Текст книги "Плоский мир"
Автор книги: Евгений Москвин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
Глава 3
То, что Гордеев сказал Застольному в конце разговора, (о своем желании немедленно приступить к непосредственной работе над портретом), не осталось незамеченным: когда Гордеев вернулся из министерства, дядя уже обо всем знал и стал прикладывать всяческие усилия к тому, чтобы его племянник выполнил свое обещание. Поскольку же Гордеев солгал Застольному, только чтобы побыстрее прекратить разговор, ему в тот день пришлось сказать Великовскому о своем плохом самочувствии, и только после этого тот оставил его в покое, а так прицепился, повторяя одно и тоже: «Ты же обещал, так, пожалуйста, немедленно выполняй», – ей-богу как какая-нибудь навязчивая идея, и кормил ужином с большой неохотой, когда Гордеев все же насилу отделался.
На следующий же день утром увильнуть уже не было никакой возможности, но, между тем, Гордееву отказываться и маневрировать не особенно теперь и хотелось, благо настроение выдалось творческое; с другой стороны, конечно, отказывался он раньше только ради того, чтобы лучше подготовить себя и написать портрет качественнее, и с этой позиции ему бы следовало еще повременить, однако он, что называется, загнал сам себя в ловушку и пришлось, конечно, начать работу сейчас же, не мог ведь он сознаться своему дяде в том, что сказал Застольному неправду – раз речь шла о портрете, и Великовский торопил его, любой обман, даже сделанный в безвыходной ситуации, он воспринял бы негативно.
«Если у меня что-то не будет получаться я, пожалуй, сделаю как-нибудь так, чтобы дядя не видел портрета, не разрешу ему смотреть, скажу, мол, нехорошо это и нельзя смотреть на незавершенную картину, а сам не буду рисовать, повременю и лучше опрошу еще несколько человек», – такое решение принял Гордеев. Образ, который должен был быть воплощен на полотне, еще не сложился в его сознании. Однако главный спор с дядей был еще впереди, и произошел он именно на следующее утро; уже упоминалось, что Великовский в искусстве ничего не понимал, так вот у него сложился стойкий и само собой разумеющийся предрассудок, что художник пишет портрет непременно с натуры, и, в результате, даже без согласования с Гордеевым, (ибо Великовский думал, что никакого согласия на «очевидные вещи» попросту не требуется), он уведомил министерство, что по таким-то и таким-то причинам, ему придется некоторое время присутствовать на работе сокращенный день, часа на два или на три; с одной стороны, в силу своей разраставшейся власти, он мог бы вообще этого не делать, с другой же, не следует забывать, что Великовский работал с большим интересом и, как любой такой человек, – (политический деятель или нет – какая разница?) – крайне болезненно относился к изменению собственного графика, и тут вдруг Гордеев сообщает, что никогда не рисует с натуры и присутствие дяди, если и потребуется, то, как минимум, непостоянное. Конечно же, Великовский после этого взвился.
– Я тебя не понимаю! – воскликнул он и сделал несколько взмахов руками, как будто дирижировал. Происходило все это в комнате Великовского – сразу после завтрака дядя пришел к нему, уже настроившись позировать, – сначала одно, теперь другое!
– Что ты имеешь в виду: «сначала одно, теперь другое»?
Великовский не ответил на вопрос и сказал только, что всегда считал: портрет нельзя рисовать не с натуры.
– Вот тут-то ты и ошибаешься, – сказал Гордеев и начал объяснять, что его искусство вовсе такого не предполагает.
К этому доводу Великовский оказался глух, он явно больше не испытывал к своему племяннику доверия; они, вероятно, рассорились бы очень сильно, если Гордеев только не напомнил дяде, как тот сам сказал, что предоставляет ему полную свободу действий, и этот аргумент в итоге оказался козырем, который в действительности было нечем крыть – Великовский только недовольно пожал плечом, сказал, что на самом деле доверяет племяннику, просто то, чем занимается сейчас Гордеев, очень важно.
– Все будет в порядке, – произнес художник примирительно, – скажи мне лучше вот что… у тебя когда-нибудь был сын?
– Нет, никогда не было, – ответил дядя удивленно. Он было хотел спросить у Гордеева, почему тот задает подобный вопрос, сказал ли ему кто-то, что у Великовского есть сын, но потом передумал, снова пожал плечом и вышел; чуть позже он много обдумывал, как ему поступить, как выяснить, но, зная выходки Асторина, решил уже, что исходит ложь непременно от него.
«Тогда придется смириться, мы слишком давно приятели, чтобы мне на него так просто руку поднимать, да он и много хорошего сделал мне», – такого было окончательное решение Великовского. На деле же он простил, но успокоился только в том смысле, что о лжи Асторина больше не вспоминал, портрет же занимал его все больше и больше, ибо он был слишком щепетилен в таких вопросах. Однако он, пожалуй, и сам себе не мог до конца объяснить, почему так занимала его работа племянника, а когда не можешь объяснить, это только подстегивает интерес. С другой стороны Великовский просто решил для себя, что это ему важно, а раз так, то его мозг сам собой безотчетно ухватился за это решение – это было его свойство, впрочем, весьма неоригинальное.
Однако вернемся к Гордееву. Начал он с того, что сделал небольшой эскиз, потом решил немного отдохнуть, но вдруг опять почувствовал в круге головы сухой щелчок: глаз его блеснул, нервно, даже злобно, – он взял эскиз и порывистым движением разорвал его; делая подобные вещи, (уничтожая собственные творения), он никогда не испытывал ни малейшего удовольствия, ему всегда почему-то жалко было любого из них, даже самого неудачного. В результате он оттого почувствовал на груди всегдашнее в таких случаях чувство досады, подступавшее к горлу и будто бы старавшееся прикоснуться к корню языка, чувство, от которого избавиться можно было только двумя способами: или принять лекарства или выйти на улицу, но последнее помогало далеко не всегда. И все же он решил до обеда прогуляться, а заодно постараться отыскать какого-нибудь преподавателя и послушать, что тот скажет об образовательной программе Великовского.
Гордеев вышел в плоскость улицы и очень удивился – перед домом стояло то самое такси, на котором он вчера доехал до лавки антиквара.
– Ох, боже мой! Да это вы, молодой человек! – воскликнул таксист и гоготнул, – мы все время встречаемся!
– Да уж.
– Ну что, куда на этот раз?
– Вы знаете, на самом-то деле я хотел прогуляться… а впрочем, ладно, поехали. Есть здесь поблизости какой-нибудь институт?
– Конечно! Я вам больше скажу: есть два!
– Вот и хорошо, – сказал Гордеев, заходя за переднюю дверь такси.
– Так куда мы едем?
– В любой из двух. Лишь бы там найти мне преподавателя, с которым я мог бы переговорить.
– О Великовском?
– Да… стоп, я разве говорил вам, что связан с Великовским?
– Слухи в этом городе быстро разносятся. Я даже знаю, что вы племянник Николая Петровича и рисуете его портрет. Ладно, что это мы все болтаем и болтаем… поехали уже!
Они тронулись с места. Некоторое время ехали молча, и Гордеев смотрел в окно, на небольшие разноцветные квадратики-кадры городского пейзажа, вымелькивавшие из-под фигуры таксиста.
– А почему вы хотите поговорить именно с преподавателем? – осведомился, наконец, таксист.
– Как, разве вы не слышали об образовательной программе?
– Нет, ничего не слышал.
Гордеев удивленно посмотрел на него.
– Как же это может быть?
– Знаете, что я вам скажу, я, может быть, и слышал, но уже позабыл. В основном я стараюсь запоминать названия улиц. Это залог продуктивной работы.
– Хм… я уже слышал нечто подобное… Но постойте, вы запомнили ведь, что я племянник Великовского, хотя это даже не я вам сообщил.
– Правильно, потому что я знал, что сегодня встречу вас.
Этого замечания Гордеев не понял, но не стал ничего говорить. Однако таксист-то нравился ему все меньше и меньше.
Машина вдруг остановилась.
– Выходите, молодой человек. Мы уже приехали. Зайдите за дверь здания, на которое сейчас наехало такси. Это институт.
Гордеев расплатился, и они попрощались. Напоследок таксист сказал ему:
– Смотрите молодой человек, как бы вас не проглотил этот город!
Услышав это, Гордеев застыл как вкопанный, а таксист как ни в чем не бывало гоготнул и уехал.
Смотрите молодой человек, как бы вас не проглотил этот город!
Долго художник стоял в оцепенении от этих слов, но потом все же нашел в себе силы двинуться с места и зайти за линию входной двери. Он оказался в плоскости комнаты, стены которой были плотно увешаны картинами, редко где можно было увидеть просвет между холстами; Гордеев прошел влево, потом вверх и вниз, все внимательно рассмотрел, и квадратный глаз его удивленно поблескивал, когда каждый раз он видел на какой-нибудь картине все новую и новую вариацию, причудливым образом слепленную из каких-то вещей, которые успел он уже повидать в городе: вот антиквар заглатывает серебряный кругляш монеты, на котором изображена свинья, а вот таксист сидит за столом и ест мороженое, присыпанное шоколадной крошкой, а рядом с ним Застольный чистит серебряный поднос; Гордеев заслонил собою третью картину и увидел на ней уже себя, у зеркала, в белых перчатках, к которым прикреплены были нити с ужасными двуглазыми куклами.
И вдруг… он наклонился и увидел, что в комнате сидит она. На полу, сложив ноги по-турецки, и, вытянув руку, рисует картину, (холст прислонен был к стене). Странно, почему он не ощутил ее сразу же, как только вошел? Впервые он видел ее такой, профилем, и это уже было совсем невероятно, учитывая то, что когда-то случилось.
«Но почему же… почему же я не испытываю дискомфорта от ее нового облика? И ничего другого тоже не испытываю».
В левой руке она держала какой-то конверт.
«Я знаю, что сплю, это не может быть правдой, – мелькнуло в голове художника, – а раз я сейчас смог понять это, значит, вероятно, скоро проснусь».
– Таня, – позвал он ее по имени, еле слышно и после этого даже не стал спрашивать, как она очутилась здесь.
– Возьми, – сказала она, заслонила конвертом его глаз, и теперь он увидел, что это вовсе не конверт, а плотный чистый лист бумаги, – нарисуй мне эскиз.
«Хорошо, – подумал он, – сейчас я сделаю кое-какой намек. Но я ни о чем не жалею. Так нужно было».
Татьяна подала ему красную ручку, и он написал:
«В молодости было у меня три друга, я не видел их больше двадцати лет и однажды решил встретиться с ними и пригласил их в свой замок.
Во время обеда начал я расспрашивать, кто из них на каком пути оказался, и выяснилось, что первый делал все то же, что и много лет назад, играл в барах на саксофоне, (а в промежутках между выступлениями как и раньше спускался в зрительный зал в поисках зубочистки); второй рисовал теперь карикатуры для желтой газетки, а третий бросил искусство вовсе, став какими-то крупным акционером. Мы распили бутылку красного вина; молодость мне вспоминать теперь как-то и не хотелось, тоска взяла, что называется, столько планов тогда было, столько идей, а теперь что? Я решил побыстрее отправить их спать. Вадима Меньшова, (акционера), я убил еще когда мы поднимались по винтовой лестнице на третий этаж – я вел его в спальню, и сильно ударил ногой, так что он полетел вниз. Вадим свернул себе шею, пролетев кубарем два этажа. Я быстро спрятал тело в шкаф, стоявший неподалеку, и вернулся в гостиную к остальным двум своим друзьям, Мишке и Павлу. Мы еще выпили и изрядно повеселели. Я смотрел то на одного, то на другого. Кто же будет следующим? В конце концов, все же решил, что Павел, – карикатурщик, – должен отправиться вслед за первым, Мишку же, лучшего своего друга, я оставил напоследок. Около полуночи я позвал Павла в другую комнату и утопил его там в тазу с холодной водой. Потом взял топор, который прислонен был к стене, и, снова вернувшись в плоскость гостиной, обухом раскроил Мишке череп…»
Татьяна взяла у Гордеева листок и, поднеся к глазу, прочитала то, что он написал. Потом сказала:
– Все это неправда. Ничего такого не было.
– Хорошо, пусть так. Ну а как же насчет нас с тобой? – спросил он, – впрочем, дай мне сюда этот лист, я кое-что там переправлю.
Он взял его и в последнем предложении вместо слов «в плоскость гостиной» поставил просто «в гостиную». Намек был сделан.
– И что это значит? – осведомилась Татьяна, снова посмотрев на листок.
– Это значит, что теперь все совершенно правильно.
– Я… я просила у тебя простой эскиз, – произнесла Татьяна как будто во сне, а потом вдруг сказала изменившимся голосом, в котором Гордеев узнал Великовского, – эй, Павел, проснись!
В этот момент он увидел вдруг всю плоскость комнаты, все картины разом; теперь ему не нужно было находить на каждую из них, чтобы посмотреть. Они так и поплыли перед ним, обретая причудливые фантастические краски и измененные формы… и лицо Тани… прежнее лицо…
Кто-то тормошил его за руку…
Гордеев проснулся и, открыв глаз, почувствовал, что перед ним стоит Великовский; он подвигал головой слева направо по плоскости, чтобы увидеть детали обстановки и вспомнить, где он находится, и вдруг понял, что это была его комната.
– Какая нелепость, – сказал Николай Петрович, – ты заснул в кресле.
– Такого, вероятно, не случилось бы, если бы это было кресло с пятью спинками, – заметил Гордеев, – только не подумайте, что я хочу сказать, будто они неудобные. Наоборот, они очень удобные… и предусмотрительные.
– Мне плевать на эти кресла, – коротко ответил дядя.
– Правда? А я думал… впрочем, ладно. Вы, вероятно, хотите узнать, что я сделал за утро? Я отвечу вам: нарисовал эскиз и разорвал его. Но не волнуйтесь, все получится. Наберитесь терпения и помните, что творческая жизнь – это всегда сомнения и бесконечные метания, – Гордеев выдержал паузу и присовокупил, – если вы действительно хотите создать мне нормальные условия для работы, то вам придется снять с меня этот надзор.
– Это не надзор, я просто интересуюсь твоей работой. Она очень меня волнует особенно после того, как я узнал о пути, который ты избрал, впрочем, ладно, нам не стоит спорить о том же, о чем мы спорили утром. Позволь мне только приходить к тебе каждый день.
– Конечно.
Услышав согласие племянника, Николай Петрович примирительно зашелестел газетой, которую держал в руке.
– Что вы читаете? – осведомился Гордеев.
– Тебе интересно знать? Это новый номер «Тру-Фолс». Ты только посмотри… это ужас, что творится у нас, – Великовский заслонил страницей глаз Гордеева, и художник, проведя несколько раз головой туда-сюда, прочитал начало статьи; сообщалось в ней о таксисте, который, будучи в нетрезвом состоянии, вчера поздно вечером задавил насмерть одного из министерских чиновников, Фрилянда.
– А я ведь слышал о Фрилянде. Это тот самый, который недавно ушел из вашего отдела.
– Ты слышал?
– Ну конечно. Я ведь разговаривал вчера с Застольным, он упоминал о нем. Ох, боже мой! – воскликнул Гордеев, перевернув страницу, – на фотографии он увидел вчерашнего таксиста, – и его я знаю. Он подвозил меня вчера.
– Ну и совпаденьице! Но ты только посмотри на эту морду, – Николай Петрович снова поднес газету к своему глазу и сам внимательно посмотрел, а потом вернул племяннику, – отъявленная свинья!
Как только Гордеев услышал эти два слова, ноги его сами собой, без всякого на то позволения хозяина, подняли тело из кресла и направились к линии двери.
– Простите, Николай Петрович, у меня есть важные дела, связанные с портретом. Мне снова придется походить по городу, – сказал он извиняющимся тоном.
– Что случилось?
– Ничего.
– Послушай, будь предельно осторожен. А то наткнешься на улице на такую вот свинью!.. С Софьей как-то был случай: она пошла к своей подруге посмотреть на коллекцию женских галстуков… – все остальное, что сказал ему вдогонку Николай Петрович, Гордеев не смог уже разобрать, ибо ушел из квадрата коридора; его бил озноб. Внизу он встретил Берестова, но как раз когда проходил мимо, тот закрыл глаз – толи это случайно вышло, толи Михаил, по какой-то неизвестной причине не хотел его видеть.
Только когда был уже на довольно длинной прямой от дома Великовского, Гордеев понял, что тело снова ему подчиняется. Как и в недавно виденном сне, он решил найти какой-нибудь институт или, на худой конец, школу, дабы расспросить об образовательной программе, но поостерегся брать такси, – а то слишком уж это было бы похоже на один фильм, который он посмотрел еще в раннем детстве и запомнил на всю жизнь, («Нескончаемый сон» из серии «Дом ужасов Хаммера» – название говорило само за себя, главный герой просыпался в собственном сне более десяти раз), – Гордееву неприятно было думать, что явь могла бы повторить сновидения или обратиться в них вовсе за счет его же собственных поступков. На школу он наткнулся минут через двадцать, но поскольку в городе их, скорее всего, было предостаточно, нельзя сказать, что Павлу так уж сильно повезло. Как только он увидел один из ее ярко-рыжих кирпичиков, со всех сторон окованный цементом, словно зуб – ортопедической пластинкой, – сразу мог судить, что плоскость этого здания воздвигли совсем недавно, и когда он зашел за главный вход, даже невзирая на то, что постоянно доводилось ему заслонять джутовую доску, скамейку или стол, Гордеев долго еще не мог побороть в себе ощущения, будто находится внутри пустого прямоугольника.
Повсюду шли занятия: когда он оказывался в очередном коридоре между двумя линиями дверей или поднимался на новый этаж, резкие голоса учителей давили на него с обеих сторон, и лишь однажды обнаружил он плоскость класса, в котором был один-единственный человек: пожилой учитель, сидевший за линией стола, – а школьников Гордеев так и не почувствовал.
– Если вы хотите что-то мне продать, можете убираться ко всем чертям – я все равно ничего не куплю, – со стороны можно было увидеть, как учитель резко встал из-за стола, точно слепой, за добрые полмили почувствовавший тонкие шорохи света.
– Успокойтесь, все в порядке. Я не коммивояжер. Я племянник Николая Петровича Великовского, приехал недавно и просто осматриваю здешние места.
– Ах… извините ради Бога. Понимаете, с этими челноками настоящая беда – мы уже хотим подавать заявление в милицию.
– Все настолько серьезно?
– Не то слово. Недели две назад к нам пожаловала дама, на вид очень приятная и безобидная, торговала ручками, маркерами и прочими письменными принадлежностями. Зашла в плоскость столовой – было два часа дня, а в это время народу там трын-трава, в особенности учителей, – все старалась всучить им какие-то ручки-корректоры, «одной стороной пишет, другой – стирает», ну что-то такое, и когда у нее ничего не вышло, с такой же милой улыбкой, как и раньше, ретировалась, – даже подозрительно, как это не забрала ее досада. Ну а минутой позже кассирша обнаружила, что у нее пропала вся дневная выручка.
– Не может быть!
– Да, да, поверьте. И самое главное, никто из нас до сих пор не может взять в толк, как это произошло: челночница даже не заслоняла трапециидальную кассу. И тем не менее это ее рук дело, кого же еще?
«А если это сделал какой-то школьник под влиянием образовательной программы?»
Гордеев не стал произносить свои мысли вслух, а повторил только, что не собирается ничего продавать.
– Ну, в таком случае… – учитель не договорил, и когда Гордеев загородил его своим профилем, развел только руками, подавая знак, что гость может располагаться здесь или где-то еще – как посчитает нужным.
«Так-так. Здесь меня не ждали и не готовились! Хорошо…» – как только художника посетило это соображение, он тотчас же решил придержать в секрете настоящую цель своего визита – вдруг ему удалось бы выяснить нечто любопытное, как знать? Внутренний голос подсказывал ему, что надо только верно повести разговор.
– Как вам наш город? Надолго приехали?
– Пока точно не знаю, – отвечал Гордеев; сделав несколько замечаний по поводу того, что ему довелось уже здесь увидеть, он как бы невзначай перевел разговор на своего дядю, но к его удивлению учитель отреагировал на это лишь пожатием плеча и заявил, что, конечно, знает Великовского, но видел-то его всего раз в жизни.
– Но ведь это же маленький город. Должны были бы больше. Вы недавно здесь живете?
– Очень давно – почти с самого рождения.
– А я думал, Великовский у всех на слуху. И на виду.
– Выходит я – исключение.
Гордеев, озадаченный, смолк. Ни слова об образовательной программе! Очень странно! Пока он думал, что бы еще сказать, учитель все шуршал страницами и, по всей видимости, даже водил по ним крылом носа, ибо шорохам бумаги сопутствовало еще и неприятное фырканье.
Художник нашел на окно; аккуратный, словно циркулем проведенный солнечный диск, превратился в нимб.
– А что вы проверяете?
– Школьные сочинения.
– Вы преподаете русский язык и литературу?
– Да, в шестом классе. И результаты прямо-таки скажем не очень. Но вот это, – Гордеев догадался, что учитель потряс над головой одной из тетрадей, точно хотел за что-то проголосовать, – это требует особого внимания, потому как я не видел ничего более искреннего и устрашающего одновременно. Знаете чье оно? Одного малого, который настолько дотошен – (в первую очередь в общении с однокашниками, а потом уже в науках, и это не слишком-то похвально) – что его, в конце концов, жутко невзлюбили. Кроме того, он склонен понасмешничать и поиздеваться.
В этот самый момент что-то произошло с Гордеевым: его будто бы посетила некая догадка, заставившая инстинктивно расправить плечо.
– А как зовут его?
– Паша… Паша Гордеев.
– Неужели? – глаз Гордеева блеснул воспоминаниями.
– Знаете, что он сделал на последнем уроке? Поднял вместо руки ногу. Я собирался здорово его отчитать, но не тут-то было: как уж он принялся отпираться! Говорят, когда он учился в начальной школе, ему писали замечания в дневник каждый божий день, но его это нисколько не заботило. Как я уже говорил, в классе его не любят, и один раз во время перемены, однокашники не просто объявили ему бойкот, но даже делали вид, будто Паши вообще не существует: когда тот встал между двумя линиями парт, другой мальчик уперся в них руками, раскачавшись, сделал ему здоровенный пинок и крикнул: «Смотрите ребята, на что это я наткнулся? Тут же никого нет – можно и поупражняться!»
Учитель остановился и, поднявшись, посмотрел на Гордеева; он ожидал, что тот как-нибудь отреагирует на его слова, но художник молчал, и только профиль его становился все более и более бледным.
– Но когда я посмотрел это сочинение, я понял, что дела обстоят гораздо хуже, чем я ожидал. Знаете, что он пишет?
– Не хочу знать… – инстинктивно вырвалось у Гордеева, и глаз его подернулся красными прожилками, но учителя слишком уже захватило желание распространяться о незадачливом школьнике – в результате он просто пропустил эти слова мимо уха.
– Для меня многое прояснилось. Вы только послушайте, – он взял одну из тетрадей и подобно тому, как знатный дворянин на старинном карнавале прячет свое лицо под маской на тонкой тросточке, так же и учитель спрятался за зеленым разворотом, – я задал им рассказать про свою семью, и Паша написал о матери, о дяде, об аварии, которая случилась один раз, когда ехали на катере по реке… он преспокойно заявляет, что…
– Я не хочу слушать, – повторил Гордеев, уже уверенно и с расстановкой.
– Но почему? – учитель нимало не смутился; теперь, видно, настал его черед проявлять дотошность. Он нашел на Гордеева и принялся говорить так жестко и наседать, что в какой-то момент могло показаться, будто его профиль прогнет собою плоскость, а вместе с нею и художника, – это же в высшей степени любопытно! Здесь столько всего… о его маме, к примеру. Она посвятила ему жизнь, а он признается, что не любит ее, и уж конечно никогда не слушался. «Эта женщина» – (этими двумя словами он ее называет) – часто вызывает в нем глубокое отторжение. Он даже не помнит, когда ему последний раз доводилось приласкать ее, ибо он всегда с нею холоден, и, по его словам, не сможет искоренить это свойство, даже если очень постарается. А его дед? Такую ли уж глубокую любовь он к нему питал, если через некоторое время после его смерти, Паша поймал себя на том, что не помнит точного дня, когда тот отошел в мир иной? – учитель покачал головой влево-вправо, – Боже, как только ему не стыдно…
«Неправда… все было не так. Дед умер позже…» – мысленно подсказывал Гордеев собственному голосу, но тот все еще молчал.
– И знаете, мне ей-богу становится понятно, отчего с ним происходит все это. Я сейчас не имею в виду конкретно его поведение. Все, абсолютно все… Очень искреннее сочинение, да. Однако… – внезапно голос пожилого человека приобрел скрипучий оттенок, словно за время разговора его хозяин успел постареть на добрые пятнадцать лет и превратиться в совсем уж глубокого старика, – если хотите знать мое мнение, этот паренек не открыл еще и половины своих тайн. Да-да, я уверен в этом. И мне очень хотелось бы их знать… Ей-богу, кажется, они связаны с Татьяной – ведь он и о ней написал. Об их компании, о брызгах речной воды и шампанского, о реве катерного мотора и зеленом доме… о том, как однажды Таня пришла в его студию – обо всем.
– Ты лжешь! – порывисто вскричал Гордеев.
Он в мгновение ока скинул с себя учителя и выбежал вон из класса.
От жесткого толчка профиль того покачнулся и упал.
– Я никого не убивал, – произнесли вкрадчиво морщинистые полугубы, а затем их озарила удовлетворенная улыбка…
Хотя душевное равновесие изменило Гордееву – (воротник его рубахи из прямоугольника превратился в косой параллелограмм, глаз приобрел белок и алый зрачковый оттенок, а руки и ноги двигались так быстро, что, казалось, намеревались поменяться местами), – двумя минутами позже, когда Павел шел по плоскости улицы, никто уже не смог бы определить его недавнего состояния; казалось, от волнения, которое так внезапно хлынуло наружу, не осталось и следа. Быстро удавалось его телу обрести свои прежние формы, что и говорить, но он специально научился себя на это настраивать, – уж больно непредсказуемые вещи сулило ему будущее. Солнечный свет проводил по краям гордеевского профиля розовый лазерный контур, который начинал пульсировать всеми цветами радуги, когда художник вымелькивал из-под очередного прохожего. И все же внутри у Гордеева по-прежнему бушевал гигантский эмоциональный ураган – если кому-нибудь вздумалось бы пойти за ним следом, этот человек наверняка бы услышал, как Павел все бормотал себе под нос: «Сумасшедший… он сумасшедший, иначе и быть не может…», – но не убежденно, а как бы оправдываясь перед самим собой.
Неудивительно, что, возвратившись в плоскость своей новой комнаты, оборудованной под студию, Гордеев испытал острейшую необходимость дать волю эмоциям.
И даже тонкая струйка слезы склеила две его нижние ресницы и, проторивая прозрачную извилистую тропку, скатилась по щеке вниз, к подбородку; в это же время рука Гордеева сделала на холсте точно такой же по форме мазок акварелью, мягко и будто бы в краткой нерешительности обдумывая каждое следующее движение. С этого самого момента и началась настоящая работа, на которую в последствии Гордеев потратил немало сил.
Когда минуты через две в его квадратном глазу появилась новая слеза, рука выводила на холсте уже совершенно иные линии…
Стоит ли говорить, что после такого неудачного похода в школу у Гордеева отпала всякая охота продолжать поиски в этом направлении, но все же откуда-то ведь ему нужно было черпать материал, на котором основывался бы портрет. Павел все думал, как выйти из сложившегося положения. Ответ подсказал ему случай.
Однажды вечером Гордеев, спустившись в плоскость гостиной и случайно заслонив собою Берестова, глаз которого снова был закрыт, но на сей раз по причине того, что Михаил над чем-то напряженно размышлял, спросил его, не нужна ли какая-нибудь помощь.
– Нет, спасибо, – отвечал Берестов, – я как раз таки стараюсь справиться сам.
– А что случилось?
– Я работаю в Бюро социологических исследований, и мне нужно провести опрос среди жителей города, заполнить анкеты, но я не хочу утруждать себя беганьем туда-сюда по плоскости улицы, поэтому просто решил придумать, какие могли бы быть ответы на анкетные вопросы. Здесь нет вариантов, понимаете, и это существенно усложняет задачу.
И тут Гордеева осенило: ведь он мог поступить точно так же, придумать, что могли бы говорить ему в учебных заведениях.
– Только не подумайте, что я занимаюсь чем-то противозаконным, – продолжал Берестов, – так многие делают – все равно от этих анкет никакого толка.
– Нет-нет, продолжайте. Это очень даже разумно.
– Угу, – Берестов, стараясь дать понять, что на этом разговор окончен, заслонил круг головы анкетным листом бумаги – как будто маску надел.
Гордеев вернулся в плоскость своей комнаты; с фантазией у него не было проблем никогда, вот только следовало не предоставить ей полную свободу, а подумать, что действительно могли бы рассказать ему в учебных заведениях, – дабы не нарушать достоверность портрета. Он закрыл глаз и представил себе, что пришел в институт, но не может попасть в плоскость аудитории, где сидит профессор, с которым он собирался поговорить об образовательной программе, – Гордеев передвигался лишь по наружной кирпичной стене, темно-серой, с зелеными дождевыми потеками; ее однообразие нарушалось лишь средних размеров прямоугольным окном, и если бы на это смотрел сторонний наблюдатель, умевший разглядеть всю плоскость целиком, у него создалось бы впечатление, будто сначала наружная стена института была совершенно сплошной, а потом уже в ней стали вырезать прямоугольники, чтобы вставить в них оконные рамы: края кирпичей, упиравшиеся в дерево, (если только можно назвать деревом то, что по виду более напоминало картон из детского набора), были светлее, и когда Гордеев прикоснулся к ним, на его пальцах осталась свежая пыль. Он не представлял себе, как удастся ему переговорить с профессором, – окно ведь не открывалось, – но когда провел по стеклу так, что то несколько раз коротко скрипнуло, и привлек внимание пятидесятилетнего мужчины, который сидел за линией стола, а после этого тотчас же встал и скрылся за гордеевским профилем, решение неожиданно было найдено: профессор вытянул руку и подвинул небольшое слуховое оконце в виде лепестков ромашки.
– Ага, отлично, я его и не заметил сначала, – сетовал художник с облегчением.
– Что вы делаете здесь, на высоте второго этажа, молодой человек?
– Пришел поговорить с преподавателями, но не смог отыскать ни одной линии двери, вот и пришлось идти прямо по стене.
– Двери затерлись, и администрация решила вырезать их повторно, – объяснил профессор, – о чем вы хотели поговорить?..