355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Единак » Вдоль по памяти. Люди и звери моего детства. Бирюзовое небо детства. Шрамы на памяти (СИ) » Текст книги (страница 13)
Вдоль по памяти. Люди и звери моего детства. Бирюзовое небо детства. Шрамы на памяти (СИ)
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 23:30

Текст книги "Вдоль по памяти. Люди и звери моего детства. Бирюзовое небо детства. Шрамы на памяти (СИ)"


Автор книги: Евгений Единак


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 66 страниц)

– Запоминай дорогу! На примерку пойдешь сам.

Мне это подходило. Путешествовать я любил. В Боросяны я уже давно бегал самостоятельно. А зимой мы толпой ходили в Брайково. В крохотном магазине мы покупали тетради и перья «Рондо» и «Звездочку», которых не было в нашем коперативе (с одним О!). А в Плопах, тайком от родителей, я был уже два раза. Бегали в магазин в самом центре села, где у толстого кучерявого Пини покупали изделия ╧ 2. Но Пиня упорно называл требуемый товар пгезегвативом.

Белые резиновые шары привлекали нас своей доступностью. Я не помню случая, чтобы Пиня сказал, что товар кончился. Мы справедливо возмущались, что такая нужная вещь в Елизаветовке была дефицитом. Да что там говорить?! Даже перья и тетради отсутствовали по несколько недель!

Поражала нас и дешевизна. Всего лишь две копейки за штуку! А тетрадка стоила тоже две копейки! Карандаши – 1 – 2, Ручка перьевая – 2, перо, что рондо, что звездочка – 1, резинка-стерка, что розовая, что белая – 2 копейки. За одну сданную бутылку получали целых двенадцать копеек, что давало возможность, если повезет и не лопнет, налить в эластичные шары у плопского колодца пять-шесть ведер воды!

Продавал Пиня так нужный нам товар с самым серьезным видом, только и без того выпуклые глаза его казались больше и блестели.

Возвращаясь домой, останавливались у колодца на окраине Плоп и, достав ведро воды, заливали воду в полупрозрачный, легко растягивающийся шар. Подставив кепку, чтобы шар не прокололся на мелких камешках, лили воду. В некоторые шары, если лить осторожно, умещалось почти ведро воды.

Затем тонкая резина не выдерживала, и вода выливалась в кепку и на наши босые пыльные ноги. Сунув в карман обрывки резины, мы поднимались в гору, уже надувая ртом оставшиеся белые шары. Не доходя до кладбища, все шары, как правило, лопались с глухим хлопком.

Слегка растянув на пальцах тонкую резину, мы прижимали ее к губам и втягивали в рот. Зажав губы, быстро закручивали резину и, как фокусники, вытаскивали изо рта белые шарики разного размера. Некоторые шарики лопались во рту, небольно ударяя по щекам изнутри. Вытащенные изо рта шарики мы давили на лбу ближайшего, отмечая громкость хлопка.

Пока я вспоминал Пинин магазин, отец, приподняв, уже открывал широкие дощатые ворота, ведущие к дому, расположенному на крутом косогоре. Калитки не было вообще. Возле сарая низкорослый, сильно горбатый, небритый, еще нестарый человек густыми вилами убирал засохшие лепешки коровьего навоза. Отец поздоровался, и мы все пошли в низенький, без фундамента, домик.

В полутемной комнатенке у окна, заставленного геранью, стояла швейная машина. На стене, как и у Штефана, были выкройки. Горбун, покрутившись вокруг меня, стал замерять ширину моих плеч. Сильно запахло коровьим навозом.

Обмерял долго, гораздо дольше, чем это делал Штефан. Особенно долго он почему-то возился, нажимая там, где кончается внизу ширинка. Я терпел, предвкушая путешествие в Плопы в одиночку.

Однако мне пришлось совершить почему-то еще три или четыре путешествия. Минаш – так звали моего модельера, примерял, чертил мелом, вытирал, потом снова чертил. Сметывал он прямо на мне. Я втягивал в себя то грудь, то живот, то плечи, опасаясь, как бы Минаш за компанию не сметал и мою шкуру.

Я уже мог попасть к Минашу с закрытыми глазами, каждый раз выбирая все более длинный и сложный маршрут. Но больше всего я любил, выйдя от Минаша, идти дальше, вглубь села. Пройдя около двухсот метров, у трех высоченных акаций я сворачивал влево по узкой, переваливающейся дорожке, больше похожей на широкую тропу. По ней я выходил на крутой берег Куболты. Противоположный берег расстилался широкой долиной, где летом всегда паслось множество гусей и уток.

Я спускался с обрыва и по бездорожью шел вверх по течению, перепрыгивая через многочисленные прозрачные ручьи, берущие начало у самого подножья обрыва. Я склонялся почти над каждым извором и подолгу вглядывался в зеленоватое подводное царство. Стоял апрель. Никакой водной живности еще не было, но я не мог оторвать взгляд от мерно колыхающихся нитевидных темно-зеленых водорослей. По направлению колебаний я быстро находил нору (источник) из которого вырывалась неправдоподобно прозрачная вода.

Некоторые изворы подпитывались тремя-четырьмя норами одновременно. Я научился распознавать норы по движению в воде белых песчинок и мелких, казалось, очень легких камешков. Вначале их движение в воде казалось хаотичным, но потом я научился определять закономерность движения мелких частиц известняка.

Вырываясь из подземного плена, песчинки стремительно влетали. И лишь выше они начинали мелко колебаться, поддерживаемые непрерывно извергающейся струей. В самом верху песчинки расходились и, колеблясь, медленно опускались по краю норы, образуя вокруг нее белый венчик.

Бывало, я нарушал подводную гармонию движущейся воды. Опустив в воду ивовый прутик, я пытался определить направление и глубину норы. Мимо прутика из норы вырывалась, как живая, извилистая струйка непрерывно меняющейся, похожей на белый дымок, мути. По мере движения по руслу ручья муть частично оседала, растворялась. И через несколько мгновений уже ничто не напоминало о потревоженной мной беззвучной симфонии подводных течений.

Напившись из последнего, самого крупного извора, у которого кто-то, словно заботясь о моих коленях, настелил большой плоский и гладкий камень, я шел к старому деревянному, почерневшему от времени, мосту напрямик, мимо огородов. У моста я снова встречался с Куболтой, протекавшей огромной ломаной дугой по широкому, уже начинающему зеленеть лугу...

На последней примерке Минаш сказал, что бы за костюмом пришел сам отец и принес за работу деньги. Через несколько дней отец, войдя в дом, бросил на кровать сверток, обернутый газетой и перевязанный крест-накрест толстым бумажным шпагатом.

– На! Носи! На пасху будешь, как человек. И нечего тому хваленому Штефану так целовать одно место. Обойдемся! – в сердцах выпалил отец и ушел на ток, взять на время кукурузосажалку.

Мама развернула сверток и протянула мне сначала брюки, а затем пиджак. Я оделся. Мама, повернув меня несколько раз, отвернулась и плечи ее мелко затряслись в беззвучном смехе. Повернулась ко мне уже с серьезным лицом, вытирая с глаз слезинки:

– Иди к Штефану! Пусть посмотрит, как люди шьют костюмы, – и, казалось, безо всякой связи добавила. – До пасхи еще целых четыре дня.

Мама снова отвернулась, и плечи ее также мелко затряслись.

Я пошел до горы. Шел неохотно, чувствуя неладное. Когда я вошел, в комнате установилось гробовое молчание. Фанасик широко открыл рот. Затем комната взорвалась гомерическим смехом. Смеялись, по моему, очень долго, постанывая. Штефан зачем-то расстегнул брючный ремень и завалился на стол.

А я стоял, не зная, как себя вести. Наконец, Штефан, вытирая слезы, спросил:

– А вуйко видел тебя одетым?

– Нет. Только мама. Она и послала меня к тебе.

– Ах, как надо, чтобы и вуйко посмотрел. – и снова грохнул коллективный хохот.

Штефан поднялся:

– Левую руку вперед! Еще немного. Так... – и продолжил:

– Хлопцы! Тут двоим на полчаса работы. Виктор, отпори хлястик и правый нагрудный карман. Иван, распускай на брюках манжеты! А ты раздевайся! Что стоишь?

