Текст книги "Вдоль по памяти. Люди и звери моего детства. Бирюзовое небо детства. Шрамы на памяти (СИ)"
Автор книги: Евгений Единак
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 66 страниц)
Адольф пошел до горы. Успокоил ожидающих приятелей. Разошлись по домам, чтобы подготовиться, достойно проводить друга в армию.
На следующий день по-полудни на пригорке возле Марковой хаты играл колхозный духовой оркестр. Танцевальные мелодии сменялись звуками бравурного марша: прибывали провожающие, в основном молодежь. Все происходящее на усадьбе старого Марка уже напоминало, средних масштабов, сельскую свадьбу. Чуть погодя, прибыли самые близкие друзья: Адольф Жилюк, Адольф Кордибановский, Адольф Адамчук, Франек Чайковский, Франек Гридин, Антон Вишневский, Боря Гусаков, Ваня Горин и другие.
Оцепенение от содеянного, охватившее сутки назад всю компанию, смыло первым же стаканом вина. Проводзення вышло на славу. Ближе к концу пиршества пустили по кругу миску, в которой был кусок белого хлеба. Миска вернулась в исходную точку наполненной денежными знаками разного достоинства, придавленными куском хлеба. Это был традиционный взнос благодарных земляков защитнику отечества и мира в их домах на дорогу и первые солдатские нужды.
После застолья снова были танцы. А затем, выстроившись в ряды, длинной колонной провожали Женю до шляха, где рекрута ждала выделенная колхозом грузовая машина со скамейками. На сборный пункт военкомата по традиции всегда провожали самые близкие друзья.
Колонна провожающих неторопливо двигалась вверх по селу. Играл духовой оркестр. По установившейся многолетней традиции Женя Ткачук шел впереди колонны. Как снует челнок в ткацком станке, так Женя постоянно переходил с одной на другую сторону единственной улицы села, прощаясь с земляками и слушая их добрые напутствия на долгие три года. Если провожающие будущего ратника в калитках стояли густо, марш смолкал резко обрывающейся барабанной дробью. Музыканты начинали играть танцевальные мелодии. Поднимая густую пыль, молодежь азартно стирала подошвы обуви на проезжей части улицы. Повернул Женя Ткачук, много лет друживший с Алешей, и к нашей калитке. Вручая в рукопожатии традиционные десять рублей, мой отец сказал:
– Удачи и легкой службы. Но чтобы вы больше никогда не знали войны и возвращались домой.
На шляху возле правления колхоза ждал свежевымытый зеленый ГАЗон. Ехать в кабине Женя отказался. Попрощавшись, в кузов вскочил последним. Лишь тогда все увидели, что Франек Чайковский стоит у машины и переминается с ноги на ногу.
– Давай, залезай! Чего ждешь? Быстрее! – раздались из кузова машины голоса.
Помедлив, Франек, положив руку на живот, отрицательно покачал головой. Перекрывая уже зазвучавший марш "Прощание славянки", с кузова грохнул оглушительный хохот. Машина плавно тронула с места. Провожающие махали руками, пока машина не скрылась за перевалом.
По приезду в Окницу, машину компания отпустила сразу. Шофер Владя Унгурян, не раз отвозивший призывников, удивился. Обычно, выпив на прощанье по стакану вина, провожающие друзья возвращались с машиной в село. А тут все гурьбой решили остаться. Зачем?
Когда машина скрылась из виду, честная компания направилась к вокзалу. В небольшом ресторане было немноголюдно. Сдвинув три стола, друзья продолжали проводзення. Ночь все провели в зале ожидания.
Наутро Женя вошел в здание военкомата. Группа поддержки осталась ждать на улице. Военкома еще не было. Наконец подошел пожилой подполковник. Открыл дверь. Женя встал. Подполковник скрылся в кабинете. Женя хотел постучать, но дверь резко открылась.
– Слушаю.
– Я в армию...
– Тут все в армию! Заходи!
Женя сбивчиво объяснил военкому, что ему срочно надо в армию. Добровольцем.
– Даже провожание было. С музыкой. Колхоз дал машину. Не возвращаться же мне домой!
– Так! На основании чего устроили провожание? Тебе повестка, что ли пришла? Так не могла. Сейчас нет призыва.
Женя потупился. Он понял. Это западня!
– Постой, постой! Так вот куда семь бланков повесток делись. Кто еще устроил провожание?
– Никто, я сам.
– Он, видите ли, сам! Сейчас призыва нет. Да и не время еще. Разбирайся в селе сам! Тебе не стыдно перед родителями? А сейчас домой! Кругом ма-арш!
Вся команда поплелась на вокзал. До пригородного поезда оставалось около двух часов. Только сейчас друзья вспомнили, что сегодня ещё не завтракали. А скоро время обеда. Снова сдвинули в ресторанчике столы. Кто-то вытащил из авоськи припасенную бутылку. Заказали ресторанную снедь. Солдатских денег на дорогу, слава богу, было более, чем достаточно. Через полчаса ситуация уже не казалась столь безнадежной. Время летело незаметно. Внезапно громкоговоритель в зале ресторана зашипел и женский голос произнес:
– Граждане пассажиры! Просим занять места в вагонах! С первого бельцкого пути через пять минут отправляется пригородный поезд Окница – Бельцы. Будьте осторожны. Не оставляйте детей без присмотра!
Компания разом вскочила из-за стола. Раздвинули столы, поставили на место стулья. Подталкивая друга в высоких дверях, веселой гурьбой вывалились на перрон. Один за другим запрыгнули в вагон. Зашипел сжатый воздух. Поезд плавно тронулся одновременно с оглушительным гудком паровоза..
Никто из отъезжающей от Окницы "армейской" команды не заметил, что в зале ресторанчика в самом углу обедали два давних окницких приятеля. Рыжий, с глубокими залысинами круглолицый хирург, он же и главный врач Егор Захарович Черкашин и седой с войны, которую закончил капитаном, строгий военком. В тот день обед не лез им в горло. Но они не выглядели расстроенными. Они непрерывно смеялись, что-то попеременно рассказывая друг другу. Вероятно, им обоим было что рассказать совсем не грустное...
Уже гнали коров с Куболты, когда несостоявшийся солдат Женя Ткачук в сопровождении все тех же друзей уныло возвращался из армии. Возле клуба к ним присоединился, живший рядом со школой, Франц Чайковский. Задав ему короткий вопрос, вся команда зашлась веселым смехом. Все снова повеселели.
Мой отец, Иосиф Ставнич и Николай Гусаков, три участника Отечественной войны, стояли у калиток, поджидая, показавшееся из-за Чернеева колодца, стадо коров. Я стоял у нашего колодца. Поравнявшись, команда призывников дружно поздоровалась. Иосиф Ставнич, наш сосед слева спросил:
– Женик! Ты почему вернулся? Заболел, что ли?
За Женю Ткачука бойко ответил Франек Чайковский, сам не ездивший в Окницу:
– Сегодня шел набор в пехоту, а Женик хотел в радисты. Но не было мест. Сказали, что в следующий раз.
Отец повернулся к соседям:
– Это что же за армия такая? Меня ни румыны, ни русские не спрашивали, хочу я или не хочу.
Никола Гусаков, сосед справа, тоже участник войны, пожал плечами:
– Шось тут не то!
Только, жившая напротив, Раина Кордибановская, старшая сестра Жени, дочь от первой жены старого Марка Ткачука, озабоченно и удрученно молча покачала головой.
После неудавшейся армии Женя Ткачук уехал на целину. Работал трактористом. За месяц до призыва вернулся в Елизаветовку. В военкомате Женю домой уже никто не отправлял.
Я встретил Женю после службы в армии глубокой осенью шестьдесят третьего, в одну из суббот. Я учился в одиннадцатом классе. Дорогу в Елизаветовку через Плопы развезло так, что несколько месяцев она была непроходимой. Ездили через Мошаны. В тот день начался сильный снегопад. На попутке я доехал до Мошан. На развилке в Елизаветовку почти одновременно со мной спрыгнул с кузова остановившейся встречной машины солдат в длинном бушлате без погон. Это был демобилизованный Женя Ткачук, только что прибывший из Сорок через Атаки.
В течение часа мы месили жидкую, перемешанную со снегом грязь до самой Елизаветовки. Манера Жениного разговора изменилась. Он больше общался вопросами. Женя подробно расспросил меня о производственном обучении. Я тогда занимался в группе подготовки слесарей КИП и Автоматики. По вопросам я понял, что работа в КИП Женю заинтересовала.
Через месяц-полтора я стал невольным свидетелем разговора начальника КИП и А Сергея Нестеровича Подольского с заместителем главного инженера завода. Сетовали на нехватку кадров, особенно мастеров КИП и электроцеха. Запомнились слова Сергея Нестеровича:
–У меня был любопытный парень из Елизаветовки. Закончил Сорокский техникум. Демобилизованный. Я уверен, работу он бы потянул, но нет специального образования по КИП. Поговорили. Я посоветовал ему поступить в Киеве на заочное отделение. Работающих слесарей КИП и после техникумов туда принимают после собеседования, без экзаменов. Он ушел и больше не появлялся. Жаль.
Я понял, что это был Женя Ткачук.
Позже я узнал, что Женя, несмотря на то, что, имея за плечами Сорокский техникум, мог бы претендовать на более престижное место, работал некоторое время трактористом, потом кочегаром в Корбульском ремесленном училище. Потом перевели... преподавателем эстетики. В скором времени был назначен заместителем директора училища по политико-воспитательной работе, был секретарем комсомольской организации училища. В начале шестьдесят пятого на районной комсомольской конференции был избран первым секретарем райкома комсомола.
В сентябре шестьдесят пятого, будучи первым секретарем, Евгений Маркович Ткачук проводил инструктаж по проведению единого политдня в комсомольских организациях района. С инспекционной миссией в мероприятии принимала участие инструктор одного из отделов ЦК комсомола Молдавии Ася Акоповна Узуньян, закончившая сорокский техникум на год позже Ткачука. В Сороках они знали о существовании друг друга, но знакомы не были.
Первого октября было их первое свидание, а девятого декабря они играли свадьбу. 26 сентября шестьдесят шестого родился их первенец. В честь деда назвали, в те годы необычным для новорожденных именем, – Марком. За Марком в декабре семьдесят третьего на свет божий явилась дочь Карина. (Дорогая, безупречная – лат.)
Осенью шестьдесят девятого я принимал участие во Всесоюзной научной студенческой конференции медицинских ВУЗов в Ростове-на-Дону. Каково было мое состояние, когда в, незнакомом тогда для меня городе, на пересечении Буденовского проспекта и Красноармейской, я столкнулся лицом к лицу с Женей Ткачуком, слушателем высшей партийной школы!
Позже я неоднократно встречался с Евгением Марковичем. Я не хочу идти избитым и проторенным путем перечисления ступеней его творческого и административного роста, перечня его публикаций и наград. Это несет на себе печать прошлого. В молодости мне посчастливилось несколько раз слушать выступления Ткачука. Его выступления поначалу казались отвлеченными, заумными, подчас идущими вразрез и невпопад с обсуждаемой темой.
Позже пришло осознание, что вчерашний Женя Ткачук уже смотрит на любое явление сверху, с высоты птичьего полета, снизу, и со всех противоположных сторон одновременно. Такой многоцелевой подход может позволить себе только философ-самородок.
Я не ставил своей задачей исследовать творчество Евгения Марковича, дать оценку и интерпретацию его концепции восприятия окружающего мира. Скажу не лукавя: я не готов и не чувствую в себе ни сил, ни базовой подготовки, ни таланта сделать это. Мне никогда не дорасти до уровня, с высоты которого я мог бы дать критическую оценку творчества Ткачука, его самобытного таланта.
Я изначально задумал вынести на суд читателя истоки и становление яркой, оригинальной, нестандартной, контрастной, штучной личности. Я избежал соблазна приглаживать и шлифовать его образ. Личность Ткачука не укладывается в прокрустово ложе общепринятых, набивших оскомину своей "правильностью", понятий. Выросший в свое время и на своем месте из, казалось, обыкновенного сельского паренька, Женя Ткачук шагал по жизни непроторенной дорогой, без поддержки "волосатой руки", взяток, блата и коррупционных связей.
Все течет, все меняется. Я довольно редко приезжаю в родное село. Но от этого оно не становится менее родным. Когда я проезжаю по селу, ловлю себя на том, что постоянно бессознательно притормаживаю, стараясь уловить тот дух, который царил в селе много лет назад. Даю себе трезвый отчет: как и в одну и ту же реку, в моё село, да и в любое другое место, вернуться дважды невозможно.
Остается лишь память. Она услужливо выдвигает из прошлого длинную, еще не усыпанную гравием и не покрытую асфальтом, раскисшую в период дождей, улицу. Продольные, заполненные дождевой водой и отражающие множество солнц, узкие канавки от колес телег. По обе стороны улицы, размытые и углубленные дождевыми потоками, рвы. На фоне голубого неба черные колодезные журавли. Нависающие до середины улицы, темно-зеленые густые ореховые кроны, свечи пирамидальных тополей, дома, люди. Подчас кажется, что до меня явственно доносятся запахи более, чем полувековой давности.
Марков мост. Заключенная в железобетон круглая, почти метрового диаметра, труба, кажется сильно просевшей. Меня не покидает ощущение, что мост находится не только в другом времени, но и совершенно в другом месте. В душе я тешу себя иллюзией, что еще увижу глубокий, с крутыми склонами, овраг. Склоны его обсажены густыми зарослями акации и одинокими кленами. На дне оврага даже в солнечный день царит полумрак. По извилистому дну пробирается узкая, не пересыхающая речушка, в которой полощут свои нитевидные длинные ветви седые ивы.
За поворотом оврага высокий, с почерневшими от времени массивными сваями, толстыми балками и кривыми подкосами, мост. Под мостом я смогу пройти с вытянутой вверх рукой. А крутой склон от моста на Долину тянется за бывшее подворье Кордибановских.
Село мое чем-то до боли похоже на Макондо. Чем-то... До боли... Чем дальше, тем больше. Молодые мои земляки, побеги генеалогического древа Ткачуков, удивляясь, спрашивают:
– А который из мостов Марков?
Как будто в Елизаветовке, как в Питере, около полутысячи мостов! В то время у нас в селе были четкие ориентиры: Чернеева, Франкова или Миронова кирница, млын Калуцких, Лазева олийня, Ткачукова голубятня, Марков мост...
Старый Марко Ткачук, именем которого стихийно был назван мост, собственным именем продолжается во внуках и правнуках. По семейной традиции в своих внуках повторяется и Евгений Маркович. Это говорит о многом, если не обо всем. Потому, что, оторвавшийся от прошлого, от истоков и своих корней, человек теряется в собственном будущем. Потомков старого Марка Ткачука отличает, подчеркивающий внутреннюю сосредоточенность, характерный разлет густых контрастных бровей.
...Изо всех старых, первозданных строений в округе моста, в целости и сохранности на пригорке стоит одинокая беленая хата старого Марка. Начало начал...
Неисповедимы пути господни...
Из послания апостола Павла к Римлянам
Случайно выживший...
Нашу семью в селе считали, по тогдашним меркам, вполне благополучной. Для отца война закончилась в сорок пятом. Домой вернулся без контузий и ранений. За четыре года он успел повоевать по обе линии фронта. Призванный в сорок первом, три года прослужил в тыловых войсках румынской армии. Бессарабцев на восточный фронт не посылали. Не доверяли. Службу отец нес в Бухаресте в качестве помпиера (пожарника).
Особенно досталось, по его рассказам, с апреля по август сорок четвертого. Американская авиация совершала массированные налеты на Бухарест несколькими эшелонами в один заход. Самыми беззащитными были пожарные, находившиеся на крышах многоэтажных зданий. Специальными щипцами они захватывали и сбрасывали вниз осветительные и зажигательные бомбы.
– Первого сентября сорок четвертого в пожарную часть пришли представители румынской и советской комендатур. – рассказывал отец на зимних вечерних посиделках мужиков у нас дома. – Нам, четырем бессарабцам тут же были выписаны демобилизационные удостоверения и проездные документы до места проживания. До Унген ехал поездом, а потом как придется.
– При пересечении долины между Мындыком и Тырново нас задержала группа советских автоматчиц и препроводила в сборный лагерь на берегу озера. С трудом удалось уговорить старшину отпустить домой хоть на час. Закрыв четырех односельчан, просивших за меня, в качестве заложников, меня отпустили до утра. Весь путь до Елизаветовки пробежал. Сначала обежал дома оставшихся в заложниках сельчан. Передал просьбу приготовить съестное, главное хлеба. Забежал на час домой. Обратно вместе с узелками провианта меня вез на двуколке отец одного из оставшихся в заложниках односельчан.
– Потом двухмесячное переформирование под Житомиром, а затем в заиндевевших товарных вагонах до Мурома. Мороз опускался до минус сорока. Многие от переохлаждения погибли, в том числе мой кумнат (свояк ) Павло, муж Раины, сестры моей жены, отец Тавика. – продолжал отец, подбрасывая объедки кукурузных стеблей в пылающую печь.
Потом учебная часть, очередное переформирование и уже на территории Польши отец вступил в бой заряжающим в составе противотанкового истребительного дивизиона. Это был дивизион смертников. После очередной бомбардировки и артналета в Силезии из всего дивизиона остались двое живых: тяжело раненный командир и мой отец, который отделался ушибами и царапинами. Тогда вновь пополненный дивизион стал гвардейским. Потом бои за Берлин, два месяца охраняли какую-то шахту. В конце июля отца демобилизовали. В августе сорок шестого родился я.
В свои тогдашние двадцать семь лет отец успел, как говорят в селе, повидать свет. Затем с первых дней организации колхоза работал конюхом, затем заведовал колхозным ларьком в Могилев-Подольске, потом несколько лет был заготовителем в сельпо и до пенсии – на рядовых работах, как принято говорить, куда пошлют.
Первым в селе построил домашнюю баню, первым привез антрацит для отапливания печки, примус и сепаратор для молока, первая в селе кафельная печь в доме. Одним из первых в селе купил электронасос и в засушливые годы с помощью орошения получал высокие урожаи картошки.
Моя мама, ровесница отца, еще в молодые годы слыла в селе немногословной, серьезной и рассудительной. А уж детей своих она знала, как никто. По моей походке, по тому, как я открывал и закрывал калитку, мама точно определяла оценку, которую я принес в дневнике из школы.
Мой брат Алеша, старше меня на восемь лет, учился только на отлично. Родители с удовольствием, чаще всего вдвоем посещали родительские собрания с первого по десятый классы. Потом медицинский техникум, затем сразу, как отличник, студент медицинского института.
В семье, как младший, я был в центре, но и вроде, как на отшибе. Вроде бы все хорошо, но ничего хорошего. Неожиданно для всех я учился хорошо, но самой учебы, как утверждала мама, не было. Злостным хулиганом не был, но за мной всегда, как утверждала баба Явдоха, росли золотые вербы. Меня всюду было полно, единодушно и опасливо утверждали соседи и родственники, которые знали меня не понаслышке.
Я всюду хотел делать добро, а выходило по разному. Сейчас мне иногда кажется, что взрослые всерьез опасались реализации моих идей и принимаемых мной решений. Особенно после того, как я в шестилетнем возрасте намеревался шмалить кота у скирды соломы. По крайней мере, таким было мнение и моей мамы, для которой, как мне кажется до сих пор, я никогда не являлся тайной.
Если бы таким как я, был хоть один из сыновей, у меня давно был бы инфаркт. Впрочем инфаркт свободно мог быть и у моего отца, если бы он знал хотя бы чуть больше о моей мятежной жизни. А может быть и я так же мало знал о жизни моих сыновей?
С самого раннего детства жизнь научила меня решать вопросы по возможности в одиночку, без командиров, без помощников и свидетелей. Я никогда не был ни в стае, ни в стаде. В стае, как в аппарате насилия, мне претило, а быть в стаде претило еще больше.
На равных я общался и играл с удовольствием. Но ввиду стечения обстоятельств, часто из-за бездумности, безалаберности, азарта и самоуверенности, мои игры как со сверстниками, так и в одиночку были чреваты опасностью, без преувеличения, подчас смертельной. Не умаляя и не прибавляя ничего, попытаюсь донести до читателя те эпизоды из моей жизни, которые могли закончиться так, что эти строки не были бы написаны вообще.
Во второй половине лета пятьдесят четвертого, когда я перешел во второй класс, к жившим напротив Гориным со стороны огородов завезли несколько возов соломы. Мы с удовольствием барахтались в соломе, играя в прятки, зарывались с головой. Но пришли взрослые и стали складывать солому в скирду. Скирда получилась на радость нам очень высокой. Последние охапки соломы укладывали, прислонив высокую лестницу с торца скирды.
На следующий день, когда все взрослые ушли на работу, мы забрались на скирду. Когда мы раскачивались по команде, с жутью и нудьгой в животе ощущали мерное подрагивание и покачивание скирды. Вскоре раскачивание нам надоело. Выбрав наиболее пологую сторону скирды, мы усаживались на край скирды и съезжали по соломе с высоты не менее трех метров.
Мне этого показалось мало. С другой стороны скирды спуск показался выше и круче. Я сел на край скирды и, резко оттолкнувшись, заскользил вниз. Внезапно мою правую руку больно дернуло вверх и, на мгновение повиснув, я, описав полукруг, свалился на землю в полутора-двух метрах от скирды. Правая рука казалась вывернутой, встать сразу было невозможно. Когда я развернулся, даже мой детский ум отказывался верить в благополучный исход происходящего.
Кто-то, закончив накануне работу, прислонил вилы к скирде зубцами вверх. Когда я скользил, крайний зубец проткнул рукав моей легкой курточки выше запястья и вышел на плече, не задев руки. Освободившись от вил, я убедился, что дырочки на рукаве совсем небольшие, мама может даже не заметить. Только под мышкой шов не выдержал. Там зияла распоротая щель длиной не менее спичечного коробка. А ведь заскользив я со скирды на несколько сантиметров правее, блестящий зубец вил мог воткнуться в руку, мог проткнуть печень, грудную клетку.
Не менее опасным было катание на блёке (длинном тросе), которым с помощью пары лошадей втаскивали на высоченную колхозную скирду сетку с ворохом соломы, размером с воз. Ездовый, как правило, брал с места резво. Мы, схватившись за трос, взмывали, как сами утверждали, на самое небо. На самом верху трос резко встряхивало.
Я не помню ни одного случая, чтобы кто-либо из детворы разжал кисти рук. Но ведь существовала прямая опасность, что чьи-то детские руки не выдержат. Любого из нас могло стряхнуть на прибитую копытами лошадей землю с высоты восьми и более метров.
С опасностью свалиться с высоты многолетних акаций была связана ежегодная бездумная кампания по сбору яиц, а вернее по разорению вороньих гнезд возле сельского клуба. Старшие подростки, в том числе мои двоюродные и троюродные братья посылали младших на деревья. Мы, как обезьяны, взбирались на высоченные деревья. Многочисленные колючки на пути к намеченному гнезду в расчет не брались. До некоторых гнезд добраться было несложно.
Но некоторые вороны, возможно более опытные, устраивали гнезда на самом конце горизонтальных веток. Когда мы добирались до гнезд, ветки предательски потрескивали и прогибались книзу. Мы разворачивались на ветке и ползли к гнезду задом. А потом надо было извернуться, забрать одной рукой яйца, снять с головы фуражку, разместить в ней яйца и одеть на голову. Только так, можно было спуститься вниз с целыми яйцами на голове под фуражкой.
За допущенные ошибки или трусость наказывали свирепо. Спустившегося на землю провинившегося окружали старшие подростки и кто-либо из стоявших сзади несильно хлопал по фуражке. По лицу, шее и за воротник стекала яичная жижа. Из собственного опыта могу сказать: приятного мало. Жаловаться было не принято. Нарушившего кодекс таких, мягко говоря, весьма своеобразных отношений, ждал всеобщий бойкот.
Сменялись поколения, дети становились подростками и в свою очередь посылали младших за яйцами. К счастью, я не помню случая, чтобы кто-либо сорвался с высоты и был травмирован. Так продолжалось до начала шестидесятых. Потом акации выкорчевали и на их месте были высажены клены. Затем, после установления мемориала расстрелянным в июле сорок первого, выкорчевали и клены. Вокруг памятного мемориала разбили сквер.
В середине июня по просьбе бабушки Софии я отправился в одну из лесополос на границе с мошанской и брайковской территорией, где зацвели липовые деревья. Видя, как страхуют себя, поднимающиеся на электрические столбы электромонтеры, я захватил с собой веревку, на которую привязывали проданного весной бычка. Взобравшись на высокую липу, я облюбовал ветку, более других усыпанную цветом.
Веревка оказалась намного длиннее, чем я рассчитывал. Опоясавшись два раза, я привязал себя к, казалось, довольно надежной ветке, обмотав ее тоже дважды. Обобрав цветки в пределах досягаемости, я, держась левой рукой за ветку, к которой был привязан, правой стал подтягивать к себе урожайную на цвет другую ветвь. Внезапно послышался треск, и ветка, к которой я себя привязал, отломилась по расщелине. Я полетел вниз. До земли я не долетел. Надломанная ветка оперлась на горизонтальную ветку другого дерева, задержав мое падение. Я повис на высоте около полутора метров, больно перетянутый веревкой чуть выше пупа. Я качался на веревке, безуспешно пытаясь достать рукой ветку и развязать веревку.
Происшедшее вначале показалось мне даже забавным. Но дышать было трудно, у меня начало темнеть в глазах. Я стал куда-то уплывать. Затошнило. Струхнув, я резко задергался на веревке. Надломленная ветка отломалась окончательно и я довольно безболезненно приземлился. Первым делом ослабил веревку. Дышать стало гораздо легче. Потемневшее небо снова стало голубым. Освободившись от веревки, я обобрал весь цвет с погубленной мной ветки. С полной торбой ароматного липового цвета я вернулся к бабушке. О происшедшем в лесополосе дома я не рассказал.
Обучаясь на втором курсе медицинского института, мы проходили по курсу физиологии раздел вегетативной нервной системы. Вникнув, я с запоздалым ужасом осознал, что, не отломайся полностью хрупкая ветка липы, меня нашли бы опоясанным веревкой, уже окоченевшим. Нашли бы не скоро, так как лесополоса находилась вдали от села и дорог, на самой меже с соседним колхозом.
Трагизм происшедшего заключался в том, что сдавливающая мой живот выше пупка веревка, нарушила кровообращение солнечного сплетения. За этим следует резкое замедление сердечного ритма, потеря сознания и прекращение дыхательной функции с полной остановкой сердца. Выслушав мой рассказ, доцент кафедры подтвердила мои выводы. Напоследок сказала, что я родился в рубашке.
Вместе моими с одноклассниками Мишкой Бенгой и троюродным братом Броником Единаком мы были частыми гостями на колхозной ферме, где работал отец Броника – дядя Петро. Ферма находилась в самом начале склона пологого холма в трехстах метрах от села. Мы знали расположение всех помещений фермы, помогали выгонять на пастбище телят, по табличкам в коровнике мы знали рекордсменок по надоям.
С внутренним трепетом мы входили в отдельное помещение, где в стойлах жевали племенные быки. Одного из них, огромного и свирепого, с кольцом в ноздрях и привязанного к стойлу двумя цепями звали Милый. На случку Милого скотники выводили только вдвоём.
В самом конце длинного коровника пристроили силосную башню. По нашим меркам она была огромной. При диаметре шести – семи высота ее была не менее семи метров. В конце лета башню доверху заполняли мелко изрезанной массой из стеблей, листьев и початков молодой кукурузы. Вся эта масса бродила, распространяя по всей ферме запах моченых яблок.
Внизу башню с коровником соединяла массивная дверь, обитая железом. Через дверь готовый силос нагружали в тележку и развозили по коровнику, насыпая в длинные, через весь коровник, бетонные ясли.
Дверь, как правило держали закрытой. Однажды, в начале лета мы вошли в башню через случайно забытую открытой дверь. Остро пахло аммиаком. Возле двери в полукруге около двух-трех метров силоса не было. Дальше силос поднимался до высоты трех-четырех метров у противоположной стены. Броник тронул меня за рукав и показал пальцем наверх. Подняв голову, я увидел нескольких сов, сидящих на балках и стропилах.
Выйдя на улицу, мы обошли башню. В одном месте в стену были вбетонированы металлические скобы, поднимающиеся до маленькой дверцы у самого верха башни. Броник полез первым. За ним Мишка. Я поднялся последним. Через дверцу мы проникли в башню на высоте не менее шести метров. За дверцей была небольшая площадка для рабочих, устанавливающих тракторный конвейер на сезон заготовки силоса. Когда глаза привыкли к полумраку, мы разглядели сов. Все они сидели на поперечинах стропил, и смотрели на нас в полумраке, вращая головами.
Держась за поперечины, по толстым балкам мы стали подбираться к совам. Я старался не смотреть вниз. Броник оказался ближе всех к одной из сов. Когда он протянул руку, чтобы схватить птицу, она снялась и совершенно бесшумно полетела прямо на мою левую руку, державшуюся за поперечину стропил. Я на мгновение оторвал руку, чтобы поймать сову и тут же полетел вниз.
Я не успел ничего сообразить, как погрузился в упругое силосное месиво. Выбираясь, я покатился вниз по склону оставшегося силоса. Ощутив под собой цементный пол, я вскочил на ноги. Посмотрел на верх. Приятели уже добрались до площадки. Вскоре они уже были возле меня. Оглядевшись, мне стало страшно. Я мог упасть на участок пола, где силоса уже не было.
Когда мы выбрались на улицу, я почувствовал, как кожу рук и лица что-то стягивает. Подсыхая, моя кожа стала покрываться плотным белым налетом, не говоря о том, что от меня несло, как от силосной башни. Минут через десять мы уже были у озера. Сначала вымылся сам, затем отстирал, насколько мог, штаны и рубашку. Вымыл сандалии. Выкрутив одежду, я одел ее влажной. Домой я не спешил. Ждал, пока не высохнет одежда.
Запах силоса сопровождал меня несколько дней, несмотря на то, что дома тщательно отмывался под летним душем, намыливаясь по несколько раз. Обычно мои родители оповещались Броником сразу же после любых происшествий с моим участием. В этот раз Броник промолчал, несмотря на то, что я его об этом даже не просил.
Много лет подряд мне не давал покоя один, вынесенный из детства вопрос:
– Почему Броник Единак, мой троюродный брат, под ремнем не выдававший своих приятелей, находившихся, бывало, на грани правонарушения, постоянно извещал моего отца о моих мало-мальских проделках? Я не давал ему повода делать это.
Уже будучи пенсионерами, мы с Бронником сидели на Одае, поджидая трактор с прицепом для погрузки люцерны для моего зверинца. Беседовали, вспоминая далекое детство, прожитые годы.
– Броник! Прошло столько лет. Мы оба с тобой седые. Ответь мне: