355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Гладков » Повесть о детстве » Текст книги (страница 12)
Повесть о детстве
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:52

Текст книги "Повесть о детстве"


Автор книги: Федор Гладков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)

– Ка-атька! Бесстыдница!.. Аль об отце-то так тоже баять?

– Я не об отце баю, – открикивалась Катя. – Мне тебя жалко. А баушку Парушу я бы тоже на руках носила.

Мать с задумчивой улыбкой говорила, будто сама с собой:

– Паруша-то такая одна, а девок много. У всех нас одна судьба. А вот такая бывает тоска – умереть хочется...

а то обернулась бы птицей и улетела на край света...

Катя, посмеиваясь, заканчивала словами запевки:

Не обута, не одета, Только миленьким согрета .

И я видел, что мать и Катя завидуют невесткам Паруши.

И вот когда я у Паруши сидел и ел горячие пряженцы с молоком, она ворковала:

– Ешь, золотой колосочек, кудрявая головка. А потом споешь мне стихиру, грамотей дорогой. Голосочек-то у тебя как колокольчик.

И успевала приласкать и маленьких внучат, которые подбегали к ней постоянно. Обращаясь к швецам, говорила с насмешливым осуждением:

– Семья-то у них какая-то несуразная... Дедушка-то Фома как-то в стороны расползается. Никогда ни в чем не было у него удачи. Сыновья какие-то петушишки: форсуны и безалаберные, как тараканы. Попала им хорошая бабенка Настя – испортили бессчастную... и парнишку-то изуродуют...

Володимирыч посматривал на меня добрыми глазами и посмеивался:

– Да, семейка несмышленая. На словах густо, а в голове пусто. Настеньку-то больно жалко – золотое сердечко.

Забили.

Егорушка весело говорил со мною глазами и подмигивал мне, как мой ровесник.

– Ну, чего пришел-то? – участливо спросил он. – Аль скучно без нас?

– Скучно.

– А ты почаще приходи сюда. Бабушка-то Паруша, вишь, как тебя привечает.

Я подошел к нему и прошептал ему на ухо:

– Пойдем со мной: я чего-то тебе скажу.

Он быстро вышел из-за стола и сделал какой-то знак Володимирычу.

– Мы, бабушка Паруша, по секрету с ним поговорим.

Я подбежал к Паруше и стыдливо потянулся к ее лицу.

Она наклонилась ко мне, и я крепко поцеловал ее. Это было не в нравах наших парнишек и вышло неожиданно для меня самого, и я совсем растерялся. Но в глазах Паруши я заметил слезы.

– Милый-то ты какой! Сердце-то у тебя какое счастливое. Дай тебе господи жизню радошную...

Мы вышли с Егорушкой на крыльцо, и я рассказал ему, о чем говорили отец с Сыгнеем и Титом. Он засмеялся.

– Ничего. Ты не унывай. Я никому не скажу. Володимирыч-то знает, что его бить отец твой собирается.

А я ведь полюбил тебя, и Володимирыч тоже, и ты нас любишь... Тут вчера офеня заходил, а я у него для тебя купил эти вот книжечки.

Он вынул из кармана порток две книжки и сунул их мне в руки. Я побежал домой и дорогой любовался ими. Одна была нарядная, с разноцветной картинкой на обложке: какие-то невиданные и богато разодетые богатыри у сказочного дворца. Другая тоненькая книжечка в синей обложке.

Первая оказалась "Бовой-королевичем", а другая "Про счастливых людей".

Для того чтобы дед не изорвал их, как "побалушки", я спрятал их в сенях, в коробьё с хламом.

XVII

В тот же вечер я с Кузярем и Наумкой толкался в толпе парней и мужиков на взгорке, над избой Крашенинников.

К нам неожиданно пришел редкий гость, барский конторщик Горохов со своей "саратовкой" с колокольчиками. Вместе с ним нахлынули и сторонские: это значило, что в этот вечер между враждующими сторонами заключено перемирие. Высокий, немного сутулый, худой, носатый, Горохов в черном романовском полушубке наигрывал причудливые, виртуозные переборчики, но как-то странно: начнет громко, размашисто и даже поднимет гармонь к уху, но потом неожиданно оборвет игру. Толпа говорливо шевелится, кто-то выкрикивает шутейные слова, все дружно смеются, девки повизгивают. Около Горохова почтительно топчутся парни и о чем-то просят его.

– Михаиле Григорьич!.. Михайло Григорьич!.. В кои-то веки... Распотешь, Михайло Григорьич!

Луна сияет высоко, смотрит на нас с пристальной улыбкой, небо темно-синее, и звезды мерцают весело и лучисто.

Снег кажется зеленым и вьюжится искорками. На той стороне – тоже огни. Все село – под снегом, а снег всюду мягкий, волнистый, даже горы и крутые обрывы кажутся пологими и пушистыми, только сияют ярче холодным лунным блеском. Снег скрипит и хрустит под валенками ядрено и вкусно. Горохов заиграл оглушительно и звонко плясовую, с такими же замысловатыми переливами. Кажется, что этот серебряный перебор, с дробью, с колокольчиками, заливает все село и вихрем уносится к небесам, к луне, которая смеется от удовольствия. Мне чудится, что и она принимает участие з этом веселье хоровода. Голосов парней и де:иск уже не слышно. Сразу раздается круг, и лица у всех становятся строгими и торжественными. Начинается пляска Я продираюсь внутрь толпы, становлюсь рядом с Гороховым и наслаждаюсь необыкновенной его игрой. Пальцы его бегают по белым пуговкам, дрожат, трепанут, тонкие, длинные и удивительно гибкие. Тощее его л!що серьезно, сосредоточенно и гордо. Он – весь чужой, не деревенский, таинственно сильный. Он чувствует себя среди этой деревенской толпы парней и мужиков выше всех: сн дарит всех чудесной музыкой, как волшебник, и властно поднимает голову, посматривая равнодушными глазами на эту густую толпу парней, пропахшую кислым запахом овчины. В кругу пляшут самозабвенно, с визгом, с присвистом, с ревом.

Парни подпрыгивают, приседают, выбрасывают валенками всякие коленца, а девки носятся плавно, кружатся, вскидывают головы в теплых платках и шлепают парней длинными рукавами телогреек. Мне приятно, что лучше всех, проворнее всех пляшет наш Сыгней и сверкает зубами. Он хватает пляшущих девок, успевает ловко и высоко взлететь с залихватским криком, а потом завертеться на месте и, сияя своими сапогами-гармошками, дробно сделать сложный перебор каблуками. Им все любуются и растроганно кричат:

– Эх, милый мальчишка! Сыгней! Душу мою вывернул.

Было горе – горя нет!.. Михайло Григорьич, что есть наша жисть? Жестянка! Навозу – воз А грех-то с орех! Эх, катай во все завертки! Рви, дроби все заботы!

В толпе неподалеку от себя я заметил и Володимирыча с Егорушкой. А за ними – Терентия и Алексея в суконных поддевках. Володимирыч стоял в короткой шубейке, с белым шарфом на шее. Он попыхивал трубочкой и смотрел на пляску со спокойной улыбкой. Егорушка тоже выходил раза два плясать и в ловкости спорил с Сыгнеем, но того самозабвенного ликования, как у Сыгнея, у него не было. Здесь стоял, на голову выше всех, Филька Сусин. Он не плясал: он был слишком тяжел и неповоротлив. Он только глупо улыбался и грыз семечки. Шелуха, как короста, прилипала у него к губам. Я вспомнил, как Ларивон продал этому дылде тетю Машу и уволок ее с барского двора. Теперь Маша у Ларивона, и он не спускает с нее глаз.

Не стесняясь меня, Катя хвалила Машу за то, что она отбивается от Ларивона – дерется с ним и не щадит себя.

– И дура будет, если покорится. Связалась с Гороховым, ну и не отрывайся. С немилым жить – коровой выть

А мать спорила с ней до слез.

– Не допущу, чтобы у матушки гроб дегтем вымазали.

Она матушку-то не пожалела. В хорошей семье она другая будет.

А Катя крикнула ей насмешливо:

– Какие вы, бабы, к девкам завистливые! Это ты, невестка, должно, от сладкой холи раскалилась.

А от Сыгнея на дворе я узнал, что Ларивон с Максимом уговаривали Фильку переломать кости у Горохова. Но Горохов стоял сейчас в толпе парней и ничего не боялся. Он даже ни разу не взглянул на Фильку, будто его здесь и не было, хотя и знал, вероятно, что против него замышляют недоброе. А Филька грыз семечки и добродушно, с дурацким восторгом смотрел на Горохова.

