355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Гладков » Повесть о детстве » Текст книги (страница 22)
Повесть о детстве
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:52

Текст книги "Повесть о детстве"


Автор книги: Федор Гладков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)

– Замечательное письмо! Это же музейные редкости.

Как же можно уничтожать? Надо обязательно сохранить кое-что. Я возбужу ходатайство.

Митрий Степаныч встрепенулся и низко поклонился чиновнику.

– Униженно молю вас – пощадите наши древности! Их надо искать по России днем с огнем. Прадеды наши охраняли их пуще жизни.

Пристав повернулся к выходу и в первый раз громко приказал:

– Довольно. Вы можете делать что угодно, Николай Иванович, а я обязан выполнить предписание. Приготовьте сургуч и печать.

Он выпучил глаза на Парушу и схватился за усы.

– А тебе что здесь нужно, бабушка? Кто ты такая?

Паруша без всякой боязни сурово осадила его:

– Ты на меня, батюшка, не кричи. Я не слуга тебе: я сама себе хозяйка. И пришла не к тебе, а в свой дом.

– Этот дом теперь не ваш. Теперь здесь распоряжаюсь только я. Ну-ка, долой отсюда! Этот дом мы запечатаем.

Паруша смело прошла к передней стене и пробасила с укором:

– Печатай, печатай, начальник... душу-то не запечатаешь... Ты только зубы ловок выбивать да кнутом щелкать, а духа не угасишь...

– Эт-то что за квашня? – вскричал пристав и шагнул вслед за Парушей, но чиновник подхватил его под руку и сердито усмехнулся:

– Вы, кажется, намерены ссориться со старухой?

Становой щелкнул себя нагайкой по сапогу, круто повернулся к нему и с бешеной улыбкой наклонил голову.

– Я свои обязанности знаю-с. Рры-царским манерам не обучался.

Староста подобострастно следил за приставом, поглаживая широкую бороду, и вздыхал. Паруша стояла перед богородицей и клала перед ней земные поклоны. Потом со слезами на глазах поклонилась всем иконам и пошла к двери твердыми шагами, опираясь на клюшку.

Широкая лука свежо сияла молодой травой, и по ней струились голубые волны. Заречные взгорья и избы казались далекими сквозь лиловую дымку. И как будто впервые в моей жизни я увидел далеко за избами длинного порядка верхушку ветряной мельницы и два крыла, вздернутые кверху, словно кто-то огромный поднял руки и просил о пощаде.

Мосей стоял с Архипом Уколовым, топтался перед ним, считал что-то на пальцах и, посмеиваясь, внушал ему пискливым голоском:

– А кто ты сейчас, ваше степенство? Печник! А по мастерству? Плотник! Был я и плотник и столарь, а куда уткнулся? В лапти... да вот пожарную караулю. А ведь мы с тобой, голова, люди были, какие дома строили! Наличники, да карнизы, да ворота с резью по всей округе на солнышке играют.

– Играть-то играют, – задумчиво согласился Архип, поскрипывая деревяшкой, – да нас же с тобой на смех поднимают. Снаружи резьба и конек резвым кокошником, а внутри – голытьба. Ну и сиди с кочедыком над лаптями для мордвов. А я для детишек игрушки режу. Только вот деревяшку и по сей день не сделал: так уж пятнадцать годов на старой и прыгаю...

Мосей корчился, как в судорогах, размахивал руками и вертелся во все стороны.

– А чего с нас взять-то, голова? Дураки – народ веселый. Вот и тут гляди. Кто эту моленную строил? Мы же с тобой. Хоромина! А сейчас ее начальство запечатывает:

воспрещает кулугурам молиться. Возводили, строили, а Митрий Степаныч с Пантелеем Осипычем по бревну ее растащат...

– Чего тащить-то? – поправил его Архип и закашлял от смеха. – Тащить спорыньи нет. Они ее друг у дружки из-под носа украдут. Мироедов не только мир кормит, они и друг дружку глотают.

Мосей весь затрясся от хохота.

– А мы... а мы у них крошки клюем да прибаутками спасаемся. У нас и прибаутка за молитву сходит. Дураки – народ веселый.

Паруша остановилась и прислушалась. Она толкнула меня вперед и с ласковой строгостью приказала:

– Иди-ка, беги, лен-зелен! А я с мужиками потолкую.

Беги-ка проворней, не мешай мне!

И повернулась к Архипу с Мосеем. Она махнула им клюшкой и прогудела сердито:

– Ну-ка, мужики, подойдите ко мне на час. То-го! Дураки-то народ веселый, да зато богу угодный.

И они пошли мимо нашего прясла, тихо, по-стариковски невнятно о чем-то разговаривая. Мосей уже не кривлялся, а шагал со строгим лицом и исподлобья озирался по сторонам. Архип ковылял на своей деревяшке, поскрипывая и потрескивая, и слушал Парушу внимательно, но как будто равнодушно. А Паруша, опираясь на клюшку, сильная, тяжелая, с мужским лицом, с серыми усиками, шла важно, как хозяйка, которая всю жизнь привыкла властвовать. И оба мужика, Архип и Мосей, шли рядом с ней, обдумывая чтото, и в их отношении к ней не было того обычного пренебрежения, которое всегда бывает у мужиков к бабам. Она что-то внушала им, пригвождая клюшкой свои слова, но ни к тому, ни к другому не обращалась.

Катя проследила за ними до того момента, когда они скрылись за нашей избой, и все время лукаво улыбалась прс себя.

Вечером около моленной собралась большая толпа мужиков и, как на сходе, долго горланила на всю деревню Пришли сюда и "мирские", прибежали бабы, девки, ребятишки. Даже брели по луке со всех сторон древние скрюченные старухи, опираясь на клюшки. Они сбились в плотную кучу поодаль от мужиков и плакали навзрыд Попытались они вопить, но на них замахали подогами старики, и они оборвали свое вопленье стонами.

Бабушка Анна очень редко выходила со двора, но сейчас побрела вместе с дедушкой, обливаясь слезами. Мать с Катей и отец с ребятами убежали, не заходя в избу. Мы с Кузярем и Наумкой храбро поднялись на крыльцо, но когда увидели на пробое жирную лепешку сургуча на дощечке с круглой вдавлиной орла, не выдержали и со страхом попятились назад по ступенькам крутой лесенки. Мужики толпились поодаль и обступали крыльцо полукругом. Все галдели, не слушая друг друга. Красные, обветренные лица, седобородые, рыжебородые, были угрюмы, и хотя многие смеялись, а многие яростно орали и махали сжатыми кулаками, все были подавленны, растерянны и не знали, что делать. Только Мосей беззаботно ходил среди них, морщился в хитрой усмешке и хвастливо кричал скрипучей фистулой – На тройке прилетел, как деймон, с колокольчикамибубенчиками. Митрия Степаныча сейчас же за бока. Староста припрыгал, как селезень. Ну и туда, в нутре. Везде сургучом припечатали, все болты и запоры, и эту и сенную дверь. А у чиновника печать-то, как дубинка.

Ну, запечатали и к Митрию Степанычу чай пить поехали.

– Хлопотать надо... к земскому... к губернатору! – надсадно кричал кто-то. – Как это так?.. А молиться-то где будем?

Мосей весело открикивался:

– Возьми-ка похлопочи... Он те печатью башку расшибет. Надо нам, дуракам, понятье иметь: печать-то – вещь нерушимая. Завтра сжигать будут.

– Это как то есть сжигать? Моленную-то?..

Мужики хлынули к Мосею.

– Моленную – не молепкую, а все там – иконы, да книги, да всякую четь...

– Не допускать, мужики!.. Чего же это, старики, делается?.. А? Старики!

Кто-то завывал зловещим дряхлым басом:

– Антихрист пришел!.. Антихрист!

– А Стоднев-то чего глядит? Чай, он богатый. Откупился бы.

– Он не откупится. За копейку он не то что брательника, а самого бога обшельмует.

А увидел, как дедушка подошел к крыльцу, опираясь на палку. Он долго смотрел на замок, на ставни с кровавыми сгустками печати и плакал безмолвно и горестно.

В эти страдные дни пахоты и сева ложились рано, сейчас же после захода солнца, а вставали на рассвете и уезжали в поле. Но этой ночью у нас долго не спали: к окошку подходили люди и о чем-то шептались с дедом и отцом. Отец с Сыгнеем ушли с шабрами, а дед забрался ка печь и долго вздыхал и бормотал молитвы. Бабушка тоскливо ныла:

– Как бы чего не вышло, отец... Дело-то божье, а для начальства острожье.

Дед сердито отвечал:

– А ты лежи знай и молитву твори. Не твоего ума дело.

Мы ничего не знаем, ведать не ведаем.

Мать лежала на кровати, а Катя на полу, и обе спали.

Я чувствовал какое-то скрытое беспокойство и в избе, и за открытыми окошками – в звездной тьме на улице, но там

была глухая тишина, только где-то далеко испуганно пощелкивала перепелка и жалобно трещал дергач. Заунывно прозвонил церковный колокол и долго тянул, замирая:

увы-ы, увы-ы, увы-ы...

XXXIV

Утром я проснулся поздно, разбудило меня горячее солнце. Я открыл глаза и увидел над собою чадно-голубые полосы света: в дымных солнечных лучах играли разноцветные искорки пыли. Пахло только что испеченным хлебом и топленым молоком. За окном щебетали касатки.

В избе никого не было. В теле ощущались здоровая радость и ликование. Бойко и весело звенели мухи. Я вскочил и высунулся из окна. Воздух горел ослепительно. Лужок на дороге кудрявился бархатной вышивкой. Касатки носились над лужком и дорогой целой стаей, легко, невесомо, переплетаясь в крылатой игре. За амбарами и избами, на усадьбах, густыми зарослями зеленела черемуха в снежных мохрах цветов. Пьяный миндальный запах плыл оттуда волнами. Я выпрыгнул в окно и, ошпаренный солнцем, сразу погрузился в мяткую небесную синеву. Хотелось летать, как касатки, кувыркаться в этой ласковой синеве и золотом воздухе, петь и смеяться. Я выбежал за угол избы, в холодок, под ветлы, и бросился на прохладную траву. Роями и вихрями трепетали по луке одуванчики, белая кашка и розовые калачики. Где-то клохтала невидимая клушка и цыкали цыплята. Близко и далеко истошно кудахтали куры и сердито открикивались петухи. Очень высоко, в манящей синеве неба, медленно кружились два коршуна.

У пожарного плоского сарая стояли старые насосы с длинными коромыслами, похожими на ухваты, и сизые бочки на дрогах. Мосей сидел у дощатой стены и ковырял кочедыком лапти. Моленная стояла по-прежнему угрюмая и слепая, а подальше – покосившаяся жигулевка с огромным замком на косяке.

Одинокая, старенькая, с прелой соломенной крышей, келья бабушки Натальи, вся засыпанная оползнями, с полураскрытым двориком, с голыми стропилами, тоже как будто доживала последние дни – вот-вот рухнет и превратится в кучу гнилушек. Раза два я видел, как к ней приходила тетя Маша. Она уже не щеголяла в барских юбках, кофточках и башмаках, а носила деревенский сарафан, на голове повойник и темный платок, заколотый по-старушечьи. К нам она так и не показывалась и с матерью не встречалась. Но я каждый день обязательно бегал к бабушке, чтобы принести воды из колодца и нарубить вязанку прутьев из старого плетня. Заднюю стенку двора я уже всю вырубил, и внутри стало неприютно и жутко. Маленькая горбатенькая Лукерья с восковым сморщенным лицом кротко и молитвенно ухаживала за бабушкой и тихо, дрожащим голоском, ласково говорила мне:

– Баушка-то совсе-ем плохонькая стала. На исходе у нее душенька-то. По ночам-то уж больно мается. Как из жигулевки-то ее притащили, так и обмерла. Все-то ее покинули.

Только Луконюшка и приходит. "Иди, бает, отдохни, баушка Лукерья. Я посижу с Натальюшкой-то, похлопочу..." Уж такой трогательный паренек, словно отрок светлый. Ты уж, подсолнышек, поглядывай. Увидишь, как я тебе платочком помашу, – так и знай: отошла баушка-то.

У матери каждый день были заплаканные глаза, и она казалась не то уставшей, не то больной. Настала рабочая весенняя пора, и ее редко отпускали к бабушке. Она уезжала вместе с мужиками на поле и возвращалась в сумерки.

И когда я встречал ее, обветренную, загоревшую, у двора, она болезненно улыбалась мне и шепотом спрашивала:

– Навестил, что ли, баушку-то?..

Я с обидой на нее и с жалостью к ней отвечал сквозь слезы:

– Ее все покинули...

Мать быстро отходила от меня и вытирала фартуком слезы.

И вот сейчас я смотрел на слепенькую избушку бабушки, и утренняя моя радость потухала. Ждал: вот выйдет горбатенькая Лукерья и помашет мне платком.

Моленная с плотно закрытыми железными ставнями, со ржавыми пятнами на шершавой зелени казалась таинственной и зловещей. И потому, что там было жутко и загадочно, меня неудержимо тянуло пойти туда, опять увидеть сургучные печати и прислушаться: не слышно ли там, внутри, каких-нибудь призрачных голосов, стонов и шороха, какие бывают во время "стояния"? Мне почудилось, что внутри моленной что-то глухо упало и кто-то жалобно позвал меня. Я очень ясно услышал свое имя. У меня сильно забилось сердце от страха, и я, охваченный любопытством, пошел к моленной, подчиняясь этому жалобному голосу.

Позади стонала бабушка Анна и звала меня испуганно:

– Иди-ка сюда! Воротись-ка! Беги-ка, чего я скажу тебе!

Бабушку я впервые увидел такой сердитой и испуганной.

У нее дрожали руки и голова, а тусклые глаза застыли от ужаса.

– Ты это чего вздумал-то, окаянный? И не моги ходить туда. Греха с тобой не оберешься.

И толчками погнала меня домой.

Митрий Степаныч, в сатиновой рубашке, подпоясанный ремнем с бляшками, в сафьяновых татарских сапогах, гладко причесанный, позванивая ключами, прошел через улицу в кладовую зыбкой, самодовольной походкой, сосредоточенно сутулясь. На ходу он тихонько пел что-то на второй глас. За ним таким же самодовольным шагом, как взрослая, выпячивая живот, как ее мать, шагала Таненка. Тяжелая железная дверь с визгом отворилась, и они скрылись во тьме.

Когда раздался этот пронзительный визг железной двери, мне послышалось: "Иди-иди-и!.." И я, забыв обо всем, бросился со всех ног к кладовой, чтобы взглянуть на вороха сокровищ, скрытых внутри этих каменных стен, и подышать прохладным ароматом пунца, ситца, керосина и каких-то других, не ведомых мне товаров. Как и всегда, я сначала ничего не увидел, ослепший от солнца, потом заметил, как Митрий Степаныч вынул откуда-то из-за пузатых мешков четвертную бутыль с прозрачной жидкостью. Он опасливо обернулся и подозрительно уставился на меня.

– Прочь отсюда! – цыркнул он на меня. – Ишь нос сует, паршивец! Чего тебе надо?

– Это, чай, Федянька, тятенька, – заступилась за меня Таненка.

– Это все едино. Еще украдет чего-нибудь. Прочь, тебеговорят! Дай-ка, Таненка, вон веник. Я тебя отважу, отучу, как подглядывать.

Я отбежал от двери, а Таненка, подражая отцу, тоже крикнула мне вслед:

– Я тебя, курник, отучу! Век будешь помнить. Больше сюда – ни ногой и не подглядывай. Прочь, курник!

Мне стало больно от обиды и стыдно оттого, что меня прогнали так грубо и незаслуженно. Я сначала растерялся, а потом разозлился и мстительно крикнул:

– Кворак! Лягушка-ляпушка!..

И убежал к своим воротам. Мне было любопытно, что они вынесут из кладовой, и я стал ждать, высунув голову из калитки. Низко над землей летали касатки, щебетали, трепеща крылышками. Они играли со мною скользили так близко, что едва не задевали меня. И все во мне играло радостью, здоровьем, потому что я купался в горячем, сверкающем воздухе и видел синее милое небо. Зеленый лужок, который упорно, неудержимо покрывал своими кудерками землю и здесь, у двора, и там, за дорогой, заползал на самую дорогу и карабкался на камни кладовых. Эга могучая, неутомимая жизнь бунтовала всюду, и я как-то всем маленьким существом своим чувствовал ее бурю.

Из кладовой вышла Таненка и понесла на животе ящик, покрытый платком. Она озиралась, как воровка, и торопилась к своему крыльцу. А Митрий Степаныч с бутылью в руке тщательно запер железную дверь и пошел вслед за Таненкой, так же торопливо и так же озираясь по сторонам.

Я вбежал в избу и крикнул бабушке с порога:

– Митрий-то Степаныч четверть вина домой потащил, а Таненка – ящик с гостинцами!

Бабушка сердито и со страхом набросилась на меня:

– А ты не подглядывай, дурак. Митрий-то из-за тебя на дедушку окрысится. Дедушка-то в долгу у Митрия. И не наше дело, кого он там вином да гостинцами угощать будет. Начальство ждет – вот и будет его улещать. Может, моленную-то распечатают. А ты, ежели видишь чего, не кричи и не болтай. Держи себе на уме. Не тянут за язык – молчи, а пытать будут – зубы сожми: "Знать ничего не знаю и ведать не ведаю".

В полдень опять зазвенели колокольчики и бубенчики и к моленной через луку пролетела тройка, а за ней – пара пузатых лошадей, запряженных в грязный тарантас. На тарантасе сидел такой же пузатый, с разбухшим от пьянства лицом ключевский поп в черной шляпе и в фиолетовой рясе.

Так же как вчера, из тарантаса выскочил усатый пристав в белом кителе, в сверкающих сапогах и тот же чахоточный чиновник в чесучовом сюртуке с широким разрезом позади.

И опять степенно прошел Митрий Степаныч и проковылял Пантелей в бекешке нараспашку, взмахивая бородой. Быстроногий Кузярь, чумазый, загорелый, в пунцовой рубашке без пояса, босой, подхватил меня под руку, и мы, не слушая стонов и криков бабушки, со всех ног пустились к моленной.

– Сдирать печати прискакали... Мосей уж дрова притащил – сжигать иконы и книги будут...

Кузярь остановился, подпрыгнул на месте и засмеялся.

Острые черные глазенки его заиграли плутовато.

– А я знаю, а я знаю... а тебе не скажу...

– А я сам увижу и тебя не спрошу... Я еще вчера в моленной был и видел, как печати везде накладывали.

Глаза его издевались надо мною, и он хохотал мне в лицо.

– Эх ты, губан! Видел сороку, да без проку. Дурак видит только воробья на носу, а умному как сычу, и ночь – не помеха. Ты погляди, что сейчас будет, – лопнешь со смеху.

И он заплясал и закувыркался на траве. Я стоял перед ним растерянный: он и на этот раз торжествовал надо мною. Вдруг он выпрямился и зловеще пропел:

Никому так не досадно,

Как нашему Федьке,

Всё неладно, всё нескладно

Ни хрена, ни редьки

Сам – на печке,

Нос – в горшечке,

А язык – на речке..

Посрамленный, я побежал к моленной, а он хохотал мне вслед и кричал:

– Не беги один-то, а то в жигулевку запрут. Давай вместе. Двоим-то одурить их вольготнее. Ежели хватать будут – прыгай в буерак...

Тут он опять хотел одурачить меня: прыгать в буерак с отвесного обрыва в десять сажен глубиной да еще в реку мог только бестолковый или слепой. Но довод его – быть вместе и не давать друг друга в обиду – был мне на руку.

Я остановился и подождал его, но он подошел неторопливо, важным шагом и прошел мимо, как чужой, и даже не взглянул на меня. Я тоже пошел ленивым шагом, вперевалку, как мой отец, и круто свернул в сторону, к задней стене моленной. Кузярь, пораженный, остановился и с тревогой спросил:

– Ты это куда?.. Эй!

Но я не ответил ему и не обернулся.

– Погоди-ка, погоди. Чего ты озлился-то? Чай, я шутейно.

– А я издали хочу глядеть, как ты в буерак прыгать будешь.

Я обежал вокруг моленной и остановился у крыльца.

Дверь была уже отворена, и из нутра глухо и раскатисто вырывался хриплый голос пристава и гогот попа. Кузярь украдкой выглядывал из-за лошадей и с испуганным лицом призывно махал мне рукой. Мосей сидел на чурбаке у передней стены пожарного сарая и плел лапти. Это было не в его обычае: он был падок на всякие зрелища, а тут перед ним совершались такие события, которые сразу согнали бы его с места. Я хоть и маленький был, но хорошо знал Мосея. Значит, он не хотел подходить к моленной и решил показать, что его дело – сторона, а начальство – сила опасная, и невзначай он может попасть под горячую руку и пострадать. Кузярь издали глядел на меня с завистью, и мне было приятно видеть, как он робко посматривал на моленную и на кучера, бородатого мужика, который свертывал цигарку. Кучер погрозил Кузярю кнутом, и Кузярь пустился бежать обратно.

Становой рычал внутри моленной, как злой пес, и мне казалось, что он бьет и старосту и Митрия Степаныча. Кучер повернул лицо к моленной и прислушался. Он подмигнул мне, кивнул головой на открытую дверь и ухмыльнулся.

– Бунтует... – пояснил он снисходительно. – Беда, как любит бушевать! От этого и охрип. Ничего-о! – успокоительно заключил он. – Пробушуется лыком станет и начнет жаловаться, как баба. Тут ему только водки давай четверть вылакает. Чую, застрянет он у вашего кулугура на сутки: чего-то больно взбесился. Мается с ним судейскийто. Научный человек, покорный, как девка, от этого и в чахотку себя вогнал.

Пока он бормотал, скучая и покуривая, ко мне неожиданно подошли Мосей и Кузярь. Мосей с лаптем и лыком в руках морщился в боязливой улыбке, а Кузярь храбро стоял впереди него и нахально показывал мне язык.

На крыльцо с грохотом выбежал пристав и хрипло заорал

– Лестницу сюда!.. Прохвосты! Лестницу! Я тебя, Стоднев, в остроге сгною, а тебя, староста, сейчас же отправлю в стан! Воры, острожники! Всё разграбили. Но отвечайте мне, как это случилось, что все печати целы – и на дверях и на окнах, и пол не тронут, и потолок не поврежден, – а все, что было в моленной, бесследно исчезло? Отвечай, Стоднев! Это ты в ответе.

Митрий Степаныч кротко и почтительно поклонился ему и беспомощно развел руками.

– И ума не приложу, господин становой, – верите или нет. Я лежал, горем убитый, и плакал от великой беды

Разве я допустил бы приложить нечистые руки к святыне нашей? Скорее бы руки на себя наложил... Я~ сам.униженно молю вас строгое следствие произвести и наказать разбойников.

Пристав схватил за бороду Пантелея и задергал ее из стороны в сторону.

– Тебе, мерзавцу, поручили охранять здание. Где ты был, чертова борода? Где был?

Пантелей с выпученными глазами, обалдевший, пищал по-бабьи:

– Ваше высокоблагородие, помилуйте!.. Не виноват.

Сторожа вы не велели ставить, а ключи с собой взяли. Отпустите бороду-то, Христа ради... Негоже мне при батюшке-то.

– А-а, негоже? Все помело твое выдеру, негодяй!.. Какой ты есть староста, когда у тебя под носом очищают вещи из опечатанного здания? Ведь тут же не один прохвост работал, а целая толпа. Это же не просто кража со взломом, а хитрая махинация. Ты понимаешь, что ни одна печать не тронута, ничего нигде не нарушено. Признаков нет... а все исчезло, как дым. Что же тут, по-твоему, черти или ангелы работали?..

– Не могу знать, ваше высокородие. Я сам препоручил покараулить вот Мосею, пожарнику. Его допросите.

Пристав разъяренно рванул бороду старосты, выдрал клок волос и швырнул ему в помертвевшее лицо. Чиновник поморщился и что-то пробормотал ему. Становой смешно подпрыгнул и уперся руками в бедра. Нагайка змеей заползала по синим штанам с красной полоской.

– Прошу вас не вмешиваться. Я лучше вас знаю, как с ними, канальями, разговаривать. Они не понимают вашего тонкого языка. А мой мат до самой ихней требухи доходит. Эй ты, козел драный! – рявкнул он на Мосея. Так-то ты караулил! Я тебя как Сидорову козу выпорю. Проспал, чертова твоя башка!

Мосей закланялся, затрепыхался и стал похож на дурачка.

– Я, барин, до смерти боюсь всяких печатей. Сердце у меня заходится. Я так и старосте сказал: "Пантелей, мол, Осипыч, от казенной печати я обмираю. Да и куриная, мол, слепота у меня..." А он бает: "Поглядывай, Мосей!" А я, баю, Пантелей Осипыч, зги не вижу. Про курину-то слепоту он, староста-то, давно знает. Чего у меня бог отнял, тому и староста не дарственник.

– Ты – мурло! – взревел пристав, выпучив красные белки. – Кто ты такой – идиот или дурака валяешь?

– Мы – люди темные, барин. Знать ничего не знаем и ведать не ведаем. А это ты истинно: дураки – народ веселый.

– Ну, ты действительно идиот.

– Это истинно, барин: идет Нефёд – да и гот урод.

– Тащи сюда лестницу, остолоп!

– Я мерина запрягу, барин: они, лестницы-то, на роспусках... Их подымать-то артелью надо. Пять сажен в каждой до самого конька. Еще при крепости сколачивали.

Поп стоял весь раздутый и колыхался от пьяного смеха.

– Здорово! Здорово обдурили тебя, пристав! Все концы спрятаны... Ку-ка, разруби гордиев узел.

Красное лицо старосты обливалось потом, и мутные капли падали с носа на бороду. Чиновник не спускал глаз с Мосея и лукаво улыбался. А пристав бесился, бил кулаком по перильцам крыльца и сам обливался потом.

– Ну, любуйтесь, Николай Иванович, на это грязное животное. На кой черт твои роспуски, пугало воронье!

Лестницу! Сюда, к наличникам! Лапоть-то зачем приволок?

– Мои лапти, барин, для мордвов. Не в износ. От моих лаптей мне по всей округе слава.

Староста кубарем сбежал с крыльца и заковылял толстыми ногами к пожарной. Мосей угодливо и по-дурацки улыбался.

На нас ни начальство, ни Митрий Степаны" не обращали внимания: мы для них не существовали. Незаметно мы поднялись на крыльцо, потом юркнули в прихожую, а из прихожей в моленную. В просторной комнате, пропахшей ладаном, в туманном полумраке толстые ребра стен были голые, мертвые, в квадратных пятнах: все иконы, и большие и маленькие, складни и кресты исчезли. Слева, на полках, тоже не было книг. Налой стоял ободранный, тонконогий и раскоряченный. Со стен и с оконных косяков содраны были даже утиральники и бисерные прошивочки. Не блестели и высокие подсвечники, а с потолка была сорвана и паникадильница. Моленная была угрюмо пуста и казалась страшной. На железных болтах оконных косяков я заметил черные, как вар, печати на дощечках с застывшими потоками сургуча.

Кто-то хитро и ловко обманул станового и этого чиновника, и они оказались в дураках. Печати были целы и невредимы, пол и потолок не тронуты, а иконы и книги бесследно пропали. И это была действительно загадочная работа:

как могли люди проникнуть в надежно запечатанную горницу и вынести все до мелочей? Вспомнились Паруша и Мосей с Архипом, которых она повела с собою и о чем-то с ними советовалась. Но Мосей и Архип были "мирские", а Паруша, как баба, ничего не могла сделать: бабы не допускались распоряжаться в моленной, как нечистая плоть.

Значит, тут хозяйничал только Митрий Степаныч, настоятель. Но он казался таким расстроенным и раздавленным этой бедой, что нельзя было и подозревать его участия в этом таинственном событии. Вспомнилась и нынешняя ночь, когда отец и Сыгней необычно пропали куда-то надолго и я уснул, не дождавшись их. Почему бабушка Анна беспокоилась обо мне сегодня утром и сердито внушала мне быть немым и не подходить к моленной?

Становой еще хрипел на улице, но голос его стал дальше и глуше: должно быть, он сошел с крыльца. Залязгал железный ставень, и в пустой моленной это г лязг загрохотал, как гром. Мы выбежали на крыльцо, и я увидел, как становой сам лез по лесенке вверх, заглядывал в щели между резными и накладными наличниками и венцами, засовывал туда пальцы, тряс все оконное сооружение и рычал:

– Ни черта!.. Никаких следов!..

Он слез и приказал Мосею перетащить лестницу к другому окну.

– Николай Иваныч, прошу!.. – пригласил он чиновника. – Обследуйте сами: может быть, у вас глаз острее.

Чиновник усмехнулся и отрицательно покачал головой.

– Нет-с, увольте. Я в этих делах профан. Обследуйте сами.

– Это что значит-с? – с ехидной злостью прохрипел становой. – Хотите на чужой спине проехаться?

– Я ничего не хочу. Оставьте меня в покое. Потребуйте сведущих людей, пусть они и обследуют.

– Эт-то кого же? Этих прохвостов и мошенников? Спасибо за совет.

И он разъяренно полез к другому наличнику. Здесь он задержался дольше и даже сунул свой красный нос в пазуху между стеной и наличником и понюхал раза два старое дерево. Так он облазил все окна и злой возвратился к крыльцу.

– Пишите акт, Николай Иванович, и обязательно подчеркните, что в этом кулугурском капище, несомненно, работал черт. Наверху, на подлавке, никаких признаков: накаг твердый, без повреждений, пол тоже не поднимался.

– А если бы и поднимался, – заметил в тон ему чиновник, – то вынести такие громоздкие вещи, как иконы, нельзя: кругом глухой каменный фундамент. Да и проникнуть внутрь человеку невозможно: продухи в один кирпич, да и те законопачены.

– Можете писать, что угодно, пожалуйста, меня это не беспокоит. Одним словом, чисто сработано. Пусть разбирается в этом сам губернатор. Стоднев, зови на завтрак!

Пошли! Не забудь распорядиться задать овса лошадям да поднеси чашку водки кучеру. Она тебе все равно дешево стоит – безакцизная. Ну-с, батюшка, остается нам с тобой одно – напиться вдрызг...

Поп глухо подхохатывал.

Толстое лицо Пантелея уже расплывалось в угодливой улыбке, и он, ободренный становым, поглаживал свою широкую бороду толстыми пальцами. Гроза миновала, и пpи – став, после яростной вспышки, рвется к богатому столу Митрия Степаныча, где в графине переливается всеми цветами радуги водка. Но сам Митрий Степаныч стоял поодаль, опустив голову. Пощипывая реденькие волоски нл подбородке, он смотрел застывшими глазами в землю. Чиновник почему-то весело усмехался и подмигивал мне и Ку – зярю. Меня особенно привлекал его портфель, сложенный узким голенищем с сверкающими бляшками.

– Ну, веди, Стоднев! – грохотал становой, подхватывая Митрия Степаныча и попа. – Нечего прикидываться преподобным угодником. Ты такой ловкий пройдоха, что можешь замести любые следы... Тебе бы вместо кулугурского наставника быть главарем шайки воров. А ты, Пантелей, хоть тоже мироед, но в подметки не годишься этому жулику.

И становой захохотал, в восторге от своего остроумие А Митрий Степаныч оскорбленно и с кротким достоинством пропел дрожащим голосом:

– Мне обидно и горько, господин становой, как вы меня бесславите. От этой беды я места себе не нахожу Я чую, что это мирские по озорству сделали, а как – ума не приложу. И дела этого я не оставлю. Богом прошу не наводить на меня бесчестия. Вот господин... не знаю, какой его чин... может подумать всякую скверну... тоже и батюшка.

– Ну, ну, зубы не заговаривай! – хохотал становой. – Пошли! У него, Николай Иваныч, редкостный балык

F даже есть коньячок с четырьмя звездочками. Батюшке это хорошо известно.

Чиновник весело усмехался.

Кузярь засмеялся и победоносно ткнул меня в бок.

– А что я тебе сказывал, ну? Отгадай загадку: целы двери и окошки, а пропало все до крошки. – И прошептал нетерпеливо: – Это Мосей с Архипом... Окошки с косяками вынули, а потом опять вставили. Вот мастаки!.. Черта с два дознаются...

Мосей трепыхался, как петух, и ликовал, оскалив стертые зубы. Когда все пошли по луке, а кучер поехал вслед за ними, он забормотал, пощелкивая пальцем по лаптю:

– Умных-то печаль красит, а дураки – народ веселый.

XXXV

Мирской сход собирался обычно у пожарного сарая, с коло моленной. Толпа стариков и мужиков, тесно сбитая и будоражная, галдела на всю площадь. Мы, малолетки, всегда сбегались к этой толпе, слушали разноголосый гам.

Для нас это было развлекательным зрелищем. Мальчишки прибегали и с той стороны, и с далеких концов длинного порядка. Тут уже забывались враждебные отношения между заречниками и нами: мы как будто тоже принимали участие в мирских делах. Здесь завязывалась новая дружба с однолетками той стороны и с теми, кто жил на разных краях деревни. Кузярь был своим человеком среди всех парнишек, и с каждым у него были какие-то свои дела. Он самоуверенно и независимо держал себя в той или иной группе мальчишек, словно обладал какой-то властью над ними. К нему относились с опасливым уважением. Он был в курсе всех событий, которые совершались в повседневной жизни ребят и той и этой стороны. Его проделки с котенком и разгоном арестованной скотины облетели всю деревню и окончательно утвердили его авторитет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю