Текст книги "Вдоль по памяти. Люди и звери моего детства. Бирюзовое небо детства. Шрамы на памяти (СИ)"
Автор книги: Евгений Единак
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 66 страниц)
Отец c гордостью говорил, что в своей жизни он никогда не дрался. Но с молодости и до глубокой старости никто из самых задиристых сельчан не отваживался с ним конфликтовать.
До тридцать четвертого отец собственной обуви не имел. Донашивал чужое. Накопив триста румынских леев, в возрасте шестнадцати лет в одно из воскресений отправился пешком на станцию, т.е. в Дондюшаны, на базар, за сапогами. Долго ходил по рядам, где продавали коров, лошадей, телят, зерно. В самом углу базара под навесом скупали просоленные шкуры разной домашней живности. Рядом пожилой колченогий бричевский мясник Арон каждое воскресенье торговал мясом.
Наконец, в самом конце ряда отец увидел новые яловые сапоги. Остановившись, он не мог отвести глаз. Продавец разрешил примерить. Сапоги были точь в точь, может быть чуть больше, чтобы уместились портянки. Отец нащупал в кармане свои триста леев.
– Почем сапоги?
– Четыреста пятьдесят. Если берешь, уступлю за четыреста.
В мозгу моего шестнадцатилетнего отца защелкали счеты. Вспомнив, почем продавали бычка, барана, сколько стоил фунт мяса у Арона, по какой цене принимали просоленные шкуры, он почти бегом вернулся в скотный ряд. Крупного барана-двухлетка сторговал за триста леев. Освободив карман от накопленных более чем за год денег, пешком повел барана в село.
На рассвете следующего дня с помощью соседа забил барана. Шкуру засолили сразу. До обеда распродал мясо. Тут же подсчитал выручку. В холщевой торбочке оказались четыреста десять леев. Плюс оставшаяся требуха – залог сытого желудка до следующего воскресенья. В ближайшее воскресенье рассвет встретил на базаре. Просоленную баранью шкуру сдал за сто леев. За пятьсот леев выторговал молодого бугая. И так по кругу. С четвертого по счету базара вел огромного вола. Через плечо были перекинуты, связанные за ушки, заветные яловые сапоги.
У колодца за лесом остановился. Напоил вола, потом долго мыл ноги, оттирая ракушечником, огрубевшие от ходьбы босиком, подошвы. Когда ступни высохли, обул на босу ногу сапоги. Немного походил, притопывая. Потом снова разулся. Долго смотрел на, недавно сбитый об острый камень, почерневший ноготь большого пальца. Связав снова, сапоги перекинул через плечо. Так и привел вола босиком. Чтобы, не дай бог, не сбить блестящую черноту носков совершенно новых сапог.
Изредка ездил в гости к старшему брату, дяде Симону, жившему в Димитрештах. В Бельцах, где дядя Симон работал стрелочником, отец не пропускал ни одного базара. Увидев, что почем, мгновенно ориентировался, сравнив с ценой в Дондюшанах. Закупал оптом, за что полагалась скидка. Приехав в Дондюшаны, на базаре никогда не стоял, отдавая все оптом "сидюхам" с той же скидкой. А разница ложилась в карман чистоганом.
С отрочества в селе за отцом прочно и надолго закрепилась кличка "Никола-жид". В тридцать седьмом женился, через год родился Алеша. В сорок шестом, уже после войны, появился на свет Ваш покорный слуга. В детстве я не раз слышал, как тетка Мария, старшая сестра отца, восторгаясь его предприимчивостью, восклицала:
– Вот жид!
В отличие от меня, часто думающего задним числом, отца всегда отличали предприимчивость, оборотистость, умение просчитать ситуацию на несколько ходов вперед. В принятии решений всегда был независим. Помнил расписание движения поездов и автобусов по Дондюшанам, Могилев-Подольску, Бельцам и Сорокам. Зная расстояние, он мог с достаточной долей достоверности быстро вычислить в уме время прохождения автобуса через каждый населенный пункт по всему пути следования..
Уже работая, я часто навещал родителей. Горделиво показывал новые почетные знаки и другие символы трудового отличия. От заслуженного и почетного до отличника... Отец, чтобы не обидеть меня, бросал взгляд на украшения моей груди и, помолчав, подводил итог:
– Добре... Оно то добре. Красивые бляшки. А деньги где?
Делать деньги в своей жизни я, к сожалению, так и не научился...
А в целом, если вернуться к кличкам в совсем небольшом, исторически молодом моём селе всегда имели хождение прозвища. Они были привезенны предками еще с Подолья и присвоенные уже на новом месте. Меткие, звучные, сочные, образные! Чего стоят только(в алфавитном порядке, чтобы никто не обиделся) Бабай, он же Пацюк, Бабур, Балая, Балу, Баро, Бездюх, Билый, Боднар, Бондач, Бульбак, Бурачок, Буржук, Бэня, Ватля, Военный, Воренчеха, Галан, Гаргусь, Гарига, Гельчеха, Гергачка, Гия, Глухой, Глэй, Гойдамаха, Головатый, Гонза, Горобчик, Грубый, Групан, Гуз, Гукивский, Гуньгало, Гуня, Гунячин, Двадцать девятый, он же Рэмбо, Дидько, Директор, он же Блюндер, Дюсек, Жид, Жук, Зага, Зайчик, Зёнзя, Змэрзлый, Лисик, Кабрекало, Каролячка, Кацо, Кварта, Кекс, Козеня, Комиссар, Кривой, Крым, Крыс, Куза, он же Кула, Кручек, Лабатый, Лей, Лузик, Лэйба, Мальчик, Матрос, Маринеску, Мекэтэиха, Микидуца, Милиониха, Милиционер, он же Червоный, Мися, Морак, он же Сешка, Морда, Мурло, Мэтё, Мэшка, Мэщеха, Небо, Нуч, Нюнек, Нюня, Нянэк, Облэсный, Павук, Палута, Пендек, Пердун, Петляк, Пип, Песька, Поляк, Пэс, Рак, Робинзон, Русский, Руска, Рябой, Сесек, Сивониха, Сянто, Суслик, Трало, он же Мита, Точила, Тошка, Туля, Тэрэфэра, Улёта, Фикус, Фритка, Халат, Цойла, он же Молдован, Цыган, Чёрт, Чолата, Шанек, Штепунька, Штефанина, Штица, Шурга, Яскоруньский, Ястропурец. Собрать воедино прозвища жителей моего села весело и с энтузиазмом помогали все без исключения добровольцы – односельчане. Только о кличках, их происхождениях и обладателях – моих земляках можно писать отдельную книгу, а то и докторскую диссертацию по актуальным аспектам этнографии отдельно взятого села.
– Убьём. И утопим тут же, в Куболте!
У меня заныло под ложечкой. Я засомневался, но подготовку начали дружно. На самый низ уложили смятую бумагу, потом тонкие сухие веточки, затем потолще. Коровьи лепешки с углями вперемежку обильно пересыпали селитрой. На самом верху расщелины высыпали остатки селитры и в оставшуюся щель затолкнули смятый бумажный мешок.
Поджечь мне не доверили. Подожгли старшие сразу с двух сторон. Разгоралось вяло. Угроза в мой адрес повторилась. Вдруг огонь усилился, цвет пламени стал светло фиолетовым. Зашипел выделяемый сок ивы. Сердце мое сжалось. Но от сока в этот раз, казалось, стало гореть еще сильнее. Я с облегчением перевел дух.
Дальше наш костер разгорался очень быстро. Ивы с общей расщелиной превратились в громадный примус. Пламя гудело, казалось, на всю Куболту. На всякий случай мы отбежали подальше. Оглянулись. К счастью никого из взрослых в тот день на Куболте не было. Гул и шипение усиливались. Одна из ив дрогнула. С треском, как выстрел, чуть накренилась над Куболтой.
– Тикай!
Все бросились в сторону моста, оглядываясь. Внезапно остановились, глядя на деревья, которые стали раздвигаться. Между ивами появилось небо. Сначала рухнула ива, перекинувшаяся мостом через речку. Вскоре с треском повалилась вторая. Мы оцепенели. Сева, пасший в тот день за кого-то из родственников, крикнул:
– Туши!
Все бросились к ивам. Огонь уже затихал. Фуражками черпали воду и лили, пока не исчез последний дымок. Ногами и палками оставшиеся следы преступления сгребли в Куболту. Вода скрыла все.
Не сговариваясь, скот отогнали за поворот лесополосы, к гребле, за которой в ста пятидесяти метрах уже была плопская территория. Туда же ушли и сами. На долине никто из нежелательных зрителей не появился. Около часа старательно пасли, не глядя друг другу в глаза. Потом всех прорвало. Перебивая друг друга, не слушая и не кончая фраз, обсуждали случившееся.
Я остался жив. Претензий ко мне не было. Идея и методика оказались верными. Чуть-чуть не рассчитали дозу.
Домой коров пригнали вовремя. Ночью, далеко, над Мошанами гремела гроза. На следующий день штатный объездчик и охранник всех времен Палута (Павло Мошняга) доложил председателю колхоза о том, что ночью молния ударила в иву на Куболте. Высланная нарядом бригада вручную пилила ивы целый день. Первые две нагруженные телеги выезжали в село перед закатом, когда очередные в колии пастухи гнали коров домой.
Одним летом по краю пшеничных полей вокруг долины и на склонах расплодилось огромное количество сусликов. Они жили в норах, которые были несравненно больше паучьих. Нам нравилось наблюдать за этими пугливыми и забавными крапчатыми зверьками. Они часто стояли, как столбики неподалеку от своих нор и переговаривались удивительно высоким свистом, который не мог повторить даже Мирча Кучер. Он вообще мастерски передразнивал собак, котов, скворцов осенью, уток и даже ласточек.
Выпасая коров на границе с мошанской территорией, мы с интересом смотрели, как мошанские ребята нашего возраста ведрами таскают воду из Куболты и заливают сусличьи норы, пока из них не покажется мокрый, сразу похудевший и подурневший зверек. Прижав его шею рогаточкой с длинной палкой, они убивали их и навязывали за ногу на длинную связку мертвых зверьков. Ребята рассказали нам, что за десять сусликов в правлении колхоза начисляют целый трудодень.
Неисчислимые будущие богатства засверкали во взбудораженных наших головах. В тот же день мы договорились с бригадиром Василием Ивановичем Гориным. В конце каждого дня в правлении он будет принимать сусликов, и начислять нам трудодни, правда, на родителей. Я заготовил с вечера старое, но еще годное ведро. В качестве веревочек вытащил из старых ботинок длинные шнурки. Заснул с трудом. Перед моими глазами был я сам, стоявший с длинной связкой сусликов.
Утром, выгоняя коров на Куболту, мы несли ведра, в которые уложили наши торбочки с едой. Спускаясь к долине, в лесополосе мы вырезали рогаточку. Пригнав коров на место, мы с ходу взялись за дело. Сначала шеренгой ходили по склону близ края поля, отмечали норки, вставляя в них ветки полыни. Затем черпали воду из Куболты и носили ее вверх по склону, что оказалось не таким уж легким делом. Выбрав норку, мы лили в нее воду.
Из первой норки суслик вылез после полутора ведер воды. С замиранием сердца я следил, как из-под вспенившейся мутной воды показалась мордочка грызуна. Прижав рогаточкой суслика к краю норы, Мирча ловко схватил его за загривок. Встал, размахнувшись, с силой ударил об землю. Вытянувшийся, тот лежал без движения, только у носа появилось немного крови. Мне стало жалко зверька.
В моей голове уже появились другие мысли. Захватить завтра густую авоську и в ней принести сусликов домой. Поселить в клеточке, а можно и вырыть яму на всех. А в каморе и сараях мешки с зерном, так что кормить есть чем. Я даже не подумал, как отреагируют родители на прибавление животных во дворе.
– За водой! – скомандовал Мирча. Он смело вошел в роль лидера. Оказывается, он выливал сусликов уже не раз.
Работа шла довольно споро. Единственным неудобством было то, что воду надо было носить в гору более пятидесяти метров. Убитых зверьков носили с собой в одном из ведер, которое оказалось дырявым. К обеду Мирча повязал за заднюю лапку сусликов в одну длинную связку.
Пересчитали. Если на одного, то более чем достаточно; если на всех, то каждому выходит совсем мало. До вечера сусликов мы уже не выливали. Дрожали ноги, ныли натруженные руки. Отдыхали. Подсчитывали прибыль до конца месяца, а потом до конца лета.
Пригнав коров в село, остановились возле правления. Дядя Васька пересчитал добычу.
– Нормально! Только как распределять? Если на всех, то бумаги скоро не хватит, объяснил он.
Решили, что сегодняшний заработок, как старший, получит Мирча. а дальше по возрасту до самого младшего. Огляделся. По возрасту я был предпоследним.
– Не хватит сусликов, – подумал я. Но промолчал.
Дядя Вася унес связку куда-то за правление колхоза.
На второй день работа возобновилась. При поимке сусликов мы обходились без рогаточки. Как только суслик показывался, мы наловчились хватать его пальцами за шею сзади. Бывало, что на одну норку хватало чуть больше половины ведра воды. Были норки, в которые приходилось наливать три-четыре ведра. Иногда безрезультатно. В одну норку мы устали носить и наливать воду, пока не увидели, что вода струей выливается из другой норы, расположенной метра три-четыре ниже. У сусликов оказался запасной выход.
В конце дня количество сусликов в связке было меньше, чем первый день.
– Ничего! Завтра будет больше. А потом еще больше, – не унывал Мирча.
На третий день сусликов оказалось меньше, чем вчера, хоть и ненамного. Мирча не унывал. Когда мы гнали коров домой, он, привязав корову, вынес со своего двора, стоявшего на углу при повороте в село, вчерашнюю связку сусликов и связал ее с сегодняшней.
– Да-а, – никто не ожидал от Мирчи такой сообразительности.
Сдавать сусликов поручили мне. Я пошел. Бригадир пересчитал связку дважды. Мне казалось, что дядя Вася слышит, как стучит мое сердце.
– Добре, – протянул он и записал всю большую связку. У меня отлегло.
– Выбрось сусликов в яму за туалетом.
Он смотрел на меня, наклонив голову набок, приподняв одно плечо. Когда я повернулся идти, он неожиданно спросил:
– I що, таки не найшли другого мотузочка, щоб перев"язати сусликiв?
Я застыл, сердце остановилось. С трудом повернулся к нему:
– Дядя Васька, не надо начислять. Только не говорите отцу.
Из этого случая я извлек сразу несколько уроков на всю жизнь.
Мы росли. Подражая взрослым, мы тайком закуривали. Приобретение папирос или сигарет в магазине было исключено. До вечера об этом уже знали родители. Возле клуба после киносеанса или танцев, идущие в колии завтра, собирали окурки. Утром, выгоняя коров на пастбище, мы подбирали окурки по улице вдоль села. Нагибаться нельзя было по той же причине, что и покупать курево.
Дома тонким гвоздиком делали отверстие в конце палки и спичкой закрепляли цыганскую иглу. Увидев окурки самокрутки, сигареты или папиросы, мы, не наклоняясь, накалывали их на иголку и, пройдя несколько шагов, на ходу снимали их и прятали в карман.
Придя на Куболту, мы потрошили окурки на лист ржавой жести, принесенной сюда из села, возможно, несколько лет назад такими же курильщиками. Оставляли напротив солнца высыхать. Сдвинув на половину папиросную бумагу с гильзы "Беломора", набивали табаком.
Если гильз не было, крутили самокрутки. Поводя языком по бумаге, склеивали слюной. Иной раз слюны было столько, что самокрутка не загоралась. Такое табачное изделие ставили на жесть до полного высыхания.
Если табака было мало, в лесополосе неподалеку собирали сухие кленовые листья. Их перетирали и перемешивали с табаком. Было не писаное правило. За два-три часа до возвращения домой не курить. Чтобы окончательно отбить окурочную вонь, при подъеме из долины Куболты, жевали веточки не горькой ароматной полыни, седыми кустиками рассеянной по всему склону.
В малой каменоломне из плоских камней устроили очаг. В укромном месте рядом хранили кастрюлю. Захватив из дому сахар, пасшие в колии варили компоты из неспелой, еще кислющей алычи, таких же жардел, уже спелых вишен и, уже подсыхающих, ягод дикой черешни в изобилии растущих в лесополосе. Пили, уместнее сказать, ели с хлебом.
При всей этой полудикой, близкой к беспризорщине вольнице, безалаберности, легкомысленном авантюризме мы постоянно читали. Читали дома, в клубе и на Куболте. В сельском клубе мы выпрашивали на день и перечитывали журналы, в широком ассортименте выписываемые сельсоветом и правлением колхоза.
Тавик читал абсолютно все, как говорят, от корки до корки. Все понимал и помнил. Валенчик Натальский предпочитал "Техника молодежи" и "Наука и жизнь", " Вокруг света". Андрей Суфрай – "Наука и религия" и "Химия и жизнь". Это были ребята постарше. Я предпочитал "Юного техника" и "Юного натуралиста". И пытался угнаться за Тавиком. Все, кроме меня и Тавика, знали подробности биографии Пеле, Гаринчи и Мацолы. Футбол меня интересовал мало.
Не таясь, скажу. Коллективные и командные игры меня не увлекали. Был подспудный, но осознаваемый страх, что не справлюсь, что мои промахи подведут всю команду. А возможно, срабатывал фактор внутреннего, глубоко загнанного подсознательного тщеславия, стремление показать результат в одиночку. Кто знает, что прячется во тьме нашей глубинной психики?
Я занимался одиночными видами спорта. В школе это были бег, прыжки. Позже защищал спортивную честь института по фехтованию, военно-спортивному многоборью.
После жнивья выпасание в колии было проще. Как только солнце поднималось, и высыхала роса, мы перегоняли стадо на стерню. После уборки зерновых, как правило, перепадали дожди. Через несколько дней стерня неузнаваемо менялась. Приглушенные более высокой и густой пшеницей или ячменем, пожухлые травы после косовицы буйно зеленели, шли в рост. Все скошенное поле покрывалось изумрудным ковром. Даже самые вредные и привередливые коровы умиротворенно паслись, не помышляя о забегах в колхозные массивы. Исключение составляли, пожалуй, только всегда лакомые для коров свекловичные поля.
Мне нравилось выпасать стадо в колии во второй половине лета. С утра все село накрывала прохлада. Роса обильно покрывала растительность, особенно низкорастущие травы. Даже толстый слой шелковистой пыли в колеях дороги за ночь покрывался тонкой корочкой, легко разрушаемой нашими босыми ногами. И лишь после девяти-десяти часов утра роса, как говорили старики, поднималась. Мы перегоняли коров на стерню.
Коровы в этот период выпаса не разбредались. Они медленно двигались фронтом в одном направлении. Зайдя метров на двести вперед, я ложился на уже высохшую и прогретую землю на пути стада. Во второй половине лета тело жадно ловило и впитывало солнечное тепло. Я любил подолгу лежать и смотреть вверх. Вокруг было только глубокое, уже меняющее цвет, августовское небо. Голубизна его становилась более насыщенной, приобретала зеленоватый оттенок бирюзы.
Легкие, постоянно меняющие очертания, облака казались выше, а белая кайма их местами была ослепительной. Все тело пропитывалось уютным, не перегревающим теплом. Возникала ощущение, что время остановилось. Я погружался в легкое полузабытье. Вокруг была одна тишина и небо. В этой тишине и бездонной голубизне неба, казалось, я растворялся сам, переставал чувствовать свое тело.
Ближе к полудню тишина пропитывалась чуть слышным, высоким, всепроникающим и одновременно невесомым звоном. Звон доносился отовсюду. Возникало ощущение, что звон заполняет все мое существо. Казалось, звенит сам воздух. Наступали покой и умиротворенность, с которыми не хотелось расставаться.
Сквозь тишину и звон начинало прорываться характерное хрумканье травы на зубах насыщающихся коров. Звуки приближались и двигались вперед. Стадо неспешно обходило меня, двигаясь в поисках еще не тронутой травы. А меня накрывала тугая волна запаха парного молока, замешанного на аромате только что состриженной коровьими зубами зелени и, всегда сопровождающего стадо, легкого запаха свежего коровьего навоза.
Во второй половине лета по краям лесополос собирали сушняк и разводили костер. Когда ветки прогорали, на жару пекли, налившиеся молочной желтизной, початки кукурузы. Уходя со стадом дальше, зарывали в жар уже налившиеся корнеплоды сахарной свеклы. Сверху накидывали сухие ветки, принесенные из, окаймляющей лес, лесополосы. Двигаясь в обратном направлении домой, мы разрывали кострище и, обдирая подгоревшую корку, поглощали сладкую ароматную мякоть.
На пшеничных полях и Куболте ко мне «являлась» муза сочинительства. Я, как говорят, записывал в уме и помнил свои «шедевры». Придя домой, я записывал мои стихи в общую тетрадь. Посылал в редакции газет «Юный Ленинец» и «Пионерская правда». Ответа не было. А душа «поэта» требовала признания.
Однажды, раньше времени с поля приехал отец, сидя сзади на мотоцикле. За рулем был корреспондент районной газеты "Трибуна" Калашников. Он фотографировал и писал репортаж о заготовке силоса в нашем колхозе. Бригадир попросил отца покормить журналиста. Как его зовут, я не знал, но услышал, что отец очень часто называет его Николаем Александровичем. Наверное, еще и потому, что Калашников фотографировал отца в вилами в руках.
Мой отец любил, когда его фотографировали для газеты. Газета с его фотографией подолгу лежала на плюшевой скатерти круглого стола в большой комнате. Затем отец крепил газету кнопкой на стену рядом с зеркалом над сервантом. Так и висела желтеющая газета до очередной побелки.
Когда я вошел в комнату, корреспондент сидел за столом. Его длинный красный нос был изуродован огромной бородавкой, из которой рос единственный черный вьющийся волос. Калашников свирепо высасывал содержимое прошлогоднего соленого помидора.
Отец в это время в летней кухне жарил яичницу на сале. Воспользовавшись отсутствием отца, я попросил послушать мои стихи к песне о Куболте и напечатать их в газете. Я читал с листа. Журналист, перестав закусывать, внимательно слушал. Затем, взяв лист, прочитал:
– У тебя есть чувство ритма. Ты, хоть не всегда, но в основном, соблюдаешь размер строки. Ты любишь природу, видишь подробности, которые другому кажутся мелочью.
У меня перехватило дыхание. Мою грудь распирало. Я уже видел мое стихотворение, напечатанное в газете.
– Но этого мало. Тебе нужно многому учиться. Сочинительство требует глубокого знания жизни, особенно поэзия. Ты должен много читать. Твое стихотворение в таком виде печатать нельзя. Над ним надо работать.
Приземление было оглушительным. В это время со шкварчащей яичницей в большой сковороде вошел отец. Подавленный, я вышел. Через час, осилив совместно с отцом яичницу и оставив пустую бутылку, журналист, отчаянно газуя, поехал в район.
Куболта
Над горизонтом вставая,
За солнцем шагал новый день.
И травы роняли, качаясь,
Росы золотую капель.
Плыла, очертанья меняя,
От клена столетнего тень.
И низко к земле наклоняясь,
Стоял обветшалый плетень.
Вокруг все пылало и пело
Гимн пробужденья Земле,
И глухо ведро звенело
В мрачной колодезной тьме.
Жаворонок ввысь взлетая,
В прозрачной повис синеве.
Речушку из детского рая,
Забыть невозможно вовек.
Невзрачная речка Куболта
Просторы лугов и полей.
К ней ивы седые склонились,
Бирюзовое небо над ней.
Не знаю, что стало со мною,
Печалью душа смущена.
До сих пор не дает мне покоя
Старинная сказка одна...
Генрих Гейне
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой!
Пьер Жан Беранже
Одая
– Э-ге-гей! Вылезайте уже! Хватит, вашу мать! – гортанный, слегка хрипловатый голос сторожа Гаргуся, казалось, усиливался водной гладью, пронизывал насквозь пространство над прудом. – Вылазьте наконец! А то вон сзади вербы зеленые повырастали! Сейчас я вас крапивою!
Несмотря на много раз слышанные слова о зеленых вербах, которые, по преданию, вырастают у купающихся сверх меры, некоторые из младших опасливо оглядывали через плечо свои ягодицы, ярко выделяющиеся белизной на фоне загорелых детских тел. Старшие при этом снисходительно ухмылялись, хотя сами еще всего лишь два-три года назад при крике Гаргуся непроизвольно оглядывали себя.
На гребле появлялся сторож Гаргусь и неторопливо приближался, держа в руках длинную жердь, к тонкому концу которой был привязан пучок крапивы. Гаргусь – было известное на несколько сел прозвище Иосифа Твердохлеба, стража порядка на Одае – трех колхозных прудах, плодородном колхозном огороде и двух садах.
Старый сад, заложенный еще паном Соломкой, находился на южном берегу, а молодой колхозный сад был высажен после войны к северу от большого става.
Неопределенного возраста, выгоревшая от постоянного пребывания под солнцем, крупноплетенная соломенная шляпа удивительно гармонировала с вислыми седыми усами, пожелтевшими по центру от табака. Обкуренная до черноты люлька, шляпа, усы и остро выпирающие скулы, обтянутые бронзово-серой морщинистой кожей делали лицо Гаргуся похожим на обличье чумака, виденное в старых школьных учебниках.
Гаргусь вышагивал по гребле, с каждым шагом покачиваясь худым телом вперед. Малыши выскакивали из воды первыми, зажимали скомканную наспех одежду под мышкой и, в чем мать родила, пробегали дорогу, ведущую к гребле. Бежали, чтобы переждать грозу в виде Гаргуся во втором, или среднем ставу. Те, что постарше, подобрав одежду, неспешно одевались, точно рассчитывая время, необходимое Гаргусю для преодоления гребли и еще около ста метров до популярного места купания.
Лишь шестнадцатилетний Алеша Кугут невозмутимо продолжал находиться в воде, попыхивая папироской "Бокс" за, дореформенных шестьдесят первого, сорок пять копеек. Папиросы "Бокс" и "Байкал" за семьдесят шесть копеек почему-то назывались гвоздиками. Демонстративно повернутая в сторону камышей, выцветшая под солнцем и без того соломенно-желтая, стриженная под "польку" шевелюра Алеши, даже не дрогнула при появлении на берегу Гаргуся.
– Вылезай к чертовой матери, иначе одежду заберу. А возьмешь ее только в правлении! – стращал Гаргусь.
– А ты попробуй! – сразу начинал на ты Алексей. – Там комсомольский билет. Я тебя предупредил. Отсидишь двенадцать лет, потом подумаешь, прежде чем нарушать закон. А для начала отсидишь пятнадцать суток за мать при малышах. Два раза помянул. И свидетелей полно. – кивал на нас комсомолец, выпуская кольца дыма.
Выпустив дым, ощеривался широкой улыбкой, обнажая редкие крупные зубы:
– Бери! Попробуй!
Гаргусь, потянувшийся к одежде, видимо, уже подсчитал, сколько ему, семидесятилетнему, будет лет по возвращении из тюрьмы. Опасливо отдернув жердь, Гаргусь направился вдоль малинника через густые заросли цикуты, которую мы называли блэкит, в самый хвост озера, переходящий в непроходимые заросли трощи (тростника). На ходу он что-то бормотал себе под нос, временами озирался, а под конец в сердцах громко сплевывал в сторону:
– Тьфу! Ха-алера!
Алексей тоже сплевывал в воду окурок и, повернув голову в сторону малинника, окликал нас:
– Хлопцы! Купайтесь, сколько влезет. Я отвечаю.
Мы, все же стараясь не шуметь, входили в воду и группировались вокруг нашего кумира, комсомольца, способного упрятать в тюрьму самого Гаргуся.
Уже после написания главы я узнал, что Алеша комсомольцем никогда не был. За комсомольский билет он выдавал немецкий портсигар, который постоянно носил в заднем кармане штанов. Заявления о приеме в комсомол он подавал, но ему каждый раз отказывали. Отказ мотивировали злостным хулиганством Алеши. Но больше ему мешали его независимость и анархизм – полное непочитание власть предержащих.
Младшие, убежав на среднее, более мелкое озеро, больше не возвращались. Они барахтались в мутной воде, отпугивая от берега, кишащих в пруду уток. Не обращая внимания на вышедшую из небольшого птичника, расположенного под самой греблей большого става птичницу Соню Фалиозу, малышня продолжала плескаться в грязной воде, часто поднимая со дна, оброненные утками яйца.
Поднятые со дна яйца еще долго качались на мелких волнах между стрелками осоки, а потом снова, словно нехотя, медленно опускались на дно. Наплескавшись, малыши покидали озеро с резко потемневшей от ила кожей. Натянув трусы, приходили домой с прилипшими к плечам и, стриженным наголо, головам клочьями высохшей тины. После купания в озере дома их ждало отмывание.
Мы же, чувствуя себя в безопасности возле Алеши, еще долго купались, ныряли, прыгая с разбега. В конце концов, мы насыщались купанием. Ополоснувшись в чистой воде соседнего заливчика, мы натягивали одежду и только сейчас в нас просыпались голодные болезненные спазмы под ложечкой. Появись сейчас, тут на берегу, буханка, пусть даже черствого хлеба, она была бы растерзана и уничтожена в мгновение ока. Но хлеба не было. Каждый раз мы обещали друг другу и себе: – в следующий раз захватить на Одаю побольше хлеба. Но каждый раз, выходя из дома сытыми, мы неизменно забывали об этом.
Несмотря на голод, домой идти не хотелось. Если на Одаю мы бежали, выбирая кратчайшую дорогу, пересекали косогор по едва утоптанной тропке, то обратную дорогу мы выбирали подлинней. Как правило, мы переходили греблю и, не доходя до сторожки, поворачивали налево. Шли вдоль боросянской посадки, в которой часто можно было чем-нибудь поживиться. В июне уже можно было нарвать ранней черешни. Мы безошибочно знали деревья с горькими, как хина ягодами и обходили их. Предпочтение отдавали крупным бело-розовым сладким, с умеренной горчинкой, ягодам.
В начале июля начинали зреть вишни. Сначала наливались упругим рубином светоянские, затем более мелкие и темные, почти черные, очень сладкие хруставки с терпким привкусом. А с середины июля все лесополосы желтели от поспевающих диких абрикос, которые мы называли мурелями. В центральной и южной Молдове их называют жарделями.
В неглубокой лощинке, которую мы пересекали, дорога отделялась узкой полосой колхозного огорода от гребли самого нижнего, первого и второго, среднего става. Гребли были очерчены четкими линиями старых желтых ив, опустивших свои длинные ветки-нити в самую воду.
В первый став давно уже не запускали мальков карпов. Но пруд буквально кишел карасями. Ежегодно при ловле рыбы для продажи в колхозном ларьке проводили сортировку. Мелких карпиков возвращали в большой став, а карасиков ведрами высыпали в первый и средний.
Во втором ставу рыба приживалась плохо, вероятно по вине уток, которые, погрузив голову, ловили рыбешку целыми днями. Поймав, утки потом долго трясли головой и шеей, проталкивая еще живую снедь в зоб.
Кроме того, во втором ставу вода была постоянно мутной, а на отмели у тростника пузырилась вскипающими и лопающими на поверхности пузырьками зловонного газа. По нашему единодушному мнению и к возмущению, образование пузырей происходило именно из-за частых испражнений птиц прямо в воду.
В метрах десяти от начала гребли первого става на прямо срезанном пне старой ивы, казалось, день и ночь сидел мой троюродный брат Мирча Научак. Проучившись несколько лет у моего же двоюродного брата Штефана искусству портного, Мирча еще весной должен был идти в армию.
В военкомате ему объявили отсрочку до осени. Вернувшись из военкомата, Мирча больше к Штефану не ходил. Призывы бригадира выйти на работы в колхозе Мирча сходу отметал, мотивируя, что осенью на службу, а там, по его постоянному выражению, война все спишет.
Мирча сидел на пне неподвижно, подавшись вперед, как будто готовясь прыгнуть в воду. Взгляд его был прикован к двум пробковым поплавкам самодельных удочек, орешниковые удилища которых покоились на высоких рогатках, предусмотрительно воткнутых Мирчей в глубокий ил. Постоянную неподвижность Мирча нарушал лишь для прикуривания сигареты. Прикурив, Мирча снова обретал неподвижность идола.
Пепел от приклеенной к нижней губе сигареты Мирча не стряхивал. Остыв, пепел бесшумно отваливался и скатывался, разваливаясь, до высохшего корня, закрученного змеей у ног рыболова.