Отец стоял вместе с Титом против меня, впереди Фильки, но на пляску смотрел без интереса. Он перешептывался с Титом и что-то внушал ему, а Тит послушно кивал головой, но, должно быть, слушал невнимательно, следил за пальцами Горохова, за пляской, подтопывая валенками, и не переставая смеялся.

Горохов побыл недолго и равнодушно ушел вместе со сторонскими за речку. Кучка парней и мы, ребятишки, проводили его до кузницы: магическая гармонья с серебряными колокольчиками приворожила нас к себе так, что я терся около Горохова и не отрывал от нее глаз. Кузярь нахально наскакивал на Горохова, который держал гармонь под мышкой и шел, немного сутулясь и покашливая (говорили, что у него чахотка).

– Михаил Гриюрьич! – клянчил Кузярь, ловко прыгая задом наперед. Сыграй! Аль жалко? Ты сторонским играешь, а нас обижаешь. Сыграй! А то я сейчас лягу перед тобой и шагу шагнуть не дам.

Но Горохов прикрикнул на него:

– Ну-ка, ты... прочь с дороги!.

Кузярь совсем обнаглел и озорно брякнул ему в упор:

– Куда торопишься? Ведь Маньку-то у тебя все равно утащили...

Горохов, пораженный, рванулся к нему и матерно выругался:

– Ах ты, сукин сын! Я тебе уши оторву!

Кузярь юрко отскочил в сторону и важно показал ему кос:

– Сухая слега – гнилая дуга!

Он сказал зазорное слово, которое оглушило меня, как удар кулаком по лицу: это слово не столько оскорбило Горохоза, сколько взбесило меня. Я рванулся к Кузярю и со всего размаху ударил его по носу. Он не ожидал моего нападения и кувырнулся в снег. Я вскочил ему на грудь и стал колотить его oбоими кулаками:

– Вот тебе за Маню!.. Не охаль!..

Он сам взбесился и стал рваться из-под меня. Но бил я его, вероятно, очень больно, потому что он стал хватать меня за руки. Не знаю, чем кончилось бы наше побоище, если бы к нам не подбежали ребята. Чья-то сильная рука вскинула меня под мышки кверху и поставила на ноги. Это был Горохов. Он схватил Кузяря за ухо и с угрозой сказал: – Ах ты, мозгляк! Ты еще ст горшка два вершка, а такие пакости болтаешь!

Кузярь вырвался от нею и со всех ног побежал к реке.

Вслед ему заулюлюкали.

Горохов надвинул мне шапку на глаза, шлепнул меня перчаткой по слкне и одобрительно сказал:

– Молодец! Храбро защищал Машу. Хорошо. Действуй и дальше так же.

Пищала гнусавая гармошка. Парни и девки теснились отдельно от мужиков и по-прежнему тискались, повизгивали и хохотали. Мужики толпились плечом к плечу и о чемго спорили и посмеивались. Чтобы увидеть Володимирыча и отца, я продрался в середину. В центре было пусто, словно все было готово для поединка. Все кричали, перебивая и не слушая друг друга: о чем-то спорили, взаимно насмешничали и поддразнивали, оскорбляли один другого, как это бывает перед началом драки. Отец стоял в середине между Сыгнеем и Титом. На усах у нею белел иней, лицо усмехалось самодовольно и хитро. Он старался держать себя невозмутимо, с достоинством. Сыгней, по обыкновению, морлился от смеха, и в прищуренных глазах его поблескивали искорки. С ужимками веселого насмешника он покрикивал.

– Чего эго больно холодно, ребята? Должно, все мы трусы. Храбрым всегда жарко. Погреться бы, что ли?

– Ну и на чин аи, – засмеялся кто-то рядом со мною. – Давай-ка сцепимся с тобой... А то дразклм друг друга, словно горохом бросаемся...

– Нет, я боюсь поскользнуться, – балагурил Сыгкей. – У меня сапоги со скрипсм. Бот лучше мой старшой начнет: у него и стать и руки покрепче. Поглядим на опытных бойцов да поучимся. Вот Володимнрыч – старый солдат, а я только лобовой, да и то два года ждать, когда забреют.

Володимирыч, попыхивая трубочкой, в старенькой шубейке, стоял направо от меня, рядом с Егорушкой и сыновьями Паруши в черных поддевках и бараньих шапках. Он вынул трубочку и неохотно отшутился:

– Я не прочь погреться, хоть и старый солдат, хоть колченогий и давно не дрался. Да и руки у меня не такие, как у Василия Фомича.

Он выбил пепел из трубочки о подошву валенка, спрятал ее в карман шубейки и потеребил свои бачки.

– Ну что ж, давай попробуем, Василий Фомич. Только уговор: щади мои старые кости, не ломай их, да и по зубам не бей, – чего я буду делать-то, ежели последние выкрошишь?

Я обрадовался: Володимирыч, оказывается, совсем не боится отца и сам его вызывает на поединок. Егорушка чтото шепнул ему на ухо, а Володимирыч только бодренько встряхнул седенькими бачками. Я пробрался к Егорушке и ткнул ему в бок. Он улыбнулся мне и наклонился к моему лицу.

– Не надо, Егорушка. Изобьют Володимирыча. Отговори его.

Он прошептал весело:

– Ничего. Володпмирыча голыми руками не возьмешь.

Не бойся.

Но я очень боялся, что Володимирычу не устоять против отца: отец был злой на него и будет колотить его без пощады. Боялся и другого: если отцу насадят синяков на лицо, он обязательно изобьет мать. Но отец по-прежнему стоял невозмутимо, с улыбочкой, себе на уме.

и делал вид, что ему нет охоты связываться с Володимирычем.

– Да что за потеха – со стариком драться? – заскромничал он и рассудительно пояснил: – Нам, молодым, негоже стариков обижить. Он хоть и старый солдат и с турками воевал, а все-таки человек в годах и нога искалечена. Кетоже, ребята.

Мужики загалдели, замахали руками и стали подталкивать отца в круг.

– Да Судет тебе ломаться-то, Вася! Выходи:

– Да сн струсил. Куда ему спроть Володи: шрыча? Форсу задаешь, Вася.

– Ну-ка, пошире круг! Выходи, бойцы! Володимирьп, покажи себя, старый солдат!

Володимирыч покрепче натянул варежки, похлопал иг– и одна о другую и добродушно оглядел мужиков. Он, прихрамывая, вышел в круг и сказал дружелюбно:

– Ты, Вася, уж мои-то слова попомни. Когда мне будет не под силу с тобой драться, я уж скажу тебе. Тогда уж меня не трог. Слышали, мужики?

– Слышали! Какой разговор? В обиду ле дадим.

Отец вышел степенно, как будто подчиняясь воле мужиков и парней, солидно склонил голову к плечу и со снисходительной усмешкой предупредил Володимирыча:

– Не обессудь, Володимирыч. Негоже, собственно, драться с тобой, да видишь, какой народ... Для шутки ради только.

– Ничего, Вася. Пошалим маленько. Погреемся... А потом поглядим, как другие...

Отец вдруг выпрямился и, с угрозой в лице, оглядел старого шзеца. Я увидел в глазах его мстительный огонек.

С раскинутыми руками он начал топтаться перед Володимирычем и пристально следить за его движениями. Володимирыч тоже приготовился и мелкими шажками, прихрамывая, затоптался против отца. Лицо его, красное, со старческими морщинками, беззлобно улыбалось. Так онл ходили, кружась один против другого, несколько секунд, стараясь уловить момент, когда можно было нанести неожиданный удар. Толпа напряженно молчала и с нетерпением следила за бойцами. Вдруг отец рванулся к Володимирычу и мгновенно взмахнул кулаком. В тот же момент Володимирыч нагнулся, и отец, потеряв равновесие, отлетел вбок. Толпа ахнула и дружно засмеялась. Отец рассвирепел и ринулся к Володимирычу, но старик рассчитанным ударом в грудь пошатнул его. Этот удар еще более взбесил отца. Мигая и тяжело дыша, он опять начал топтаться перед Володимирычем и нацеливаться на него. Он то отступал, то наступал на него, стараясь обмануть его бдительность. Но Володимирыч как будто играл с ним: он спокойно, с усмешкой в глазах, нехотя переступал с ноги на ногу.

Тесный круг шевелился и упруго колыхался: каждый старался стать впереди, и от этого люди жали и на плечи и на спины друг другу. Раздавались нетерпеливые голоса:

– Ну-ка, ну-ка, Вася!.. Двинь хорошенько! Отличись по-нашенски!

– Володимирыч! Сбей-ка форс с Фомича-то! Круши старый солдат!

– Старик не подгадит – турок бил.

– Вася, должок-то отдать надо. Воздух-то не замай: на всяко било есть рыло.

Эти выкрики – насмешливые, досадливые и веселые – подстегивали и обжигали отца: он не терпел насмешек, не понимал шуток и шалел от растревоженного самолюбия и мнительности. Он изо всей силы ударил Володимирыча в грудь. Володимирыч отшатнулся и, словно обороняясь, стал пятиться от него то в одну, то в другую сторону.

Тит стоял с открытым ртом и повторял все движения бойцов Сыгней хитренько щурился и притопывал щеголеватыми сапогами. Отец наскакивал на Володимирыча, но не успевал ударить – старик ловко отскакивал от него. Неожиданно, совсем без подготовки, как-то незаметно, он ударил отца по уху. Должно быть, удар был очень сильный, – отеп кувыркнулся и упал, врезавшись головой в ноги мужиков.

Шапка отлетела в сторону. Толпа глухо охнула и заволновалась. Кто-то опять крикнул сквозь смех:

– Вася, вставай! Аль браги выпил?

– Вот так швец, старый скворец! Гляди-ка, как крепко стегает.

– Опять задолжал, Вася? Расплатиться надо... Не подгадь, Вася!

Сыгней уже не смеялся– он с сердитой озабоченностью закричал, размахивая левой рукой (он – левша):

– Это не закон, а обман! Надо честно., без подковырки...

Кто-то ответил ему злорадно:

– Хорошая драка дураков не любит.

Отец вскочил на ноги и смущенно вздохнул:

– Это не в зачет: я поскользнулся.

– Валяй, Вася! – залихватски подбодрил его еще ктото. – Так и быть, не зачтем. А Володимирыч и хромой не падает. Ну-ка, подсеки, Вася!

Володимирыч по-прежнему спокойно и осмотрительно прихрамывал перед отцом и так же добродушно усмехался глазами. Они опять закружились, пристально следя за каждым движением друг друга. Отец горячился, наступал на Володимирыча, старался обмануть его своими наскоками.

Ему в какой-то момент удалось ударить Володимирыча сверху по плечу. Я уже знал этот удар: он рассчитан был на го, чтобы повредить руку в суставе. Но Володимирыч только пошатнулся и вскинул плечом, отшибая кулак отца, и в ту же секунду непонятным для меня отшибом он отшвырнул отца назад. Отец врезался спиной в толпу мужиков. Но он и здесь не забывал себя: хотя он уже был весь растрепан и волосы на голове были похожи на помело, он сумел сохранить форс сильного и уверенного в своей непобедимости бойца. С кулаками наотмашь он ринулся на Володимирыча с хриплым криком: "Берегись!" Но сам обманулся оборонительной позой старика: эта поза и всем показалась беспомощной. В толпе даже испуганно охнули, а Сыгней подпрыгнул торжествующе. Но Володимирыч ловко отбил руку отца и левым кулаком ударил его в подбородок, а правый в ту же секунду всадил в грудь. Отец рухнул к его ногам.

Толпа молчала, пораженная скорым концом боя. Володимирыч наклонился над отцом и добродушно отчитал его:

– В драке, Вася, тоже сноровка нужна, да и мысли не злые Учись быть ловким. Ты – сильнее меня, молодой, а я тебя все-таки поразил. Ты шел на меня с подлостью, хотел над старостью моей поманежиться, кости мои поломать Негоже, Вася. Не считай себя лучше всех, не форси, не самолюбствуй. Себя одного вини, а на слабых не взыскивай.

Сильный дуростью слаб, а слабый ловкостью умен. Вставай, Вася! У меня к тебе вражды нет.

Он хотел поднять его, но отец прохрипел:

– Уйди!

Толпа заволновалась, заговорила, зашумела и стала расходиться. Володимирыч с Егорушкой пошли вместе с сыновьями Паруши домой. Отец вскочил как встрепанный, кто-то надвинул ему на голову шапку, и он, не оглядываясь, быстро скрылся за избой. Сыгней и Тит о чем-то тихо и возбужденно переговаривались. В толпе кто-то свистнул вслед отцу, кто-то визгливо крикнул:

– Вася, тут еще парнишки есть, вернись, подерись с ними. Может, со своим Федяшкой выйдешь на поодиначки?

Я побежал вслед за отцом, но он куда-то исчез.

В эту ночь он явился поздно, пьяный, и сразу же свалился на кровать.

XVIII

В избе стало тягостно, мрачно, точно случилось что-то нехорошее, о чем нужно было молчать. Мать ходила заплаканная.

Катя замолчала с того дня, когда дед огорошил ее своим грозным решением выдать ее замуж. Бабушка возилась в чулане, стонала и невнятно бормотала с чугунами и горшками. Я убегал к бабушке Наталье и проводил у ней весь день до вечера, а в обеденное время катался на салазках с Петькой и раза два ходил с ним в кузницу, где было грязно, дымно и совсем неинтересно. Только за мехами стоял я с удовольствием и был очень доволен, когда научился давать непрерывный поток воздуха в горн. Бородатый и черный, как бес, Потап подбодрял меня:

– Нажми, милок!.. Дуй изо всей силы: сварка любит веселое горко... Эх, будет у тебя топорик – маленький, да удаленький... Петюшка, бери клещи, из горна тащи да накладывай!..

Ослепительные звезды летели брызгами в разные стороны из-под молотка Потапа – и на него самого и на Петьку, который держал, как настоящий кузнец, длинными клещами добела накаленную полосу железа. И было удивительно, почему Петька и Потап не загорались от этих ослепительных звезд, которые с шипением и треском обсыпали их к мгновенно взрывались на их кожаных фартуках и закопченных шубейках.

Иногда к бабушке прибегала мать и хлопотала около печки, кипятила воду, стирала холщовые ее рубахи и какието заскорузлые тряпки.

В эти дни я не раз встречал на улице Володимирыча с Егорушкой. Они не расставались никогда. Егорушка не водился с нашими парнями, не ходил на посиделки, не бражничал. Все знали у нас в семье, что отец ненавидит Володимирыча, и стоило кому-нибудь из домашних вспомнить о нем – он бледнел. Не раз за обедом дед, благодушно усмехаясь в бороду, ворчал:

– У нас, Анна, дети-то умом не вышли. Учил, учил их Володимирыч, а все невпрок. Большак-то все хочет показать, что он умнее стариков.

Отец страдал от унижения, бороденка его вздрагивала, и он притворно улыбался, делая вид, что ему забавно слушать язвительные шутки деда. Он прятал глаза, тер их ладонями и спрашивал у деда, как и что готовить к отъезду в извоз. Об извозе он говорил с почтительной Настойчивостью каждый день. А дед язвил:

– С твоим умом без порток останешься. Не поехать ли мне с ним, Анна?

Бабушка Простодушно негодовала:

– Да будет тебе отец, шутоломить-то! Чай, Васяньха-то не хуже других. Не первый год ездит и ни разу без прибытку не приезжал. А тебя, бывало, и обсчитают, и долгами опутают.

Бабушка любила детей, как клуша цыплят, и стояла за них горой.

– Поговори у меня! – сердился дед. – Не бабьим умом дела эти делаются. – И сурово обращался к отцу: – Собирайся! На санях выедешь, а телеги – на сани.

В эти дни произошли события, которые до дна перевернули всю деревню. Жили люди в своих избах тихо, устойчиво, дремуче, как медведи в берлогах. Похороны и родины не нарушали скучной однообразной жизни. Лежание на печи, курная баня, избяной угар, мертвая тишина деревни, затерянной в снегах, все это было вековой обыденностью, которую, казалось, не изменит никакая сила. Вырваться из этого житья было невозможно: уйти на заработок мог только тот счастливец, который расплатился с недоимками, но и его в любое время могли пригнать по этапу. Власть старика отца, сила круговой поруки держала мужиков в деревне, как скот, в загоне. Каждый чувствовал себя безнадежно прикованным к своей избе, к своей голодной полосе, к своей волости. Какие же могли произойти события в этой скудной и беспросветной жизни, которая охранялась и стариками, и миром, и древлим благочестием, и полицией, и старшиной, и земским начальником!..

События разразились внезапно и ошеломительно.

Однажды поздним утром, когда снег был уже оранжевый от мутно-красного солнца и синий в оттенях, а над избами столбами поднимался лиловый дым, в деревню ворвались пять троек с колокольчиками. Из дворов выбегали мужики, бабы, ребятишки с испуганными лицами. Такие колокольцы были только у начальства, которое редко заглядывало в нашу деревню. Тройки остановились у съезжей избы старосты Пантелея. Эта пятистенная изба стояла по соседству с избой Ваньки Юлёнкова. Староста Пантелей, зажиточный мужик, с черной бородой во всю грудь, с короткими кривыми ногами, ходил, качаясь из стороны в сторону, нахлобучив шапку или картуз на самый нос, и говорил фистулой, но важно, как подобает сельскому голове. Он недавно овдовел и нился на молодой девке, рябой, дураковатой и бессловеснопослушной, которая вошла в его избу, полную детей, маленьких и больших.

– Только дура – хорошая мачеха, – рассуждал Пантелей, упрямо глядя себе в ноги. – А умная о себе думает, не тужит и не служит: убыточная.

Пантелей ходил в старостах уже несколько лет, и к нему так привыкли, что не могли себе представить другого старосту. Он арендовал землю у Измайлова, торговал свечами, воском, кожами, имел свою дранку и воскобойню, а свечи делали ему бобылки. Он был исполнительный староста, строгий и взыскательный, но мужики уважали его за то, что он часто защищал их от крутых мер по взысканию недоимок. Во время сбора податей сам платил за несостоятельных недоимщиков, но зато выколачивал из них долги отработками и батрачеством.

Со всех сторон потянулись к съезжей старики с палками в руках, как полагалось ходить на сход главам семей. Тройки стояли в обширном крытом дворе Пантелея и позванивали колокольчиками и бубенчиками. Мужики столпились у избы, на улице и, опираясь на палки, уже галдели на весь порядок. Пришла и Паруша с подогом в руке. Мужики все еще тянулись к съезжей, подходили и сторонские – группами, в одиночку, и с луки, и от дранки, и со стороны Крашенинников. Нам, малолеткам, было не понятно и не интересно, о чем галдели и спорили мужики: мы с нетерпением ждали, когда выйдут к сходу приезжие таинственные люди, и чутко прислушивались к перезвонам дуговых колокольцев.

И вправо и влево на длинном порядке у изб стояли бабы.

Всезнайка и проныра Кузярь уже успел пролезть в самую гущу толпы и смотрел на нас с Наумкой и Семой с дьявольским видом человека, которому уже известен загадочный приезд начальства.

– А я знаю, хы... я знаю, зачем они нагрянули...

– Знаешь, так скажи.

– Кладите мне по трешнику – скажу. Сроду не узнаете.

– И без тебя узнаем. Ловкий какой на трешники! Сорока тебе на хвосте принесет.

– Кладите трешники, а то покаетесь. Я уж во двор слетал и у кучеров все выспросил. Ох, и дела будут!

– Знают твои кучера...

– Дадите по семишнику – в избу взойду и все как на ладони увижу. Пойдем с тобой, Федюк, сам увидишь. Только, чур, семишники – за вами.

Он дернул меня за рукав, и мы побежали вокруг толпы к открытым воротам. Это событие опять связало нас дружбой.

У самых ворот Кузярь вдруг остановился и озорно взглянул на меня. Он торопливо стащил варежку с руки и вынул из кармана засаленной шубенки маленького котенка – серенького, пушистого, который судорожно шевелил лапками и смешно плакал розовым ротиком.

– Вот видишь? Этого зверя я кореннику на репицу положу. Знаешь, что будет? Как рванет, как забесится – все тройки с ума сойдут. Вереи вынесут.

– А зачем?

– Эх, дурак! Да ведь потеха будет. Все село – на дыбы.

Мы не успели подойти к воротам: навстречу нам тесной кучей вышло начальство. Впереди, выпятив грудь, в черной шубе с серебряными погонами и в плоской шапке с кокардой, шел высокий человек с рыжими усами, с выпученными глазами. Рядом с ним степенно переваливался с боку на бок Пантелей в суконной бекеше, а за ними – полицейские в таких же плоских шапках с кокардами, усатые, по-солдатски свирепые, с оранжевыми шнурами, надетыми на шею, а еще дальше – какие-то сторонние мужики.

Кузярь шепнул мне торопливо:

– Ну, идем... никто не увидит...

Но я остановился, пораженный и испуганный. Эти люди показались мне зловещими и до помрачения страшными.

Мужики сняли шапки и сразу застыли в молчании. Я побежал обратно туда, на снежную горку, на крышу "выхода", где толпились парнишки. Там уже стояли и взрослые парни, а среди них Сыгней и Тит.

Пантелей помахал шапкой и по-бабьи крикнул:

– Старики, их благородие прибыли... насчет недоимок и земельных платежей.

Толпа робко зарокотала и покрыла голосишко Пантелея.

Усатый начальник выпучил красные белки и рявкнул:

– Молчать! Бараны! Слушай!

Толпа сразу угомонилась, и Пантелей опять закричал надсадно:

– Все сроки просрочены, мужики. А недоимок много.

Опись сейчас будет – имущество, скотину со двора изымут – Подожди, староста! – опять хрипло рявкнул усатый начальник. – Антимонию разводишь. Тут у вас все кулугуры: они все скрытые враги и обманщики. Их проучить надо, подлецов, мошенников. Сейчас на лошадях поедут урядники с сотскими по всему селу, чтобы не укрыли скот и домашние вещи. На каждый десяток домов назначить людей, и будем отбирать по списку. С молотка, на площади, у церкги... черт их раздери! Писарь, читай список!

Безбородый, криворотый, с длинными верхними зубами грызуна, писарь начал читать фамилии недоимщиков.

Я услышал имена Юлёнкова, Калягакова, Ларпвона... Писарь читал долго и называл сумму недоимки. На дедушке тоже числилось несколько рублей.

Около избы Ваньки Юлёнкова закликала, завопила Акул-шг., жена Ваньки. Где-то неподалеку истошно закричала другая баба, еще дальше – третья. Этот бабий визг стал перекатываться волнами и далеко к близко. Толпа глухо заворчала, мужики стали одурело оглядываться. Даже парнишки застыли на месте, не понимая, что случилось. По деревне лаяли встревоженные собаки. Густая толпа мужиков в затасканных, заплатанных полушубках заворошилась, заволновалась, загудела, несколько надорванных голосов закричало с отчаянием и злобой. Казалось, что эта туго сбитая толпа рванется к начальнику, к урядникам, к Пантелею и начнет молотить их палками и кольями. Но хриплый голос начальника опять оборвал эти крики:

– Молчать, болваны! – И залаял матерной руганью. – Какие это сукины дети смеют орать? Подать их сюда! Что это за сброд, староста? Не умеешь держать их в руках?

Сыгней с любопытством смотрел на толпу, на полицейских и щурился от смеха.

– Эх, как этот барбос чешет! А буркалы-то... словно яйца гсатает. Ну, ребята, сейчас они начнут коров и овец со двороз выгонять, по сундукам лазить. Зато Митрию Стодневу да Пантелею лафа: скупят все, а потом за шиворот схватят мужиков... Тут толкуют, что это они сами состряпали. Титок, беги домой, скажи, чтобы бабы сарафаны прятали да чтоб самовар в снег закопали.

Тит, озираясь, с искаженным от трусливой злобы лицом, сполз с "выхода" и, оглядываясь, пошел вразвалку через дорогу к нашей избе. У нашего амбара стояли мать и Катя в курточках с длинными рукавами и кутались в шали. Мать прижимала к лицу конец шали и плакала, а Катя стояла угрюмая, с окаменевшим лицом и шевелила губами – чтото сердито говорила матери. Когда Тит прошел мимо них, кивнув на избу шапкой, они пошли вслед за ним, оглядываясь и прислушиваясь не то к тому, что происходит на сходе, не то к завыванию баб на деревне.

На дворе у Пантелея вдруг забрякали разноголосые колокольчики. Истошно закричали люди, что-то грохнулось и затрещало, залягались лошади, и из ворот бешено вырвалась тройка с пустыми санями и вихрем понеслась по улице.

Вслед за нею побежали два кучера, а за ними несколькo мужиков. Толпа повернулась в сторону умчавшееся тройки, которая скрылась в облаках снега. Начальник заорал, замахал кулаками, и я увидел, как он начал бить по лицу нашего сотского, бывшего солдата, с саблей через плечо. Пантелей стоял без шапки, бледный и почтительно умолял его о чемто. Тот обернулся к нему и ткнул его кулаком в бороду.

Пантелей пошатнулся и с плачущей улыбкой продолжал умолять его, кланяясь и прижимая руку к груди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю