграть нельзя? Мы, чай, не мешаем вам. Звери мы, что ли?

– Мне собака милее, чем вы, – с брезгливой гримасой высокомерно ответил Володя, играя нагайкой. – А если я гоню – значит, вы здесь лишние.

Приплясывая, Кузярь с ехидной улыбочкой напомнил:

– Да ведь река-то ничья. Может, здесь и воздухом нельзя нам дышать?

Володя внушительно стукнул черенком нагайки по шапке Кузяря.

– Значит, нельзя. Долой отсюда, пока я вас не отхлестал.

Я не вытерпел и вырвал у него нагайку.

– Ну, ты не охальничай кургузкой-то! Думаешь, боимся тебя?

Володя бросился на меня и хотел ударить, но я замахал перед ним его нагайкой.

Саша подъехал ко мне на коньках и с гневным испугом закричал:

– Не смей, Федяшка! С ума сошел! Володька пожалуется папаше, и он выпорет тебя. А ты оставь, Володя. Знаешь, с кем имеешь дело?

– Я их, дураков, заставлю слушаться. Я на версту их не подпущу! Отдай нагайку!

Кузярь вырвал у меня нагайку и заскользил по льду, весело жвыкая ею. Володя с металлическим треском рванулся к нему на коньках. Саша с тревогой поехал за ними, подталкиваясь рогатинкой. Я тоже поскользил на помощь Кузярю. Он юрко увернулся от барчат и, жвыкая нагайкой, вызывающе засмеялся.

– Отдай плетку! – злился Володя, преследуя его. – Сашка, дай сюда рогатину, я его огрею по башке.

Но Саша отъехал в сторону.

– Не желаю. Рогатина не для того, чтобы бить по башкам. Ты такой же, как папа, – не помнишь себя.

– А я желаю его проучить. Он не понимает, идиот, что нечего ему соваться сюда своим рылом.

Он подлетел ко мне и крикнул:

– Ты какое имел право вырвать у меня плетку? Ну? На первый раз я тебя щажу, потому что ты храбро защищал Машу. Но за дерзость я все-таки должен тебя наказать. Отбери у этого негодяя нагайку и вручи ее мне.

Я тоже ненавидел этог,о зазнайку и посоветовал ему:

– Возьми да сам и отбирай. Эка, чем стращать захотел!

Сам зарвался, обругал нас, а сейчас трусу веруешь.

– Это я трус? Ты дурак.

– Ты сам дурак. Саша-то тебя умнее: тебя же совестит.

Он поскользнулся на коньках и взмахнул руками. Если

бы я не поддержал его, он упал бы навзничь и больно расшиб голову. Он растерянно взглянул на меня и пробормотал:

– Спасибо за помощь. Я тебя прощаю.

– Прощать меня не за что. Чай, я не хуже тебя. Я ведь тоже книжки читаю.

Я подозвал Кузяря и велел ему отдать нагайку Володе.

Но Кузярь заартачился:

– Пускай он поборется со мной, тогда отдам.

Володя презрительно скривил рот.

– Еще чего захотел!

Саша с веселой готовностью предложил:

– Давай со мной бороться. Я с удовольствием.

Кузярь дружески улыбнулся ему.

– Нет, с тобой не буду. Мы с тобой не ругались. А он у меня в долгу.

Наумка, должно быть, не ждал ничего хорошего от нашей ссоры и побежал обратно.

– Один навозный герой уже удрал, – усмехнулся Володя. – Пора и вам обоим убираться. Хватит. Давай плетку.

Кузярь подмигнул мне и захлестал нагайкой перед Володей. Он дразнил его: вот, мол, твоя плетка-то, а не возьмешь.

– Нам идти .некуда, – ухмыльнулся он. – Мы дома. Это вы забрались к нам на задний двор. Мы же вас не гоним.

Вон у себя на мельничном пруду каток-то и сделали бы. Вы у нас скотину за потраву угоняете и штрафы дерете. А я вот в залог взял нагайку. Ну-ка, попробуй отнять. Хоть гы и старше меня, а со мной не сладишь...

Я шепнул Саше на ухо:

– Чтобы драки не было, пускай выкупит. Кузярь-го страсть ловкий драться.

Саша встревожился и миролюбиво посоветовал Володе:

– У тебя, Володька, в шубе оловянный пистолетик с бумажными пистонами. Отдай его за нагайку.

– Молчи ты, трус! Он меня и пальцем не тронет, – не смеет! Он – мужик, а мы – дворяне.

– Ну, так что же? – серьезно возразил Саша. – Не забывай, как Митя доказывал, что крестьянин нисколько не хуже нас и часто бывает благороднее.

– Мне наплевать на Митю. Он студент. Нигилист. Папа уже сказал ему, что он урод в нашей семье.

Он неожиданно сшиб шапку с Кузяря, вцепился в нагайку и рванул к себе. Но Кузярь ловко выкрутил ее из его пальцев, и глаза его вспыхнули.

– Подними шапку!

– Дай, Сашка, рогатину! – яростно крикнул Володя. – Мне это надоело. Пора кончать комедию. Я его сейчас отлуплю... Я...

Но не договорил и кувыркнулся на лед.

Саша со слезами в голосе закричал:

– Володька, ты сам виноват. Довольно! Брось задирать – не показывай своего гонора. Помиритесь – и по домам!

Но Володька быстро вскочил на коньки и бросился на Кузяря. А Кузярь встретил его взмахом нагайки. Мы с Сашей кинулись к ним. Но Кузярь успел опять свалить Володю с ног, сорвать с него шапку и бросить ее далеко в снег.

Он сунул плетку в руку Саши, поднял свою шапку и с угрозой сказал:

– Больше сюда с кургузками не ходить! Да и рогатину незачем таскать. Мы к вам с миром пришли, а вы кнутом да рогатиной привечаете. Пойдем, Федяха! Они с собаками привыкли валандаться, а с людьми водиться у них ума нет.

Дворяны – морды поганы!

Я заметил, что Саше было стыдно за Володю, который с трудом поднимался со льда, – должно быть, ушибся.

Володя надорванно кричал нам вслед:

– Высекут тебя, мужик вонючий! Высекут! Обоих высекут!

Кузярь обернулся и дернул меня за рукав.

– Побежим к ним сразу вместе. Увидишь, как они лататы зададут.

В груди у меня забурлила дерзкая радость. Очень хотелось увидеть, как эти кичливые дворяне будут улепетывать от нас. Мы с разудалым криком ринулись на барчат. Они сорвались с места и замахали коньками, но -перед сугробом не успели затормозить, и оба ткнулись носами в снег.

Кузярь остановился и захохотал. Захохотал и я.

– Эй, дворяне! – победоносно заорал Кузярь. – Дворяне!.. Скоро вас запарят черти в бане!

Барчата удирали от нас не по тропе, а прямо по снегу, проваливаясь в него до колен.

Больше они на этом катке не появлялись, и мы с Кузярем ликовали. Там, наверху, в барских хоромах был враждебный нам мир. Оттуда мы не ждали ничего хорошего.

Кузярь тоже пристрастился к книжкам. Эту страсть разбудил в нем я. Как-то после моленной мы зашли к нам в избу, и я стал ему читать "Песню про купца Калашникова". Ему очень понравился запев "Песни": "Ох, ты гой еси!.." И он несколько раз повторял его при встрече: "Ох, ты гой еси!" Но особенно захватил его кулачный бой Калашникова с Кирибеевичем. Он вскрикивал, смеялся, и у него горели глаза.

– Вот как здорово! Это похоже, как Володимирыч с твоим отцом дрался. У нас только ничего не вышло с Володькой-барчонком. А то бы я ему задал, как Калашников.

Кирибеевич тоже, чай, так же нос задирал, как Володька.

Должно, все дворяне хвальбишки. Ну-ка, как это?

Как сходилися, собиралися

Удалые бойцы московские

На Москву-реку, на кулачный бой...

Из чулана вышла бабушка с ухватом в руке и слушала с удивленной улыбкой.

– Это чего вы бормочете-то? Эдакой песни-то я никогда и не слыхала. Гоже-то как! Где это ее поют-то? А на голосто как?

Я задыхался от радости: этой "Песней" я победил бабушку, – значит, книжку можно читать вслух всем, даже дедушка не будет ругаться и не вырвет ее из моих рук. Бабушка чутка была к песне и знала ее красоту. В этой "Песне"

пели сами стихи, и когда я читал ее, то невольно распевал каждое слово. Бабушка вслушивалась в мой голос и рыхло подплывала к столу, словно песня манила ее, и она подчинялась ее напевному ритму.

Мы не заметили, как вошли мать с Катей. Увидел я их только тогда, когда мать вскрикнула, как от боли, а Катя изумленно, с надломом в голосе, сказала:

– Да откуда ты выкопал это, Федя? Вот чудо-то!..

Кузярь, прижимаясь ко мне плечом, впивался в строчки книжки и не мог оторваться. Он плачущим голосом крикнул:

– Да не мешайте вы, Христа ради! Дай, я читать буду.

А бабушка со стонами и вздохами вспоминала:

– На гуслях-то и у нас играли... Мой батюшка-покойник в барских покоях играл и песни пел... Заслушаешься...

Ну, а эдакую песню не пел.

– Баушка Анна, – с жалобным возмущением просил Кузярь, – ты слушай, а не бай. Эту песню-то сто раз слушай – не наслушаешься.

Мать торопливо и страстно лепетала:

– Спрятать надо, а то дедушка изорвет. В сундук спрячу. А когда его нет, слушать будем.

Но бабушка обиженно простонала:

– Дедушка-то, чай, только побалушки не любит... Грех побалушки-то читать. Сказки – складки, а песня – быль...

Я сама дедушку уговорю послушать-то.

И действительно – я укротил и дедушку. Вечером я сидел за столом, под лампой, и читал нараспев эту "Песню", и все слушали ее как божественное чтение. С тех пор я уже не боялся читать и при дедушке. Отец узаконил мое чтение словами:

– Чтение не баловство, а для души. Митрий Степаныч сказал, что читать и гражданскую печать – душеспасительное дело. Кажда буква, бает, искра во тьме и польза для ума.

На этот раз дед не прикрикнул на отца. Он сидел на краю стола и гладил бороду. Он был неграмотный, и печать для него была силой таинственной и неотразимой.

XXII

Недалеко от церкви, на взгорбочке, стояла круглая, широкая, с низкими плетневыми стенками дранка. Там обдирали просо и гречиху. Часто ворота дранки открывались, и в черную дыру вводили пару лошадей. Около дранки стояли дровни, и мужики таскали на спине тугие мешки с крупой.

В снежной тишине растекался шелест, хруст, похожий на шорох соломы. Меня всегда тянула к себе эта дранка своей таинственной работой внутри. Один я не отваживался ходить туда: меня пугала черная пустота открытых ворот, чужие мужики и лохматые собаки, которые рычали друг на друга и постоянно дрались.

Однажды я набрался храбрости и, в сопровождении Кутки, сделал попытку подойти поближе к дранке. Но как только Кутка навастривала уши, мурзилась и повизгивала, зорко поглядывая на собак, я останавливался. Недалеко от дранки, за амбарами и кладовыми, через улицу стояла изба Максима Сусина с высоким коньком и резными ставнями.

Я думал, что, если мне удастся добраться до дранки и мужики приветят меня и отгонят собак, я посмотрю, как в дранке лошади крутят круг, а потом пробегу к избе Сусиных, чтобы увидеть тетю Машу.

От церкви по санной дороге шел наперерез мне Луконяслепой с палочкой в руке. Лицо его, очень рябое, с желтым пушком на щеках, было поднято кверху и улыбалось. Эта улыбка была странная: как будто он постоянно удивлялся чему-то в себе самом и как будто радовался каким-то своим мыслям. В этой улыбке было что-то светлости кроткое. Мне всегда было больно и неприятно смотреть на его лицо и в то же время неудержимо влекло к этому парню, похожему на святого. Из-под шапки спускались до плеч белокурые волосы. Старая, вся в заплатках, дубленая шубейка была засалена, а из дырявых валенок торчала солома. Он еще издали ласковым тенорком закричал мне:

– Ты куда это, Федя, с собачкой-то собрался? К дранке не ходи: там собачищи злые. Тебя-то не разорвут, – они маленьких не трогают, а Кутку твою растерзают.

И он радостно кивал головой и протягивал руку, будто ощупывал воздух. Как и всегда, он встревожил меня: он казался не обычным парнем, а каким-то прозорливцем, который видит больше, чем зрячие, слышит лучше, чем другие люди, и даже знает, что я думаю и чувствую. Вот и сейчас он поразил мой детский умишко: как он мог знать, что я иду к дранке и что со мной Кутка? У него были страшные глаза: они, как молочные пузыри, выпирали из век и были неподвижны и мертвы. Когда он легко и зыбко шел по дороге, среди снежной белизны церковной площади, или посредине улицы с тоненькой палочкой, которая играла в его руке и посвистывала по льдистому снегу, мне чудилось, что он идет не один, а с невидимыми товарищами. Он улыбался, высоко поднимая лицо, кивал головой, останавливался, прислушивался, как будто обдумывая что-то, и потом уверенно шагал дальше или сворачивал к избе и исчезал в воротах. Он ходил по деревне каждый день, словно совершал обязательный обход. Заходил в те дома, где лежали больные ребятишки и женщины, или в бедные лачуги – в "кельи" бобылок или к умирающим. Каждый раз, когда Агафья лежала после побоев Сереги, Луконя непременно приходил к ней, долго сидел около нее и говорил тихо и ласково. Приходил он и к нам в те дни, когда мать лежала больной или после того, как на нее "находило". И я видел, что все, даже дедушка, встречали его приветливо, но как-то виновато. Он истово крестился и низко кланялся иконам, и в его слепой улыбке было что-то всегда новое, обещающее и таинственное. Он, как зрячий, скользящим шагом подходил к матери и певучим, девичьим голосом говорил:

– А я тебе, Настенька, гостинчик принес: не кренделек, не калачик, а утешеньице. Мне пресвятая богородица велела сказать тебе: "Пускай она не плачет, не тужит, на меня надеется. О чем, бает, думает – исполнится".

Хотя был он наш – деревенский, сын бедной вдовы, которая жила на отлете, в нижнем порядке, но казался сторонним. Говорил так, как и все в деревне, но слова его звучали напевно, задушевно, улыбчиво.

Когда он подошел ко мне и погладил меня по плечам, я спросил его:

– А как ты узнал-то меня, Луконя? Я ведь далеко был.

– А я еще дальше узнаю. Духом узнаю. Как идешь, как дышишь, как сердчишко бьется. Не знаю, как сказать, а сразу тебя чую.

И он тихо засмеялся, высоко вскинув лицо, подставляя его солнцу.

– По воздуху чую. Мне воздух весть подает. Я тебя не го ли что издали узнаю, а в целой ватаге сразу найду, да и других парнищек без ошибки пересчитаю. Вы и пахнете-то все разно.

Он как-то быстро и незаметно стал мне понятным и близким.

– А как это я пахну? – с любопытством спросил я и доверчиво взял его за руку. Она была горячая, мягкая, ласковая.

– Ке знаю. Должно, самим собой.

Он стоял рядом со мною, улыбаясь, и все поглаживал меня по плечам и по спине.

– Я уж два раза был у бабушки-то Натальи. Мучается она, а думы-то у нее радостные. Я около нее словно живую водицу пил. Любит-то как она тебя!.. Ты ее не покидай:

одна она на старости лет. Ходи к ней, дня не пропускай. По Машарке вот только горюет...

– А куда ты шел-то, Луконя?

– К Заичке-нищенке. Петяшка у ней в оспе лежит. Таскала она его, таскала – в Ключах бродила, в Варыпаевке, а там оспа-то по дворам ходит. Ну, к нему она и пристала.

Сама-то Заичка день-деньской кусочки собирает, а он один мается. Оспа всего его покрыла и на глаза бросилась. "Сходи, – бает Заичка-то, – без памяти он, мается и тебя зовет".

А оспа-то чешется, ребятишки-то сдирают ее, – далеко ли до беды? Как бы глазки не потерял, как я вот. Не помню, как они у меня угасли, и не знаю, что они видели. А мне сейчас – горя мало: куда хошь пойду, каждый камешек, каждый бугорок и травку знаю. У меня пальцы мои лучше глаз видят и уши тоже. Ты слышишь, чего мужики у дранки говорят? Тот-то вот! А я каждое словечко слышу. Пойдемка, я провожу тебя на дранку-то.

Он шел рядом со мной веселыми шагами, поскрипывая палочкой по снегу и поводя головой из стороны в сторону.

Лицо его, румяное от морозца, все время ловило солнце и улыбалось, и в этой застывшей улыбке не потухало радостное удивление и какое-то недоступное мне прозрение.

В распахнутые ворота дранки мужики носили мешки и сразу же исчезали в пыльной тьме.

Там что-то глухо вздыхало, рокотало, хрустело и постукивало. Эти перестуки похожи были на ладную игру ночного обходчика со своей стукалкой. Выпряженные лошади стояли перед санями и жевали вено. Собаки встретили нас сердитым лаем, но, когда увидели Луконю, бросились к нам и приветливо замахали хвостами. На меня они не обращали внимания. Луконя смеялся, шлепал их по загривкам, нежно покрикивал:

– Ну, ну, дурочки! Чего обрадовались?.. Аль давно не видались? Дайте-ка пройти-то! Не пугайте парнишку-то!..

Глядите у меня: ежели как-нибудь невзначай встретите, не лайте, не бросайтесь на него... Ну, ну! Пошли, пошли!

Из ворот дранки вышел молодой мужик – Алеха Спирин, низенький, приземистый, с черной шерстью под ушами и на подбородке, с насмешливо злыми глазами.

– Луконька, чего бродишь, как ангел за грешниками?

Подставляй спину-то, а то даром силу носишь. По бабам все ходишь да стонешь вместе с ними.

– А что же, Олеша! Давай, ежели обидно тебе! Мешок снести не трудно, труднее горе мыкать.

Луконя нагнулся, подставил плечи для мешка, опираясь на свою палочку.

Из дранки выскочил Иванка Юлёнков, его обмороженное лицо морщилось от хохота. Он и Алеха легко вскинули мешок и мягко положили его на плечи Лукони. Он зыбко засеменил во тьму дранки, помахивая палочкой. Алеха озорно подмигнул Юлёнкову, но недобрые глаза его были тусклы и скучны. Юлёнков ликовал, нетерпеливо отбегал к воротам и опять возвращался.

– Давай, Олеха, нагрузим его, пра-а! Попрет! Он только сослепу жирок нагуливает...

Двое парней вывели под руки Луконю. Он поводил головой при каждом шаге и улыбался. Шапки на нем уже не было, не было и палочки в руках. Парни озорно ухмылялись и делали знаки Алехе и Иванке.

– Стой, Луконя! – с притворной лаской уговаривали его парни. – Пущай Иванка с Олехой в дураках останутся.

Чего там два мешка... только каких-нибудь шесть пуд.

Луконя обвел белыми глазами всех по очереди, но глаза его плыли поверх их шапок. Он как будто прислушивался к каждому из парней – не к словам, не к смеху, а к их мыслям и чувствам.

Иванка схватил мешок за уголки и потянул на себя. Алеха подхватил с другого конца, и они без усилий положили его на спину Лукони. Он чуть-чуть сгорбился под его тяжестью.

Второй мешок так же легко взлетел вверх и лег поперек первого мешка. Луконя пошатнулся, ноги его задрожали и чуть-чуть подогнулись. Лицо его налилось кровью, а на лбу надулись жилы. Но покорная улыбка не угасала, только стала жалобной и тревожной, точно спрашивала: "Что, мол, вы со мной делаете? Зачем вы меня мучаете?"

Иванка плясал и захлебывался:

– Клади еще! Он вон какой смирный да румяный.

Молчит!..

Алеха решительно и деловито распорядился:

– Бери, Ванька, третий! Плавно давай!

Но положить третий мешок на первые два было трудно, и они стали раскачивать его, чтобы легче было вскинуть наверх. Ноги дрожали у Лукони, и мне почудилось, что он глухо простонал. Я закричал и бросился к Ваньке:

– Чего вы делаете! Разве можно? Сбрось мешки-то, Луконя!.. Ведь они измываются над тобой...

Но Луконя стоял неподвижно, жалко улыбаясь. Лицо его распухло и стало сизым. Меня оттолкнули в сторону, и я упал. Но вскочил сразу же и озлился. Я до боли в сердце возненавидел всех этих озорников и бросился к Алехе с крепко сжатыми кулаками. С разбегу я ударил головой в живот Иванке. Но он отбросил меня, как собачонку. Я кубарем полетел в снег. Парни заржали, а Иванка яростно закричал:

– Возьми его! Полкан! Рыжик!

Но собаки обступили меня и стали обнюхивать, тычась мордами в мое лицо и руки. А я, замирая от ужаса, смотрел на них и не шевелился.

Кто-то поднял меня за шиворот и Поставил на ноги.

– Эх, какой ты силач, аршин с шапкой!.. Спроть всех на кулаки пошел... Ведь вот ты какой бесстрашный!

Около меня топтался маленький старичок. Одной рукой он напяливал мне на голову шапку, а другой сбивал снег с шубенки. Он смеялся, а жиденькая бороденка дрожала, запушенная инеем. Это был пожарный Мосей, веселый балагур. Я опять бросился к парням, но он цепко схватил меня за шиворот.

– Будя, будя! Ишь ты, кочедык с лычкой! Какой храбрый!

А я рвался из его рук, ревел и махал кулачишками.

– Ничего-о... – смеялся и кашлял Мосей. – Они ведь играют. Луконька-то ведь зна-ат! Они ведь не со зла.,. Рады поозоровать-то. А ты погляди-ка вместе со мной: выдержит он али трюкнется? Я однова поспорил эдак: вот, мол, пухом слечу с пустыми мешками в руках с избяного конька.

Народу собралось – страсть! А я стою с мешками-то, а мешки-то на веревочках, и думаю: хоть убьюсь, а народ пбтешу. Ну и бросился. Очнулся, а меня водой отливают.

Смеху что было! Мне бы надо мешки-то мухами набить – не догадался, тогда бы я выше колокольни полетел.

На Луконю положили третий мешок, и все окружили слепого и не сводили с него глаз. Алеха усмехался и брезгливо смотрел в сторону, как будто совсем не интересовался, что происходит около него. Иванка подпрыгивал и хохотал. Двое других парней пятились от Лукони, опираясь ладонями о колени, и подбадривали его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю