Текст книги "Плоский мир"
Автор книги: Евгений Москвин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
Часть 2. Рассказ Великовского
После того, как заместитель министра Застольный заверил меня, что не имеет никакого отношения к исчезновению бумаг из ящика моего стола, я, оставив его и дальше отмечать рождение первенца с друзьями и подчиненными, (между прочим, эту компанию составляли мой зять, министр Фрилянд, а также несколько людей, которых я до этого не знал, и когда меня с ними знакомили, запомнил только некую старуху по фамилии Агафонова), отправился к Ликачеву. Теперь я был твердо уверен, что пропажа бумаг – дело рук этого мерзкого жука, который не годится даже в секретари и выполняет в моем кабинете ничтожные обязанности лаборанта. Давно уже пора его уволить.
Сказать по правде, я был разъярен – через меня проходила буря эмоций, но я всеми силами старался сохранять на себе «бесстрастную маску Алена Делона». Вот только моего шофера Игнатьева никогда ею не провести. Он даже любит шутить, что спиной может почуять мое настроение, (ну а я как раз сел на заднее сиденье), и за время пока мы доехали, я то и дело перехватывал взгляд, устремленный на меня из зеркала. Дело в том, что Игнатьеву я иногда доверяю вещи, которые не решаюсь открыть даже своим подчиненным, но в этот вечер обронил только, что «дочка Застольного – премилая», а после упорно молчал пока мы не прибыли к месту назначения.
– Я ненадолго.
– Хорошо, Николай Петрович.
Я вышел из машины, и понял вдруг, что снова начинаю терять контроль над собой – ветер был слишком свеж, чтобы не разбудить во мне эмоций. Я почувствовал, как хочу преодолеть оставшееся расстояние до квартиры на первом этаже за одну секунду, а потом…(!!!)
…но все же кое-что меня задержало: в желтевшем окне, (слева от темного проема подъезда), была открыта форточка, и через нее слышались громкие голоса. Ликачева и его шестилетнего сына Пети. Я встал под козырек подъезда, прислушался и достал из кармана портсигар, на котором был выгравирован трефовый туз. Подарок министра по образованию. Я собирался закурить, чтобы успокоиться, но по мере того, как я вслушивался в разговор за окном, во мне только все более и более вскипала ненависть: Ликачев был сильно пьян и грубо кричал на мальчика, заявляя, что он «такая же сволочь, как и его покойница мать». Ребенок плакал, ссора готова была уже перерасти в рукоприкладство.
Я прошел в подъезд и позвонил. В квартире послышались торопливая возня, шум опрокинутой кастрюли или чего-то еще железного, а затем пьяный вопрос:
– Кто?
– Это Николай Петрович Великовский. Откройте дверь, – произнес я как можно более спокойно, но голос мой все же дрогнул.
Снова возня, и звон дверной цепочки, после чего Ликачев в спортивных штанах и засаленной майке, из-под которой торчал его пивной животик, показался на пороге.
– Вы брали мои бумаги из ящика стола?
– Да… я хотел проштамповать их дома… – его голос был гнилым, а спиртовой запах, испускаемый порами тела, действовал на меня удушающе.
– Я же говорил вам не забирать их из министерства.
– …это… извините… сейчас принесу…
Я знал, что он не занимается ничем, кроме как исправно ходит в министерство, чтобы потом в стельку пьяным валяться в постели до следующего рабочего дня. Единственное, что его, должно быть, еще спасало от долгого запоя – влажное горячее полотенце, которое он по утрам подогревал в микроволновке, чтобы протереть им свою отекшую рожу.
Он принес мне толстую папку с бумагами, я взял ее, но все не уходил, а так и продолжал стоять в дверном проеме, и на лице Ликачева сначала отразилось тупое сонное непонимание, а потом он почуял неладное. Наконец, когда пауза затянулась, я спросил, где его сын.
– Мой сын?
– Да. Петя. Где он?
– А что такое?
– Приведите его сюда. Он пойдет со мной.
Ликачев уставился на меня.
– Дайте мне пройти, – но он не двигался с места, соображая, что бы сказать такое, о чем потом не пожалеет.
Я не собирался с ним церемониться, бросил папку на пол и толкнул в грудь, не очень сильно, но этого было вполне достаточно: Ликачев распростерся на полу, раскинув руки и ноги в стороны, пару раз дернул носом, всхлипнул и отключился. Ярость, кипевшая внутри меня, тут же оставила тело подобно тому, как бурление оставляет воду, когда ее снимают с огня. Я даже не стал поднимать папку с пола, а перешагнул через Ликачева и, позвав его сына по имени, отправился в комнаты.
Но тут-то и произошла главная неожиданность: заглянув в ту комнату, где, по всей видимости, обитал Ликачев, я увидел на стене копию картины, которую сразу узнал, ибо видел ее и раньше – то была работа моего племянника, Павла Гордеева, известнейшего художника, чьи оригинальные полотна, выставленные в самых элитных галереях мира, стоили по двести, триста тысяч долларов.
– Просто невероятно!.. Откуда это здесь взялось?.. – пробормотал я удивленно и подошел ближе.
О Гордееве, как о большом художнике заговорили лет пять назад, но я и раньше непрестанно интересовался творчеством Павла, ибо его картины оказывали на меня очень сильное воздействие: я созерцал, и на короткое время мне будто бы передавалось авторское восприятие действительности, вместе со странными ни на что не похожими взаимосвязями. (Точно этого я знать не мог, но так мне казалось). И каждая картина была частичкой этого мира, оконцем, одним-единственным слюдяным квадратиком большой мозаичной фрески, который можно было поставить на то или иное место, и от этого общее изображение принимало, порой, прямо противоположную, исключающую сторону. Снова и снова вглядывался я в катер, летевший ночью по танцующей прибрежными красками реке, в четырех людей на борту. Двое из них – те, что сидели на задних сиденьях, повернулись друг к другу и о чем-то разговаривали, а другие двое, на передних, молча наблюдали за поглощающейся рекой. Но луна… ясная луна на небе, в которой отразилась тень катера, изобразила все иначе: двух разговаривающих людей на переднем сиденье, и двух, не говоривших друг другу ни слова, – на заднем…
Где-то в глубине квартиры послышались осторожные шорохи. Я вспомнил о Пете, но с трудом сумел оторвать взгляд от картины; принялся обходить дом, и нашел мальчика в его комнате, спрятавшимся под одеяло. Я сказал ему, что будет лучше, если он пойдет со мной. Петя ничего не ответил, а только кивнул; глаза его до сих пор были влажные, и в них скользил испуг.
– Не волнуйся, все будет хорошо. Я заберу тебя отсюда. Ступай и оденься. Кстати, а ты видел картину в комнате твоего отца?
– Да.
– Не знаешь, откуда она у него?
Он отрицательно помотал головой.
– Ну иди, иди… – я повел его в прихожую.
Признаться, я всегда мечтал о внуке, особенно после смерти сына, и сейчас, когда маленький Петя неуверенно топал впереди, я знал, что эти день или два, которые ему предстояло провести у меня дома, рядом с моей семьей, непременно буду заботиться о нем так, будто он мой внук. Редко мне подворачивался столь замечательный шанс скрасить унылые будни. Пожалуй, ради этого стоило даже взять отгулы.
Часть 3. Отрывки из дневника Гордеева
Глава 1
Сегодня днем увидел из окна любопытную картину: в плоскости улицы посреди пустой дороги остановился фургон «Скорой помощи». Синих мигалок было на нем так много и они так оживленно общались друг с другом и подмигивали, что у меня возникло впечатление, будто я рассматриваю новогоднюю гирлянду из птиц. Санитары, а заодно и водитель вместе с ними, вышли из-за машины и принялись там и сям искать поломку: кто-то наклонился к заднему колесу, кто-то потрогал ногой бампер, а шофер открыл линию капота и стал под нею ковыряться – как будто дождевых червей в земле вылавливал – но он-то, конечно, никак не мог увидеть то, что и так с трудом нащупывал руками. И никто не смог бы, кроме того неодушевленного автомата, который сделал эту машину. Вы понимаете, о чем я говорю или нет?
Всем им было очень трудно, они никак не могли определить, почему она сломалась, – (а она именно сломалась), – и, в конце концов, они отправились пешком. Так были расстроены, что даже мигалки забыли выключить.
Видно, этот мир сдвигается с места, и мне очень кстати было бы подстегнуть его для того, чтобы в один прекрасный день привести к разрушению. Пожалуй, я только сейчас ясно признался себе, что хочу этого. На самом деле я привык к нему, вот в чем дело, но последние события вынуждают меня многое пересмотреть.
Берестов сегодня не пришел, хотя и обещал. Вообще с момента моего переселения сюда он приходил лишь один раз, но я уверен, что этот человек все время откуда-то наблюдает за мной и слушает: через приоткрытую входную дверь, от которой у него есть ключ, или через вентиляционное отверстие, – а иногда, когда я поздним вечером сажусь к линии стола и зажигаю зеленую лампу, чтобы сделать эти записи, мне кажется, что и на треугольном участке карниза, который можно увидеть, если заслонить окно, вырисовывается круг его головы. Ушная раковина его от напряжения сделалась малиново-синей – она будто хочет уловить абсолютно все: даже шорохи, которые издают мое тело и ручка, скользящая по бумаге, и тихие всплески и биения зеленого света.
Я сказал ему, что мне совершенно на все наплевать: дайте только продолжать картину и этого мне будет достаточно.
Обращаясь к своим дневниковым записям семилетней давности, я все стараюсь выбрать те, с помощью которых можно было бы ясно объяснить, что же все-таки случилось. По всей видимости, стоит начать с этой:
2005-й июль, 20-й день.
Утро
Сегодня утром, будучи еще в пограничном состоянии между сном и явью, но постепенно пробуждаясь, долго смотрел на спинку кровати, и мне казалось, что деревянные шары, увенчивающие вертикальные стойки, превратились в точно такие рыцарские шлемы, которые я видел недавно на «Сдаче Барселоны». Видно Льюис желает плавать на поверхности моих сновидений; это неслучайно, более того, это очень даже расчетливо, ведь если он вздумает углубиться в них, и явится часа в два ночи, то несомненно утонет.
Впервые о творчестве Льюиса я услышал, когда мне было лет шесть, и все это благодаря моему деду: однажды он включил выпуск новостей, в котором сообщалось о выставке, открывшейся в Москве пару дней назад. Я уставился на картины, тасовавшиеся на экране скорыми карточными фрагментами, но тогда так ничего и не понял, и, в конце концов, равнодушно отвернулся. И все же этот эпизод вместе с пластмассовыми зубами деда, отражавшими экранную акварель, навсегда запал в мою память, дабы через несколько лет снабдить меня импульсом.
День
Окна, заглядывающие в мою студию, провоцируют людей заглядывать в себя, в окна, но не в самих себя, потому как в этот момент люди рубят с плеча, объясняя свое поведение простым любопытством.
Даже сейчас я часто путаюсь, называя коричневый цвет – серым, и наоборот.
Сегодня все вещи в студии выглядят светлее. Я, впрочем, знаю, в чем дело: я всегда вижу их такими, когда вечером ко мне должны явиться Павел Калядин и Вадим Меньшов, – это невыразимое ощущение чего-то нового, которое я поглощаю, как будто слизывая со стен лоск, жадно слизывая, и мысли в моей голове начинают сверкать и роиться.
На самом-то деле Калядин и Меньшов всегда одинаковы, за редким исключением, так что мои ощущения могли бы явиться совсем неоправданными, если не тот факт, что иногда они тащат за собой пару новых человек. На сей же раз Вадим обещал позвать целую толпу. Я ничего не сказал. Я всегда в таких случаях ничего не говорю, с одной стороны недолюбливая дебоши, а с другой радуясь, что всю ночь со мной будет больше тех двух пар глаз, которые я могу увидеть только в зеркало, потому как вижу ими. (Стоит ли брать в расчет те полотна, где я изобразил людей? Ведь они, отражая меня самого, тоже являются зеркалами).
Кажется, я вспоминал о своем деде? Любимое выражение, которое он употреблял по отношению ко мне, – «чубук от трубки». Это повелось еще лет с шести, с того момента, как я однажды, поторапливаясь в детский сад, решил надеть штаны побыстрее, запрыгнув разом в обе штанины, – и не только не попал, но еще и порвал их. С тех пор он называл меня так довольно часто, а я никак не мог понять, что это был за чубук и трубка, только потом бабка рассказывала, как много курил дед лет до двадцати пяти: «Пятьдесят с лишним лет уже прошло, а все же я и теперь удивляюсь, как от него не разит дымом, как он с него выветрился!» – но когда я садился к нему на колени и прижимался теменем к подбородку, мне все же казалось, что я чую этот дым, и тогда для того, чтобы он окончательно выветрился, я предлагал деду пойти на улицу и поиграть в хоккей.
– Хорошо, но только на пятнадцать минут, не больше, – произносил он каким-то воспитательным тоном, и я, как ребенок всегда и во всем непослушный, так досадовал на всякое ограничение, что начинал краснеть, гневно ежиться, убеждать, хитрить, спорить, – словом, перетягивать канат на свою сторону так ловко и упорно, будто хотел, выиграв, найти на другом его конце перчатки соперника. Моя неуступчивость была столь неукротимой, что приводила иногда к довольно нелепым эпизодам: один раз, когда мы пошли играть, пластмассовая шайба так износилась, что треснула по шву, а потом после пары-тройки ударов и вовсе «раскрылась» и напоминала пустую жестянку из-под шпротов, – но мы все равно по моему настоянию продолжали играть, ибо я знал, что если попросить деда сходить домой и поменять ее на новую, (а новая, между прочим, была из каучука, как настоящая), то он ни за что не захотел бы возвращаться, ведь все сроки прошли, да и телевизор, как назло, затеял бы показывать очередную программу новостей.
– Ладно, давай одевайся, а там посмотрим, – дед легонько подтолкнул меня в спину, чтобы я слез с его коленей.
– Там посмотрим? – оживился я.
– Да-да… там посмотрим. Чего бы это мне тебе не угодить…
Он, возможно, хотел прибавить, что, наверное, скоро умрет, – так, во всяком случае, ему кажется, – поэтому и боится не успеть угодить, но, конечно, не стал этого говорить, не хотел пугать своей странной причудой, а бабке и матери он часто так говорил, я сам слышал, но они, к моему удивлению, в ответ только посмеивались. Я хотел спросить у него, в чем тут дело, но никак не решался, потом только узнал, что и в ранней юности он все время повторял то же самое.
Ну а гораздо позже, когда я был подростком, а он заболел параличом и все также повторял, что со дня на день должен умереть, мать реагировала уже совершенно иначе: плакала, кричала и прижимала к кровати его левую руку, которая против дедовой воли непрестанно двигалась – как будто кто-то сверху, (может, это был Господь Бог?), привязал к ней невидимую леску и теперь весело манипулировал.
Так дед пролежал два года и умер через неделю после того, как мне исполнилось восемнадцать лет. Бабушка никак не хотела в это верить и, когда позвали врачей, все причитала медсестре:
– Посмотри, посмотри, милочка. Может, жив еще.
– Ну вы что, сами не видите? – отвечала та, – у него уже трупные пятна пошли.
Мать тоже в этот момент была в комнате и, услышав это, разрыдалась.
Я помню, как наклонился к мертвому телу. Он лежал на боку; я смотрел на его желтый высохший профиль, с полуприкрытым глазом, единственным из двух, который мне сейчас был виден, – (из-под века выглядывал нижний полумесяц зрачка, а остальная его часть, как у всех мертвецов, была устремлена куда-то в верхнюю часть лба), – на двухдневную щетину, коей теперь никогда не было суждено отрасти, и думал: почему это так, почему не суждено? Неужели действительно остановка сердца как-то связана с тем, что ни один волосок на теле не отрастет хотя бы на долю миллиметра? И что такое трупные пятна? Если кто-то подкрашивает его кожу изнутри, значит этот кто-то живой, а, стало быть, и дед еще не умер до конца?
Да, я так думал, снова сделавшись маленьким ребенком.
Бабушка легла на кровать и закрыла его тело собою, всего закрыла, как будто боялась, что на потолке покоится зеркало, в которое он может увидеть себя. Вот такого.
И тут вдруг я услышал собственный голос:
– Прошу вас, не волнуйтесь за него. Я уверен, что он ушел только на пятнадцать минут.
Прошло месяцев одиннадцать, чуть больше; однажды вечером, когда я работал в студии, зашла мать и сказала, что через пару недель к нам наведаются родственники.
– По какому случаю? – спросил я.
– Ну как же, скоро год со дня смерти деда, – удивленный ответ.
– А-а… – я отвернулся и продолжал писать.
Мать постояла еще немного в дверях, (я понял, что сейчас она пристально смотрит на меня), а потом вдруг спросила:
– Ты хоть помнишь, когда дед умер?
Я сказал – нет, и прибавил:
– Прошу, не отвлекай меня.
– И даже месяц?
Думаю, я не испытал ни капли стыда, – наоборот, всегда задавался вопросом, зачем моя мать запоминает все эти бесполезные мелочи, и от того начинал чувствовать легкое раздражение. Неужели в этом и заключается настоящая любовь? И все же мне было неприятно в первую очередь от того, что меня так внезапно приперли к стене. Я грубо накричал на мать, а она заплакала, назвала меня «бездушным мерзавцем» и выбежала из студии.
Ну и черт с этим. Если она действительно думала, что я никого не люблю, – а она так часто говорила, – пускай, мне все равно. С этой благотворной мыслью я собрал все свое зрение и углубился в работу.
Вечер
Пятнадцать минут десятого. Так случилось, что меня и всю компанию занесло к Мишке на дачу, – но на счастье я прихватил с собой дневниковую тетрадь, и теперь смогу сделать запись.
Калядин и Меньшов заявились ко мне около пяти вечера. С ними было две девушки, одну из которых я знал, это Дарья Аверченко. У нее пару лет назад умер муж; сначала она никак не могла прийти в себя, но потом ей все же стало немного легче – или нам только так кажется, не знаю; сейчас она с Вадимом. Вторую я видел впервые. Ее зовут Таня, мне сказали, что она дизайнер-модельер. У нее очень мягко вьются белокурые волосы, ей-богу нарисуй эти завитушки на блюде сине-голубым цветом и получится гжель.
– Кто-то обещал толпу? – напомнил я Вадиму.
– Вот твоя толпа, – он указал на Таню и, наверное, в сотый уже раз обвел взглядом мою квартиру, – не будем же мы здесь торчать!
– Конечно нет, – подтвердил Калядин.
– Пошли на воздух, – сказал Вадим.
– Да, но куда? – спрашиваю я, – к Мишке?
– Как, он уже приехал из Турции?
– Ну, а то! Масса впечатлений.
– Вот негодяй, даже ничего не сказал мне.
– Да он приехал-то два дня назад, – объяснил я.
– Ладно, тогда и правда двинем к нему.
– Это далеко? – спрашивает у меня Таня.
– Нет, не очень, – я посмотрел на нее, – запрыгиваем все в мой катер и едем минут двадцать вниз по реке.
Она улыбнулась.
– Вы водите катер?
– Да.
Павел сказал:
– Дорогая моя, он умеет делать это оч-чень необычным образом.
– В каком смысле? – не поняла Таня.
– Порой, это так же гениально, как и его картины.
По лицу девушки было видно, что слова Павла только еще больше ее озадачили. Я рассмеялся.
– Не волнуйтесь, сегодня вы поймете, о чем идет речь. Только на обратном пути, ночью. Между прочим, на реке очень красиво в это время.
Река была в двух кварталах отсюда, в парке. Миновав охраняемые железные ворота, нужно было спуститься к воде, а затем пройти еще метров пятьсот вдоль каменистого берега, налево – там я снимал гараж.
Катер мне достался от дяди. Лет пятнадцать назад он зашибал здесь немереные деньги катанием и меня научил водить, но после его смерти я лишь изредка промышлял этим, по выходным, в основном для того, чтобы расслабиться.
Когда я открыл дверь гаража, она так заскрипела, что мне показалось, будто от ее петель полетели тонкие диаграммные молнии, которые, взойдя на небо, принялись водить хороводы вокруг оранжевого диска солнца, повисшего над водой. Вот тут-то я и почувствовал опять этот чарующий промельк счастья, очередное появление которого я никогда не могу предугадать. Когда он посещает меня? Например, я могу любоваться на дальний участок леса, когда в него впадает радуга, колорит этой картины может привести меня в восторг и мне начнет казаться, будто на верхушках деревьев расселись изумрудные бабочки, но нет, этот промельк нечто большее, – думаю, все дело в некоем настрое моего сердца. Когда мне было лет двенадцать, я читал роман Рея Бредбери «Чувствую, что зло грядет», – вот это была целая гирлянда таких промельков. (Знаю, это никак не сочетается с названием романа!) Пусти ее по вывеске какого-нибудь антикварного магазина и получится светозарная линия, уходящая в бесконечность.
И на сей раз тоже был только промельк и все, – мне не удалось ни поймать его, ни продолжить. Вадим прошел к носу катера, и лебедка затрещала в его руках: трак-трак-трак-жжжжжж, трак-трак-трак-жжжжжж, – и пока катер, освобождая железную тележку, несмело погружался в воду, мы с Павлом придерживали его за борта, чтобы он шел как можно ровнее.
– Как ты? Не тяжело тебе? – спросил я Вадима, услышав вдруг, что треск лебедки понизился на пару тонов.
– Да нет, все в порядке.
– Хочешь, могу сменить тебя.
– Не надо.
Когда тележка совсем освободилась, я выкатил ее на берег, а Вадим стал быстро вращать лебедку в обратную сторону.
– Дамы, можно садиться, – скомандовал Павел.
– А ты закинь пиво, – попросил я и указал на четыре картонных ящика, каждый из которых, стоя на мостике, скалился двадцатью зубастыми пробками.
Потом, когда ящики были уже в катере, Калядин сел рядом с Таней, обвил рукой ее талию и мягко произнес:
– Слушай, когда приедем, потанцуешь со мной?
– Заманчивое предложение. Я люблю группу Greenwood Mac.
– Это еще что? Впервые о такой слышу. Она современная? Под нее можно танцевать?
Таня рассмеялась в кулак.
Чувствуя, что его, по всей видимости, разыгрывают
но не догадываясь, в чем именно заключается розыгрыш
Калядин повернулся ко мне:
– Эй, ты не слышал, что за группа Greenwood Mac?
– Понятия не имею.
– Я оговорилась: на самом деле она называется Fleetwood Mac, – Таня весело сверкнула зубами.
– Все ясно, – он разочарованно отвернулся.
Вадим поспешил в лодку и сел рядом с Дашкой, а я захлопнул двери гаража и прыгнул за руль.
– Ну что, признавайтесь, кто на катере первый раз!
– Зачем делать вид, что обращаешься ко всем? – отражение Вадима в лобовом стекле подмигнуло, а затем покосилось на Татьяну.
– Первый раз – это полный восторг, – сказал я.
– Здорово. А можно я пересяду вперед? – спросила она.
– Давайте.
На дачу к Мишке я прокатил их с ветерком, что и говорить! Все они, включая и отражения в лобовом стекле, верещали от восторга, и я подумал: есть какое-то внешнее сходство между этими отражениями и переводными картинками, которыми все мы увлекались в раннем детстве. Да, конечно, если можно было бы перевести эти утратившие часть красок изображения на холст, а потом придать им гогеновский колорит, то, наверное, оригинал проигрывал бы так же сильно, как проигрывают отражения на стекле – оригиналу. (Впрочем, герой кортасаровской новеллы «Из записной книжки, найденной в кармане», мог бы поспорить со мной).
Мишка – друг моего детства; когда нам было лет по шесть, мы просиживали на даче с конца апреля до конца октября. С нами был еще мой двоюродный брат Антон: человек, который не знал равных в недюжинном уме и изобретательности. Он был на пять лет старше нас; мы жили на том же проезде, что и Мишка, но потом отец Антона, мой дядя, продал этот участок.
С моим братцем нельзя было соскучиться, ведь у него что ни день – гениальная идея, приводившая нас в неописуемый экстаз! Много воспоминаний было связано у меня с тем местом, куда мы направлялись…
Дача располагалась в низине, чуть поодаль от Южного причала. Когда мы подъезжали к берегу, Мишка уже ждал нас на мостике. Это был мускулистый парень со смеющимся овальным лицом и копной рыжих волос. От его рубашки вечно пахло смесью двух запахов: пива и пота.
– Ага, братва приехала! ЗдорОво!
– Привет!
– За вами, кажись, было пиво. Где оно?
– На месте, – заверил я его, приглушая мотор.
– А я думал, ты за милю запах чуешь, – сказал Вадим.
– Я перестроился. В Кемере оно совсем другое.
– Верю. Как тебе там? – я зацепил пальцем кнехт и пришвартовал катер.
– Приятная духота… Я на «Газели». Закидывайте все туда и сами залезайте.
До его участка мы докатили за две минуты.
– Я привез сувениры, – сообщил Мишка, вылезая из машины, – потом выберите, что кому. Они все на моей кровати.
Дом был двухэтажный, белого кирпича. Мы обошли его по узкой тропинке и, миновав заросли шиповника, подошли к мангалу, который стоял возле заброшенного парника. Тут же находились шампуры и ведро с мясом. Калядин долго и задумчиво изучал все, что лежало на земле, сквозь темно-оранжевое стекло бутылки, как будто выросшей из его запястья и теперь воинственно посверкивавшей единственным серебряным глазом – будучи перстнем на среднем пальце руки, он зиял из ее пуповины, – и через минуту лишь по веселому треску смог определить, что Мишка разжег огонь.
– Эй, Калядин, что с тобой? Давай помогай нанизывать! – крикнул Мишка.
– Прости. Я не специально, ей-богу. Через эту бутылку не видно огня… – откликнулся он, поставил бутылку на землю и примостился к нам.
– Ну еще бы… – Мишка повернулся ко мне; его руки не замерли, а так и продолжали пританцовывать над огнем. Он сказал, что очень полюбил смотреть сквозь воду на ночное небо. Огоньки самолетов кажутся кометами.
– А солнце – печеньем, – подмигнул Вадим.
Все расхохотались.
– И это я тоже видел, – весело сказал Мишка.
Я бросаю взгляд на Дарью, стоящую чуть в стороне; в руке у нее раскрытый нательный кулон, она рассматривает то, что находится внутри, (по всей видимости, это фотография), потом вдруг замечает мой взгляд, поспешно закрывает кулон и надевает его на шею.
* * *
Часа через три, когда мы уже слопали весь шашлык, запили его пивом и немного опьянели, Калядин садится в сторонку и, опуская голову, уходит в свои мысли. Его прическа похожа на соломенную крышу деревенской избы; ладони сложены дикобразом. Интересно, дикобразы едят солому? В детстве видел одного по телевизору… не помню, как называлась передача, но только не «В мире животных»… кстати говоря, спросите у любого, кто написал музыку, звучащую в заставке, – вам не ответят, несмотря на то, что саму музыку знают все… Поль Мариа…
Fleetwood Mac…
Теперь пространство между Вадимом и Мишкой свободно, – их тела сдвигаются, подобно автоматическим стеклянным дверям в магазине; кажется, в полуметре от порога должна находиться невидимая полоска – кто-то ее пересек. Спустившаяся темнота, искры от костра, которые, подобно дождю-урагану, вливающемуся в небо, завиваются в бушующую круговерть, голубоватые языки пламени, превращающие дрова в белые кости, – все рождает в этих малых непреодолимо-веселое желание побузить и выплеснуть наружу дым, забравшийся им в ноздри. Они хохочут, начинают бороться; их руки напоминают крылья бабочек, свернувшиеся в плотный кокон-спираль, и когда Вадим и Мишка падают за собственные шивороты, их кирпичные головы начинают размножаться в фундамент парника; а затем – вверх, к раскрасневшейся стене, которая совокупляется с хитросплетениями дикого плюща, разбрызгивает листья пламени и выплевывает порывы влажного ветра, раздувшиеся от сладковатой, приятной гнили; ветер ударяет мне в лоб и, катаясь на катере по контурам ушей, мягко щекочет морские раковины. Пока нижняя часть моего лица пытается что-то произнести, я рассматриваю пузыри, скопившиеся на дне моей чашки с рыжим напитком; в каждом из них сидит по несколько карликов, по очереди выбирающихся на поверхность для того, чтобы превратить себя в акварель.
Я хочу отогнать от себя эти мысли, и у меня вроде бы получается; с усилием поднимаю голову и стараюсь отвлечь Вадима и Мишку, чтобы они не свалились в огонь, и, протягивая руку, указываю на обшарпанный зеленый дом на следующем проезде, абсолютно сплошной, без единого окна; последнее обстоятельство придает ему очень странный вид и выделяет среди прочих домов. В его кровлю бьет светом голубоватый фонарь-козырек.
– Помнишь этот дом? – спрашиваю я у Мишки.
Он перестает смеяться, отпускает Вадима и оборачивается. Мысок его ноги едет вперед и упирается в железный смычок мангала. Кр-кр-дзынь!
– Какой? Вот этот?
– Ну да.
– Так… это же тот самый…
– Вот я и говорю.
– О чем идет речь? Расскажи! – просит Татьяна, и я вижу боковое зрение ее глаз, устремленных в мою сторону. Чуть приближаюсь к ним.
– Это детские воспоминания. Тебе действительно интересно?
– Очень! – отвечает она.
– Нам с Мишкой было по шесть лет. В то время сюда приезжал мой двоюродный брат. Вот уж с кем невозможно было соскучиться!
– Точно! – подтвердил Мишка, и я могу видеть, что помимо огня его лицо теперь озаряют воспоминания.
– На какие только происки он не был способен, и куда только не заводила его фантазия! – продолжаю я, – но если ты думаешь, что это были обыкновенные мальчишеские подвиги, вроде лазания по деревьям, то ошибаешься…
«Если бы Антону и захотелось совершить нечто подобное, он обязательно подкрепил бы это какой-нибудь историей, от которой у нас волосы бы встали дыбом или сердце сильно застучало от разыгравшегося воображения. Одним словом, это был сочинитель и фантазер, по уму и воображению готовый спорить с классиками приключенческой литературы. Вот простой пример: у нас был сосед Витька Колобов, на два года младше Антона. Один раз прибегает он и говорит всей нашей проездной компании:
– Народ, взгляните, что я нашел у пруда! – и вынимает из кармана пожелтевшее письмо.
Все, разумеется, начинают галдеть, толпиться вокруг него, включая и Антона; каждый жаждет рассмотреть, дотронуться. Мне, как одному из самых маленьких, лист бумаги становится доступен лишь тогда, когда все остальные изучили его вдоль и поперек, но несмотря даже на то, сколь коротко я пробегаю по нему глазами, – всего секунд двадцать проходит, – я успеваю заметить и сообразить, что это какое-то письмо, написанное на языке, который очень похож на русский, только почти все слова заканчиваются на букву «ъ», да еще и почерк какой-то витиеватый, – ей-богу, в глазах начнет рябить от этих рукописных сплетений, если каждая из них, как в том письме, будет заворачиваться в огромную спираль.
Никто так ничего и не может понять, и поэтому все продолжают галдеть и наперебой предлагать свои версии и расшифровки текста, – одни говорят, что это зашифрованная морская карта, другие опровергают их, тыкая пальцем в самую середину текста, где значатся неприкрытые угрозы. Тут вдруг Антон поднимает с земли конверт, который в суматохе обронили и наскоро забыли о его существовании, переворачивает его и вскрикивает, потому что сзади виднеется засохшее алое пятно.
– Боже мой, ребята! И из-за этого было столько крови!