Я послушно разделся. Штефан молниеносно отпорол левый рукав и отдал пиджак Виктору. А я стоял в одних трусах и рубашке.

Оказалось, что Минаш пришил к моему пиджаку целых четыре накладных кармана, да еще с расщелиной в складке посередине. Наверное, чтобы больше влезало. Правый нагрудный карман справа был пришит на 2 -3 сантиметра ниже, чем левый. А сзади Минаш приладил широкий свисающий хлястик. От хлястика до самого низу Минаш оставил по швам два длинющих разреза, которые, (я это уже усвоил, бывая раньше у Штефана), правильно называются шлицами.

Но главным был рукав, за который взялся сам Штефан. Заставив меня надеть пиджак, Штефан сначала долго подкладывал и крутил ватную подушечку. А потом стал, смеясь, прилаживать сам рукав. Из разговоров я понял, что Минаш пришил левый рукав, вывернув его кпереди, как рука у Ленина на портрете в букваре.

Иван занимался брюками. Оказывается, манжеты внизу Минаш почему-то сделал узкими, не больше полутора сантиметров. Но там были еще какие-то сюрпризы, потому, что Штефан приказал убрать манжеты с брюк вообще и хорошо прогладить.

Хлястик отпороли и выбросили. Шлицы, прострочив неестественно длинный разрез, Штефан сделал совсем короткими. Сейчас они нравились даже мне. Одев меня, увидели, что оставшийся нагрудный левый накладной карман пришит косо. Мне было предложено убрать и его. Но я воспротивился. Карман – нужная вещь. Распоров на груди подкладку, Штефан выровнял и заново пристрочил карман.

Мое неважное по приходу настроение улетучилось, мне тоже стало весело и я принимал самое активное участие в доработке моего пасхального костюма. Когда я пришел домой, мама повернула меня всего лишь раз. Отец же никак не верил, что в одном костюме можно столько напортачить, но, тем не менее, у Минаша он больше никогда ничего не шил.

Костюм я надел единственный раз, на пасху. Пиджак потом мама куда-то тихо убрала, а брюки за лето я успешно изорвал. К новому учебному году отец привел из Черновиц шикарный школьный костюм из сине-серого тонкого сукна, который я носил с особым удовольствием. Особенно после того, как в дополнение к костюму брат Алеша подарил мне, на зависть одноклассникам, коричневой кожи, настоящий широкий ремень с буквами РУ на желтой сверкающей пряжке (РУ – Ремесленное Училище).

Через много лет я спросил маму:

– Почему ты послала меня к Штефану, не дожидаясь прихода с зернотока отца?

– Мне стало жалко Минаша. – с тихой улыбкой ответила мама.

Я подрастал. Приключение с Минашом я уже воспринимал, как удачный анекдот. Я с удовольствием продолжал ходить к Степану. Захватив из дому подаренный Алешей фотоаппарат «Любитель-2», я, подражая легендарному Аркаше, фотографировал весь портняжный цех таким, каким он был. На одной из фотографий долговязый Нянек сидел, пригнувшись, за шитьем на лежанке.

Осенью Тая пошла в первый класс. Училась легко и охотно, с удовольствием укладывая в портфель тетрадки с выполненным домашним заданием. К концу первой четверти, перед октябрьскими праздниками Тая пришла из школы в слезах, отказываясь назавтра идти в школу. Штефан, со свойственной ему экспрессией, быстро установил причину. К праздникам вся школа готовила большой концерт. К пионервожатой Анастасии Михайловне Савчук подошла и Тая, попросив определить ей место в художественном монтаже и танцах. Та грубо отказала, приправив свой отказ непозволительными эпитетами.

Если французы говорят "ищите женщину", то Штефан в этой ситуации оперативно нашел мужчину. Причиной непедагогической выходки пионервожатой был Иван. Недавно пришедший с флота рослый широкоплечий красавец с вьющимися волосами, стал объектом самого пристального внимания сельских красавиц. Не осталась равнодушной и Стася. Но симпатии Ивана, если не ошибаюсь, были на стороне Таиной классной руководительницы Валентины Васильевны Сафроновой, красоту и добрый характер которой видели даже мы, малолетки.

Штефан разобрался оперативно. Обращаясь к Ивану, сидевшему в тот день на табурете, он дал четкую команду:

– Та-ак! Сегодня же вечером разберешься со своими ухажерками, что бы ребенок не страдал от их любви к тебе! Иначе завтра я пойду в школу сам и разберусь со всеми!

Густо покрасев, Иван сидел, опустив голову в шитье. Таю в школе больше никто не обижал.

А после майских праздников Штефан, Иван, Гриша Жилюк, Миша Климов, Алексей Тхорик, работавший председателем в Корбуле Павел Михайлович Навроцкий и, примкнувший к ним, мой отец собрались у тетки Марии.

Они стали дружно вырубать мой зеленый мир, ограниченный ветхим забором от улицы и таким же забором из кольев со стороны Желюков. Справа участок упирался заднюю стену длинного, но узкого дома тетки Марии. Со стороны огородов стояла приземистая, под низко нависающей, почерневшей от времени, соломенной крышей, хата деда Пилипа.

За один единственный день была повалена целая роща кленовой поросли, где я мог перебираться с дерева на дерево, не спускаясь на землю.

Летом из кленовых веток я вырезал звонкие свистки, рогатки, ручки для самопалов, ножей и великолепные цурки. Заодно были свалены несколько ив, полоскавших свои длинные гибкие ветви в ручье и три сливовых дерева, на которых зрели необычайно сладкие и ароматные небольшие круглые сливы, которые мы называли пруньками.

Но, главное, был затоптан, а потом завален ручей, который брал свое начало во дворе Жилюков и нес свою прозрачную воду через дворы деда Пилипа, тетки Марии, затем под густыми раскидистыми вербами во дворах Петра Твердохлеба и его зятя Алексея.

Перед подворьем Михася Единачка ручей вливался в более мощный поток, выбегающий из извора, рядом с которым в прошлом году мы утопили в болоте какую-то особую, но уже ржавую швейную машину "Зингер", утащенную за сараем у Савчука. Швейная машина была довольно тяжелой, в топь она погрузилась очень быстро.

Потом стали возить камень. В нашем лексиконе появились новые слова: котелец, Парково, чистая кладка. Штефан стал строить новый просторный и светлый дом. Но мне он был неинтересен.

Я тосковал по тихому патриархальному мирку с немазанной дворовой печкой у хаты быстро слепнущего деда Пилипа. По его станкам для выделки пеньковых веревок и всепроникающим упоительным запахом конопли, разбиваемой дедом Пилипом на ветхой, скрипящей терлице.

Мне не хватало густых зарослей сиреневых кустов и десятилетиями разрастающихся кущей оранжевых лилий, которые мы называли "кугутиками" (петушками) за косящимся домом тетки Марии. А с улицы вырубленный под стройку участок казался голым до неприличия.

В конце пятидесятых в магазинах готового платья стало возможным купить удобную недорогую одежду. Портняжный цех в каждом селе рос не по дням, а по часам. Заказы у Штефана неумолимо сокращались, как шагреневая кожа. А новостройка глотала все больше и больше средств. Нужны были деньги. Однажды, придя в кино, я увидел Штефана в совершенно новом и непривычном для него и меня качестве. Штефана назначили завклубом.

Пошли репетиции, выезды в Тырново на фестивали и смотры художественной самодеятельности. В лексиконе Штефана появились новые слова: отдел культуры, Смокин, Пинчук, репертуар, конферансье. А поздней осенью в сельском клубе с оглушительным успехом прошла премьера пьесы "Сватання на Гончарiвцi".

Это была пьеса про придурковатого сынка богатеев – Стецька, роль которого мастерски сыграл наш сосед Олесько Брузницкий. С успехом играл в этой пьесе и Штефан. Сельский клуб был переполнен. Я, одинадцатилетний, выворачивая шею, смотрел эту пъесу через раскрытое окно вместе с Мишкой Бенгой и Броником Единаком, с трудом удерживаясь на шатком строительном козлике. Из зала, от дыхания множества людей, наши лица обволакивало тугими волнами теплого пара, густо замешанного на табачном дыме.

Сквозь клубы табачного дыма сцена покачивалась перед моими глазами. Потеряв ощущение реальности, я забыл, что передо мной сцена, а на ней мои соседи, близко знакомые люди. Как через окошко, прорубленное в другой мир я смотрел и от души смеялся над глупостью то вечно жующего паляницы, то колящего зубами орехи, придурка Стецька.

Я переживал за красивую и умную Ульяну, которую, уже ставший мне ненавистным, Стецько обещал после свадьбы лупить каждый день. Стараясь удержаться на качающемся под ногами козлике, мы страстно желали, чтобы черноусый и чернобровый Алексей, которого играл Степан, поскорее женился на красавице Ульяне.

При уточнении подробностей постановки пьесы с, помнящими события тех лет, старшими односельчанами, я узнал, что роль Стецька Олекса Брузницкий играл уже второй раз. Первую постановку пьесы "Сватання в Гончарiвцi" мои земляки увидели в самом начале пятидесятых.

Роль Ульяны тогда играла совсем молодая учительница младших классов, чернобровая высокая красавица Елена Павловна Гедрович-Сорочан. Тогда же она переработала пьесу под елизаветовские реалии. Ульяна на сцене клуба стала Одаркой, а Алексей – Тарасом. Роль Тараса тогда досталась Павлу Михайловичу Навроцкому. А Стецько как был, так и остался Стецьком.

Летом Штефан трудился в камнедобывающей бригаде на Куболте. Нам нравилось лазить по каменоломням, наблюдать за работой добытчиков ракушечника, слушать их озорные песни. А в обеденный перерыв в глубоких выработках бригада ловила рыбу. Ее заносило из прудов вышележащих по течению сел, разливающейся в летние ливни Куболтой.

С той поры прошло около шестидесяти лет. Уже давно нет деда Пилипа, бабы Волиянки, Дидэка. Много лет нет самого Штефана, безвременно ушедшего в мир иной в пятьдесят девять лет. Не выдержало сердце. В той части села, где он жил в молодости и где была его мастерская, я бываю очень редко. Когда проезжаю мимо дома, где он жил и шил, ловлю себя на том, что глаза непроизвольно косят вправо. В поисках чего-то безвозвратно утраченного...

Через сто метров бывшее подворье Ткачуков, где жила младшая сестра мамы Люба с мужем Николаем Сербушкой. Помимо воли взгляд упирается в то место, где когда-то росло старое дерево ранней черешни, под которой нес свою немудреную собачью службу первый пес моей жизни – Боба. За домом многолетние ореховые деревья, с прогнившей на стыке ветвей древесиной. Справа в четырех-пяти метрах от забора во второй половине июня зрела поздняя черная и крупная сладкая черешня.

Еще дальше, перед поворотом на Куболту – старый домишко, где жила одна из старших сестер отца тетка Павлина с вернувшейся из депортации бабой Софией. Здесь я чувствовал себя вольготнее, чем дома. Здесь мне жарили рыбу, пойманную мной в Куболте после ливней.

Домой я рыбу нести не смел. Побег на, широко разлившуюся по долине после проливного дождя, Куболту, а тем более ловля рыбы в несущемся мутном потоке, подчас сбивающем с ног лошадей, дома карались незамедлительно и довольно сурово.

В старом заброшенном теткином саду я взбирался на высокие вишневые деревья. Наверху я до одури объедался вишнями с черным подовым хлебом с, вдавившимися снизу и скрипящими на зубах, мелкими древесными угольками.

...Три подворья... Три дома в верхней части моего села... Три помутневших от времени осколка давно растрескавшегося зеркала моего безоблачного детства...









Сколько сердец он своей добротой открывал,

Сколько счастливых подков на веку отковал.

В пламени горна красная роза цвела,

И наковальня гордую песню вела...

Жаркие угли память, как пламя, хранят...

Звонко подковы по перевалам звенят.

Булат Окуджава

Коваль

В тихие ясные дни, особенно через день-два после выпавшего летнего дождя до нашего огорода доносился перезвон. Это были звуки, извлекаемые молотками из наковален сельской кузницы. Первая колхозная кузница была построена одновременно с конюшней в конце сороковых. Располагалась она по левую сторону дороги, пересекающей хозяйственный двор колхоза. Справа белела длинная конюшня. Небольшие, высоко расположенные окна ее глядели на дорогу, за которой выстроился ровный ряд телег, почти упирающийся в кузницу.

Кузница была оборудована в специально построенном саманном помещении, крытом красной черепицей. Широкая, ни разу не крашенная, двустворчатая дверь была всегда открытой. Широкое многоклеточное окно выходило на юг, прямо на крайние телеги. Второе, узкое окошко располагалось за огромным мехом, узким раструбом, впивающимся сбоку в жерло горна. Третье окно выходило в сторону длинной каменной конюшни.

Несмотря на открытые двери и два окна, в кузне даже в солнечную погоду царил полумрак. Побеленные единожды стены и потолок быстро почернели, особенно потолок, с которого черными сталактитами свисала паутина. Паутина начинала медленно и беспорядочно покачиваться, как только кто-либо из кузнецов начинал раздувать горн.

Подкопченные, годами не мытые, стекла окон меняли до неузнаваемости краски вне кузницы. Серые телеги приобретали неестественный золотистый оттенок, а голубое, насыщенное бирюзой, небо становилось низким и неправдоподобно темно-серым со зловещим тусклым багрянцем. Глядя из кузницы через окно, казалось, что через секунду небо будет разрезано извилистой вспышкой голубой молнии, раздастся сухой треск близко ударившего разряда и на землю обрушится сплошной ливень.

Мне, семилетнему, в такие минуты становилось жутковато, и я быстро переводил взгляд на дверной проем. В широком просвете двери небо снова было бирюзовым, телеги обратно становились серыми, а серовато-желтая трава, наоборот, возвращала себе изумрудный оттенок. Через второе, узкое окно за мехами были видны молодые деревья недавно посаженной лесополосы. Сквозь редкие стволы справа была видна дорога, ведущая на Куболту и огибающая террикон гноища из насыпаемого годами конского навоза.

Слева от дороги раскинулось бесконечное подсолнуховое поле. Раскрытые корзинки, казалось, всегда смотрели на заднее окно кузницы. Через окно кузни цветущие корзинки казались насыщенно шафранной окраски. Но я знал, что это не так. Приподнявшись слегка на цыпочках, сквозь треугольник отсутствующего кусочка стекла я снова видел естественный ярко-желтый цвет крупных лепестков. И никто не мог понять, почему я, стоя у окна, много раз подряд поднимался на цыпочки и качал головой из стороны в сторону.

За моей спиной начинали натужно дышать меха, слышалось усиливающееся сипение пламени, вырывающегося сквозь горку угля, нагроможденного плоским крючком на разогреваемый кусок металла. В такие минуты я открывал рот, набирал немного воздуха и медленно выпускал его через нос. К запаху жженного металла, которым постоянно была насыщена кузница, примешивался кисловато-горький запах горелого угля. Во рту появлялось сложное ощущение солоновато-кислого с горчинкой вкуса, замешанного на запахе серы.

В кузнице работали четверо. Два кузнеца были двоюродными братьями моего отца. Дядя Симон Паровой был племянником бабушки Софии, а дядя Сяня Научак – родным племянником моего деда Ивана, мужа бабы Софии. Дядя Симон сосредоточенно и молча работал за своей наковальней, периодически отставляя на наковальню молоток. Отвернувшись, он шумно сморкался, вытирая затем нос пальцами. От этих упражнений и мелких росинок пота длинный нос его казался черным и блестящим, как мамины новые хромовые сапоги, привезенные отцом из Могилева.

Дядя Сяня был гораздо моложе. Рослый, плотного телосложения, он казался очень сильным. Работал он в основном в паре с обоими кузнецами, чаще всего молотобойцем. Без напряжения, казалось, он мог часами поднимать и опускать тяжелый молот на красную поковку, от которой по всей кузне разлетались огненные брызги.

Бил он, точно попадая молотом по месту, которое указывал ему небольшим молотком старший товарищ. Если дядя Симон при каждом ударе "хэкал", то дядя Сяня бил молча. Лишь слегка оттопыренная нижняя губа сжималась при каждом ударе молота, выдавая напряжение молотобойца.

Над четвертой, самой дальней наковальней возвышался Лузик Бурак. Атлетического телосложения, Лузик с апреля по ноябрь работал полуголым. Промасленные кортовые брюки, сплошь покрытые разноцветными заплатами, защищали нижнюю часть живота и ноги от брызгающих раскаленных окалин. Но были на Лузике латки особые. На коленях были пришиты круглые заплаты из толстой яловой кожи. Рыжая заплата, вытертая и замасленная, в виде огромного кожаного сердца закрывала крутые ягодицы недавно отслужившего матроса. Грудь лишь слегка прикрывал черный кожаный фартук. Густо заросшие черным курчавым волосом, руки его всегда были голыми.

Когда я заходил в кузню, каждый раз громко здоровался, как меня напутствовала дома мама. Мой голос тонул в звоне наковален, шипении горна и мне, как правило, никто не отвечал. Вначале меня задевало такое невнимание к моей особе, а потом я привык и... перестал здороваться. Я норовил подойти поближе с левой стороны дяди Сяни и ощущать ногами содрогание утоптанного земляного пола. Каждый удар тяжелого молота коротким щемящим толчком отдавался в груди и животе одновременно. Незаметно мерный звон наковальни, содрогание пола и внутренние толчки приводили меня в состояние нереальности, близкое к приятной дремоте.

Отложив, наконец, молот, дядя Сяня шел в угол кузни, где на табуретке стояло ведро с водой. Зачерпнув алюминиевой кружкой, он не спеша пил воду. Слегка подрагивающая в руке кружка выдавала его недавнее физическое напряжение. Повесив кружку на крючок, вбитый в боковую стенку черного настенного шкафчика, поворачивался, наконец, ко мне:

– А-а, ученик! Когда в школу?

– Первого сентября. – мама говорила, что до того дня, когда я пойду в первый класс, осталось всего три недели.

Дядя Сяня успевал расспросить обо всем: о родителях, брате, о том, что пишет из Сибири бабушка София, как доится корова. Потом он снова брался за молот.

А мое внимание уже было приковано к Ковалю. Так звали его в селе все, от мала до велика. Потом я узнал, что его зовут Прокоп. Слово Коваль в моей голове надолго уложилось в виде фамилии Прокопа. Лишь позже я узнал, что Стаська Галушкина, будучи старше меня на три года и учившаяся в одном классе с двоюродным братом Тавиком – дочь Коваля.

После уточнения дома, до меня наконец-то дошло, что полное имя Коваля – Прокоп Фомович Галушкин. Но слово Коваль при нем написать с маленькой буквы, как говорят, не поднимается рука.

Разогрев докрасна полосу металла, Коваль выхватил ее из жара горна. Уложив на наковальню, обстукал ее молотком, сбивая окалину. Затем поместив раскаленный конец полосы на выступающий конус наковальни, ловкими ударами загнул полосу в виде крючка.

Повернув полосу, несколькими ударами превратил крючок в петлю. Сунув петлю в жар, взялся за кольцо, от которого через блок тянулась веревка к нижней части меха. Потягивая за кольцо, заставлял мех гнать воздух в горн, над которым тотчас взвились искры, улетающие вверх, в раструб дымохода.

Качая мех, Коваль успевал нагрести на жар свежего угля, повернуть полосу, похлопать крючком по кучке, уплотняя жар. И снова полоса с петлей на наковальне. Снова легкое обстукивание. Выставив полосу на ребро, в отверстие петли ввел пробой, слегка суженный с одного конца. Удар молотка и конец пробоя уже показался со стороны нижней части наковальни. Оказывается, я пропустил тот момент, когда Коваль установил пробой точно над круглым отверстием наковальни.

Вытащив полосу с пробоем, снова стал обстукивать петлю, делая ее идеально круглой. Выбил пробой, осторожно охладил полосу в длинном железном ящике, наполненном водой. И снова в жар, только другим концом полосы. Снова ряд ударов и конец полосы превратился в изящную пику. У меня захватило дыхание:

– Так вот кто делал все дверные петли для конюшни и фермы!

А Коваль тем временем грел полосу посередине. С помощью небольшого пробоя скоро были готовы три отверстия для крепления петли на будущей двери. Готовая петля была брошена в угол и ловко встала стоя среди таких же подруг.

Между тем наступало время обеда. Коваль расстегнул молнию небольшой кирзовой хозяйственной сумки, которую в селе называли на молдавский манер «жантой». Не спеша вытащил диковинный двойной горшок с дугообразной ручкой, соединяющей горшочки посередине. Я присмотрелся внимательнее. Оба горшочка были сращены и пузами.

Мне расхотелось даже думать, что надо идти домой обедать. Такого чуда дома не было. Там были только алюминиевые и поливанные (эмалированные) кастрюли, которые мне вообще запрещено брать для моих нужд. Мама боялась, что я отобью эмаль и всегда внимательно осматривала эмалированную посуду, побывавшую в моих руках.

Держа за ручку, Коваль установил сдвоенный горшок под стенкой горна, неподалеку от тлеющего угля. Покачав мех, Коваль усилил жар и пошел к железному ящику с мутноватой водой. Помыв руки и лицо, тщательно вытерся темно-серым полотенцем.

На его лице сразу стали отчетливо видны крупные, различной формы, рыжеватые сливающиеся конопушки, переходящие на шею и руки. На предплечьях веснушки были прикрыты мелко закрученными колечками таких же рыжеватых волос. Белая кожа плеч и предплечий резко контрастировала с огрубевшими, темными натруженными кистями рук.

Коваль перенес горшок на невысокую тумбочку в углу возле узкого окна. Открыл настенный шкафчик и достал бутылку, накрытую мутной стопкой. Стопка мелодично позванивала, пока Коваль ставил бутылку на тумбочку. Налив неполную стопку, Коваль медленно процедил ее через сложенные трубочкой губы. Кадык его мерно подрагивал в такт глоткам. Выпив самогон, ладонью вытер губы. Лишь после этого отломал коричневый, слегка подгорелый кусочек печеного теста, которым в виде лепешки был замазан один из горшочков.

Выдвинув шуфлядку тумбочки, достал удивительную складную ложку-вилку. Такое я видел впервые. Вилка и ложка были короткими и соединены заклепкой красной меди. У нас дома такой ложки-вилки не было и в помине. Развернув свой шикарный столовый набор, Коваль захрустел корочкой коричневого печеного теста и зачерпнул ложкой борщ. Я звучно сглотнул заполнившую рот слюну. И мама, и баба Явдоха перед тем как поместить в печь тоже замазывали горшки с голубцами тестом, но это казалось намного вкуснее.

Меня отвлек голос дяди Сяни. Я обернулся. Кузнецы уже начали обедать каждый в своем углу. Лузик чаще всего ходил на обед домой, так как конец его огорода упирался в лесополосу, прилежащую к хозяйственному двору. Дядя Симон ел хлеб с салом и чесноком, хрустя толстым желтоватым огурцом.

Дядя Сяня держал в левой руке глубокий полумисок, из которого он доставал ложкой творог со сметаной, подсаливая его перед каждым отправлением в рот. Крупными редкими зубами дядя Сяня периодически откусывал от толстого ломтя серого домашнего хлеба.

– Поешь со мной. – пригласил он меня, кивая на творог со сметаной.

Я отрицательно покачал головой.

Покончив с борщом, Коваль той же ложкой стал есть из второго горшочка. Сегодня там была картошка, тушенная с луком, тонкими кружками молодой морковки и мелкими кусочками помидор. Я сразу потерял интерес к еде. Мама часто готовила точно такую же картошку.

Достав из кармана, подобранное в нашем саду белоснежное, уже ставшее мягким, яблоко, которое взрослые называли папировкой, я вонзил зубы в его рассыпчатую сладкую мякоть.

Покончив с обедом, Коваль налил алюминиевой кружкой воду в горшочки. Отойдя, покрутил горшочками, ополаскивая их, и одним движением веером вылил воду у дверей, где было больше пыли.

А на пороге кузни уже стоял Палута (Павло) Мошняга, вечный и бессменный колхозный сторож. В руке он держал довольно длинный металлический прут. Из-за усиливающегося сипения горна, раздуваемого дядей Сяней, я разобрал только одно его слово – солома.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю