Текст книги "Плоский мир"
Автор книги: Евгений Москвин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
…Тут Гордеев ненадолго открыл свой собственный глаз и еле слышно пробормотал: «Переборщил», – да уж, так оно и было, ведь все двери не могли затереться одновременно, а то, что преподаватели института каким-то образом находились в «осплошневшем» здании института, тоже требовало объяснения, не так ли? И все же Гордеев приготовился к тому, что будет развивать дальнейшие события именно на почве этой ситуации – чем-то она его завлекла…
Долго он еще странствовал по глубинам своего сознания; преподаватели то и дело подходили к слуховому окну и рассказывали ему об образовательной программе Великовского, – вернее, рассказывали те, кто слышал о ней. От других же так и не удалось ничего добиться – даже несмотря на то, что они работали бок о бок со своими коллегами, о программе они ничего не знали, а иногда даже фамилия «Великовский» оказывалась для них совершенно незнакомой. «Нет-нет, так нельзя, это неправильно, – снова шептал себе художник полугубами, – все должны знать. А тот школьный учитель мне просто привиделся, ведь это вполне очевидно». Но выдумка уже слишком сильно затянула Гордеева: он еще раньше не смог оторваться, и стоит ли говорить, что теперь и вовсе не представляло возможности с нею бороться. Те из преподавателей, кто слышал об образовательной программе рассказывали о ней самые разнообразные подробности, порой, прямо противоречившие друг другу, (как в двух разных повествованиях, так и внутри одного и того же, но последнее происходило значительно реже: только в рассказе оголтелого профессора-физика по фамилии Помидоров, серые брюки которого сплошь были перепачканы мелом, а на коленях – заплатаны красной материей, которая его жена купит в магазине «Молочные реки» еще ровно через четыре года ноль месяцев и один день после этого разговора, и заведующей учебной частью, дамы вполне нормальной, но умевшей в точности вспомнить лишь успеваемость и лицо каждого студента, а остальное не могущей усвоить вразумительно, потому как слишком много занимают памяти многие тысячи цифр, букв и лиц на фотографиях – это известно доподлинно). В то же время одно оставалось неизменным: все уверовали в положительное влияние программы, а гениальность Великовского и подавно была неприкосновенна.
– Это даже подозрительно, – сказал себе Гордеев, когда окончательно пробудился от фантазий и заслонил собою холст, – неужели дядя сумел взять под контроль мое мышление? – но художник поспешно отогнал от себя эту мысль. Нет, не могло такого быть.
Или могло?
Впоследствии во время работы Гордеев не раз еще обращался к собственным фантазиям, и лишь однажды произошло событие, нарушившее его покой. Женщина, доцент кафедры русского языка и литературы, назвала себя Дарьей Аверинцевой (Аверченко?), а потом, когда устала уверять художника, что никакой образовательной программы нет и все это плод его собственного воображения, призналась, что на самом деле зовут ее… Татьяна. Вот тут-то Гордееву пришлось в замешательстве спуститься со второго этажа по стене вниз и очнуться.
До конца того дня, когда это случилось, он не смог уже заставить себя продолжать портрет.
* * *
Прошел месяц; работа двигалась вперед, но давление Великовского так и не прекратилось: когда он попросил племянника о том, чтобы тот позволил ему каждый день наведываться в плоскость комнаты и смотреть, как продвигается дело, то имел в виду непосредственное рассмотрение работы на холсте, но художник, давая согласие, этого не предусмотрел, и через несколько дней, когда Николай Петрович узнал, что портрет начат, и пришел к племяннику для созерцания, тот ответил довольно резким отказом. Произошел спор, из которого вышел победителем Гордеев; Великовский в конце концов махнул рукой и тотчас же вышел, однако своих претензий так и не оставил – в результате в конце второй недели между ним и Гордеевым произошел весьма любопытный разговор, на этот раз вполне спокойный и выдержанный.
После ужина Гордеев и Великовский, как и в самый первый день, сидели друг против друга в комнате последнего, в креслах с пятью спинками, в виде растопыренной ладони.
– Должен сказать, – начал дядя, – я на самом-то деле был очень удивлен, когда узнал, что тебе для работы понадобятся сведения о моей жизни, да еще о той ее части, которая связана со служебными обязанностями.
– Поскольку портрет будет висеть в вашем кабинете, то и тематика должна быть соответствующая, – заметил Гордеев.
– Согласен. Однако я замечаю, что, говоря вроде бы совершенно логичные и правильные вещи, ты всегда оставляешь свой метод в тени. Я вот что хочу сказать: я все еще не знаю, что ты имеешь в виду, когда говоришь о том, что портрет должен отражать сущность человека. Буду честен, я даже попросил кое-кого найти магазин или галерею, где можно было бы достать твои картины, но все его поиски оказались тщетными: ты как будто и не существуешь в мире живописи, такое впечатление, что ты не нарисовал еще ни одной картины, и эта первая, – Великовский остановился, не зная, что говорить дальше, однако тут же встал с кресла, закрыл собою Гордеева и, посмотрев на его профиль, понял по выражению лица, что до художника смысл вопроса вполне дошел, (а если говорить точнее, это, скорее, был все же намек на вопрос), и он только находится теперь в определенном сомнении, отвечать на него или нет.
Гордеев ничего не говорил около пяти минут, и когда Николай Петрович уже решил, что племянник давно забыл об их разговоре, вдруг произнес вкрадчиво:
– Хорошо. Пожалуй, я расскажу вам, – он еще помолчал с полминуты и потом сказал, – за свою жизнь я продал всего несколько картин, быть может, даже меньше десяти. О моем методе рассказать не так просто, тем более, что это не какая-то постоянная особенность письма – я подхожу к живописи не так однозначно. В прошлый раз, когда у меня заказали портрет – было это примерно полтора года назад – я стал действовать практически точно так же: принялся разузнавать про своего клиента различные подробности его жизни, – только вот его реакция была гораздо жестче, чем ваша, – он сразу же уволил меня, подумав, что я сумасшедший. Однако я все же написал портрет.
– Зная, что у тебя его никто не купит?
– Конечно. А что здесь такого? Но, впрочем, вы правы, я возможно и не стал бы этого делать, если бы меня не заинтересовал сам этот человек, и в голову не пришла бы оригинальная идея, как я могу изобразить его, а так оно, между тем, и вышло. Руки мои не были связаны теперь ни одним пожеланием моего клиента, и я мог пуститься в любые эксперименты, какие только приходили в голову. Хотите посмотреть, что получилось в результате? – Гордеев поднялся.
– Конечно, – с готовностью отвечал Великовский, – у тебя есть эта картина?
– Да. Пройдем в мою комнату.
Пока Николай Петрович следовал за Гордеевым, тот все говорил ему:
– Возможно это и лучше, что вы все же настояли. Увидев ее, вы, быть может, откажетесь от моих услуг.
– Этого не будет в любом случае. Ты уже начал работу, и если портрет не подойдет для кабинета, я повешу его в доме.
– Хорошо… Сейчас вы увидите кое-что необычное. Подождите минуту.
Пройдя в плоскость комнаты, художник достал из квадрата своего чемодана средних размеров круглую картину, завернутую в белую ткань, и заслонил ею глаз Великовского.
– Вот, взгляните.
– Ох!.. – по тому, как сполз вниз крюкообразный подбородок Великовского, а открытый рот показал все шестнадцать зубов разом, (передние высветились штришками, резцы – треугольниками, остальные – квадратиками), – словом, по всему профилю можно было определить, что министр опешил.
– Ну как? Скажете что-нибудь еще?
– Э-э… у меня есть пара неотложных дел… Извини, я тебя оставлю…
Гордеев расхохотался. Он явно был удовлетворен произведенным впечатлением, а Великовский задвигал ногами так быстро, как только мог, – все трезвые размышления, которые только вертелись в плоском круге его головы, внезапно поглотило лишь одно желание – побыстрее ретироваться.
– Скажи только одно: ты все еще хочешь, чтобы я продолжал работу?
– Да… – обронил Великовский уже из желтого квадрата, коим являлся коридор.
Гордеев снова расхохотался, а потом тотчас же стал совершенно серьезным, – со стороны выглядело это так, как будто он заранее до доли секунды просчитал длительность своего смеха.
Глава 4
Гордеев опять работал всю ночь; плоский профиль его фигуры иногда закрывал собой добрую половину холста – длинная непроницаемая тень под правильным кругом лампочки, только четыре края портрета виднелись из-под тени – художник созерцал уже написанное, затем сходил с картины, брал кисть и, вытянув руку, принимался подправлять какую-нибудь деталь. Но все же, сколько бы он ни старался, каждый раз ему казалось, что он не выразил всего до конца, и когда это ощущение набирало особенную остроту, он приходил в невероятное возбуждение и начинал ходить влево и вправо или же вверх и вниз по квадрату комнаты; между тем, воздух за окном бледнел – приближался рассвет; художник, закрыв своею тенью окно, увидел небольшой, терявший черноту участок неба, и почувствовал сильную усталость, вдруг разом накатившую… «Пойду спать!». Он спустился в левый нижний угол комнаты – постель, находившаяся там, была хорошо различима.
Тонкая изломанная простыня белой кардиограммой защекотала ему локоть; приятное ласкающее ощущение волнами прибывало к плечу, а затем вниз, к спине, оно атаковало и как будто старалось усыпить.
Стук в оконную раму. Такой осторожный и глухой.
«Кто бы это мог быть?», – промелькнуло в затуманенном мозгу художника; он сошел с постели, чтобы найти на окно, – кардиограмма простыни зашелестела, задвигалась, – однако все же немного промедлил – из-за окна показался конверт, свалившийся затем в плоскость пола, и тут же Гордеев услышал быстрые удаляющиеся шаги.
Гордеев подошел к конверту и присел так, чтобы можно было нащупать его рукой. В конверте оказалась записка от некоего профессора Староверцева, университетского преподавателя, который приглашал его на обед в кафе.
«Зачем это?.. – он еще раз поводил головой по записке и остановился в раздумье, – ага, он пишет, что это очень важно и касается Великовского… но кто принес письмо?.. И зачем он залез на второй этаж? Ничего не понимаю, какие-то тайны…»
В полуденный час Гордеев вошел в небольшой ресторанчик, расположенный на другом конце города. Один из посетителей кафе – мужчина, вид которого был бы ничем непримечателен, если бы не неправильный треугольник носа и уж слишком потертый серый пиджак, поднялся из-за стола и закрыл собою Гордеева, а потом представился:
– Меня зовут Михаил Григорьевич Староверцев. А вы, как я понимаю, Гордеев?
– Да.
– Садитесь, мне необходимо с вами поговорить, это очень важно. Мне известно, что вы занимаетесь портретом Великовского и ищете преподавателя, который мог бы вам рассказать об этом человеке.
– Я уже нашел многих, и мне рассказали, – солгал Гордеев, вспоминая блуждания по собственному воображению.
– Я понимаю, но все же у меня есть для вас очень важные сведения.
– В таком случае, конечно, я готов выслушать.
Они сели за линию столика. Староверцев сказал:
– Я знаю, что вы уже успели поговорить с некоторыми людьми, и даже посетили министерство. Скажите, не заметили вы там чего-нибудь странного?
Гордеев помолчал некоторое время, думая, что на это ответить, и, наконец, кивнул головой:
– Да, заметил. Все служащие говорят о моем дяде очень хорошо, между тем кое-кто из них как будто старается уйти из-под его опеки. Я поговорил с Застольным – это заместитель моего дяди на его новом посту – он постарался убедить меня, что здесь нет ничего, кроме случайности, и сам он никуда уходить не собирается, и все же я думаю, от меня пытаются что-то скрыть. Когда я только пришел, сразу понял, к моему появлению готовились, и что бы там ни говорили, сколько бы ни обманывали, когда я поинтересовался у Застольного о Фрилянде и Левине, тех чиновниках, которые уже перешли в другой отдел – я приметил два пустых кабинета с разбросанными вещами, и поскольку, когда я вошел, Застольный прибирался в одном из них, потом, уже во время разговора мне пришло в голову, что он старался скрыть от меня этот беспорядок – чиновник сразу же переменил тему разговора.
– Сейчас вы получите ответы на многие вопросы. Сначала о новой образовательной программе Великовского. Я имею огромный стаж работы как в школе – я начинал простым учителем математики, – так и в университете, и всегда являлся сторонником традиционной формы обучения. Метод Великовского губит все, но не только из-за этого я выступаю его противником – если бы он был верен, я с радостью принял бы его на вооружение, однако обстоятельства показывают, что этот метод является причиной неслыханных изменений в человеке.
– Каких изменений? – осведомился Гордеев, – и если все так серьезно, почему его не отменят?
– Все дело в том, что эти изменения произошли пока только с двумя людьми, и один из них – мой студент, и я уверен, что всему виной новая система, хотя не могу этого доказать. Этот студент, как бы это получше выразиться… хм… утратил способность находить на людей… я хочу сказать, закрывать их собою, как делаем мы это тогда, когда хотим кого-нибудь получше рассмотреть.
– Но… – квадратный глаз художника расширился от удивления.
– Да-да, вы не ослышались.
– Нет, я все же не понимаю, как это возможно.
– И тем не менее. – Староверцев пожал плечом, – Его отправляли в научный центр. Многие ученые склоняются к тому, что это именно изменение – обратите внимание я с самого начала употребил это слово, – а не болезнь. Он как будто больше не воспринимает это простое человеческое действие и, в результате, не может разглядеть человека, ему только остается чувствовать его.
– Но все же я не понимаю, почему тогда программу не закрыли. Даже если нет доказательств, что связь между этими изменениями и новой системой обучения существует, – а я, положа руку на сердце, ее не вижу, – все равно никто уже не стал бы говорить о ней так доброжелательно или что-то скрывать.
– Авторитет Великовского, его связи и государственные деньги – вот что сыграло роль. Внедрение программы продолжается, ваш дядя настолько хитер, что ему удалось убедить всех министров в необходимости ее продления. Что касается простых преподавателей, то меня, например, как человека отказавшегося подчиниться, просто уволили из университета, – Староверцев немного помолчал, а затем прибавил, – а тех, кто на первых порах готов был стать моим союзником, просто-напросто подкупили, и я в результате лишился всякой поддержки.
– Как я уже говорил, я пока не увидел связи между программой Великовского и изменениями, произошедшими со студентом. Кстати, как зовут его?
– Коженин.
– Коженин? Надо запомнить эту фамилию… Так вот, – продолжал Гордеев, – если бы вы рассказали о нем подробнее, я смог бы попытаться понять вас.
– Именно так я и сделаю, – кивнул Староверцев…
«Все началось с того, что однажды утром я пришел к себе на кафедру и, пройдя по всей ее плоскости, увидел, что моя лаборантка Марина убирает с пола осколки керамической копилки, которую она только что по случайности разбила. Эта копилка, сделанная в виде свиньи и покрытая серебряной краской, была дорога ей как память – подарок ее первого молодого человека, артиста, которого она повстречала во время своей поездки по Швейцарии. Девушка коллекционировала монеты, и теперь они все стояли на линии ее рабочего стола. Марина была очень расстроена; я уже решил как-нибудь развеселить ее, но вдруг она сообщила, что настроение ее испорчено совсем из-за другого.
– Копилка-то бог с ней, а вот вчера вечером утвердили новую образовательную систему, вы в курсе?
– Нет, – ответил я.
– Сегодня все уже занимаются по ней. Я знаю, как это отразится на всем, так что…
Она не договорила; в этот момент я заслонил ее собою и мог видеть, как многозначительно она повела бровью.
– Да-а-а… – протянул я, – у меня сегодня с самого утра было недоброе предчувствие.
Однако мне все же кажется, что тогда я воспринял это как-то уж слишком отстраненно – именно отстраненно, другого слова, пожалуй, и не подобрать. Я хочу сказать… наверное, в первый момент и не смог осознать до конца, что означает это для нашего университета, а Марина поняла, поэтому и нервничала.
У линии входа в аудиторию меня встретил мужчина, которого я видел впервые; он держал чемодан, и, когда заслонил на меня, стал перекладывать его из руки в руку, как будто решал, какою из них со мной поздороваться. У меня, впрочем, не было ни малейшего желания с ним общаться, ибо я сразу понял, что он один из исполнителей новых институтских распорядков. Наконец он все же протянул мне руку, и тут я увидел, что на ладони его стоит маленькая оправа очка; внутри ее было темное стекло.
– Наденьте очко, – попросил он.
– Зачем?
– Теперь в плоскости каждой поточной аудитории висит особая люстра, которая мелькает разными цветами и влияет на умственные способности студентов, стимулируя их.
– Если она стимулирует, то почему тогда я должен надевать очко?
– Потому что вам нужно читать лекцию.
Что он имел в виду этим своим ответом, я понял сразу, как только прошелся по всей плоскости аудитории, в которой мне предстояло работать следующие полтора часа, – (я специально сделал это, так как меня охватили недобрые подозрения), – люстра была очень необычной формы, с разноцветными стеклышками в прорезях; кусочки света ловкими светляками проникали в глаза студентам, и у каждого из них он настолько расширился, что был похож на блюдце.
Тут в плоскости аудитории появился мужчина, которого я встретил у входа и осведомился у меня, почему я не начинаю лекцию.
– Боже мой, что вы наделали! – воскликнул я, – это же настоящее зомбирование!
– Вам только так кажется, – возразил он, – я гарантирую, что после лекции каждый из них сумеет повторить материал слово в слово.
Я ничего не ответил ему и направился к прямоугольнику кафедры; я сторонился разговора с этим человеком, и все же то, что увидел я в следующее мгновение, заставило меня снова обратиться к нему: на кафедре стояла увесистая тетрадь.
– А это откуда здесь?
Он ответил, что в тетради мои новые лекции и что они, по большому счету, ничем не отличаются от тех, которые я сегодня принес из дома и которые лежали теперь в моем портфеле, кроме специального порядка слов – вот он-то очень важен.
– Но все лекции у меня в голове, я никогда не диктую их по тетради, а ее беру с собой на всякий случай, – сказал я.
– Значит, выучите их снова, профессор, – сказал он, и глазом не моргнув – (да-да, я видел, что не моргнул, потому как в этот самый момент я специально нашел на него), – и я повторяю, чтобы вы обратили особое внимание на порядок слов – он должен быть точно такой, как в этой тетради; под его влиянием и также под действием специального света, студенты освоят материал в скорейшие сроки.
– По их виду этого не скажешь, – заметил я сухо.
– А какая разница? – осведомился он довольно резко, ибо, как я сразу смог определить, был готов к подобному моему замечанию.
Я понял, что спорить с этим человеком бесполезно, и у меня нет никакой возможности не подчиниться ему, по крайней мере, сегодня, открыл тетрадь на кафедре и принялся читать и водить головой по строчкам – со стороны я, наверное, походил на маятник; все последующие полтора часа, мужчина внимательно слушал меня, заняв место около одного из студентов – из-за квадрата своего чемодана он достал тетрадь, точно такую же, по какой я теперь диктовал лекцию, и безмолвно контролировал меня, чтоб я не сбился, а если мне случалось где-то переврать слова, лицо его, подозреваю, делалось малиновым, и он тут же исправлял мою ошибку. Мы, должно быть, походили на двух скучных попов, которые стараются вызубрить Евангелие – я, во всяком случае, не хотел и не в силах был в подобных обстоятельствах говорить выразительно.
На следующих двух лекциях повторилось то же самое, и снова присутствовали абсолютно все студенты – никто не отправился в кино или в кафе, не ушел домой; единственное, над чем я мог в этот день позабавиться, было то, что такое положение вещей меня нисколько не воодушевляло, а наоборот вызывало во мне чувство угнетения, но вы сами понимаете: когда испытываешь веселье, (назовем это так, хотя это и сильно сказано), видя, как кто-то кого-то угнетает, и когда угнетают тебя, впору обращаться в сумасшедший дом.
В конце дня я был ознакомлен еще с несколькими новшествами, которые сулила программа Великовского: в аудиториях, предназначенных для семинарских занятий, должны были в скором времени повесить денежные знаки, огромного размера, сделанные в виде картин, – ровно через три дня это было выполнено; разумеется, во всех поточных аудиториях теперь висели люстры, которые зомбировали студентов; я, (как, впрочем, и все остальные преподаватели, независимо от того, к какому отделению они относились), должен был заставлять студентов читать Драйзера, и даже в неучебное время; кроме того, преподавательский состав должен был позаботиться, чтобы это имя как можно чаще звучало на лекциях и семинарах, пусть даже это было бы и совершенно не к месту. Я язвительно поинтересовался, почему это не прописано в той тетради, которую мне дали, (позже мне, впрочем, выдали еще пять других – в них находились или остальные курсы, которые я вел, или же некий инструктаж – нам его, по всей видимости, старались вдолбить точно так же, как мы должны были теперь вдалбливать студентам модернизированную институтскую программу), на что получил следующее объяснение: оказывается, слово «Драйзер» могло звучать во время лекций в свободном порядке, но чем чаще, тем лучше, ибо, по мысли Великовского, оно не испортило бы ни одно научное высказывание. Что касается других заданий, то мы должны были нагружать ими студентов как можно больше, а в том случае, если у них что-нибудь не получалось, ни в коей мере не поддерживать и ничего не объяснять, а наоборот говорить фразу: «Это не мои проблемы», – и оставлять их разбираться самостоятельно, – они, мол, ее услышат еще много раз, как только полностью вступят во взрослую жизнь, так что полезно их к этому подготовить, а заодно ввести им в привычку, чтобы они и сами постоянно употребляли ее во время разговоров.
Если я и дальше буду продолжать рассказывать о нововведениях, то это, вероятно, займет не один час, а у нас не так много времени, так что я лучше ограничусь тем, что уже сказал. По истечении следующего месяца вся наша жизнь поменялась до неузнаваемости, ведь, как вы понимаете, реформа в одной сфере повлекла за собой массу изменений во всех остальных.
Теперь я, пожалуй, перейду собственно к истории Дениса Коженина, студента, который к тому времени учился на третьем курсе. Должен сказать, что знал я его достаточно хорошо, еще с того самого времени, когда он только поступил в наш институт. С этим связана целая история, и я намереваюсь начать именно с нее, иначе не будет ясно многое из того, что произошло гораздо позже.
Я хорошо помню тот день, когда Коженин первый раз появился в институте, было это четыре с половиной года назад: его плоский сгорбленный профиль с глазом, на который была одета застекленная темным стеклом железная оправа очка, кривая улыбка, постоянно сковывавшая его полугубы, – все это во время разговора создавало странное впечатление, будто рядом с тобой находится скорпион; (как выяснилось позже, он и был скорпионом по знаку зодиака). Коженин сразу не понравился большинству студентов, и они хмурили бровь даже тогда, когда он просто сидел с ними в плоскости одной аудитории, а уж если им случалось заслонить его собою, то лицо их и вовсе зеленело; между тем, если бы вы спросили их, с чем это связано, я думаю, они или не нашлись бы, что ответить, или не захотели бы отвечать – в конце концов, люди редко признают, что человек им не нравится из-за странной улыбки, слишком громкого смеха или еще какой-нибудь чепухи – нет, они будут подобно стервятнику выжидать, и когда объект их неприязни сделает что-нибудь такое, к чему можно будет придраться, – вот тогда они и ухватятся за это, найдут причину, так сказать, и после этого пощады не жди.
Вы, быть может, хотите спросить меня, почему я так хорошо это знаю? Все очень просто, когда я сам был студентом, я прочувствовал то же самое на собственной шкуре: не сделав ничего дурного, человек становится изгоем. Ну, а в случае Коженина поводом послужило вот что: недели через две после начала занятий, один из студентов, учившийся в его группе, погиб в автокатастрофе, и, как водится в таких случаях, в плоскость холла первого этажа поместили деревянную доску, обитую черным сукном, – а к ней прикрепили фотографию студента и сообщение о его гибели.
Разумеется, весь преподавательский состав был шокирован, а одногруппники погибшего и подавно: в свободную пару они по очереди заслоняли собою доску, и глаз каждого из них сначала краснел, а затем начинал проливать слезы, или наоборот: сначала проливал слезы, а затем краснел, – в этом, собственно говоря, и могло бы быть единственное различие, если бы не появление Коженина. Он спустился по большой лестнице, которая вела в прямоугольник другого помещения; никто не ожидал, что он придет – Коженин не только ни разу не обменялся с погибшим ничем, кроме простого приветствия, – поговаривали, что он ни с кем ни разу не обмолвился более, чем двумя-тремя словами, (он вообще появлялся на лекциях и семинарах все реже и реже), – короче говоря, его скрытность вызывала раздражение, и когда он появился, причем не вместе со всеми, а как всегда один-одинешенек, это, разумеется, вызвало неадекватную реакцию: все студенты сначала замерли, почувствовав его присутствие, а затем принялись быстрее занимать очередь, чтобы заслонить его собою, дабы как следует изучить, – в этот самый момент никто уже не скрывал того интереса, который он у всех вызывал, неприязненного интереса, если позволите так выразиться, – вы бы поняли, о чем я говорю, если бы видели в этот момент их лица; впрочем, после того, как каждый заслонил собою Коженина, он не разглядел ничего нового – по лицу студента как всегда блуждала эта странная улыбка, о которой я уже упоминал, – ну а когда ты пребываешь в шоке от гибели своего институтского товарища, и вдруг в это чувство вплетается неприятное ощущение, будто с тобой рядом находится скорпион, вы понимаете, какой диссонанс это вызовет.
Коженин нашел профилем на фотографию, постоял, поулыбался, (в этот момент его опять заслонил один из студентов и мог видеть все это своим собственным глазом, а все остальные, включая и меня самого, почувствовали эту улыбку на расстоянии), – потом странно, с какой-то удовлетворенной интонацией хмыкнул, и как будто бы даже пошевелил гипотетическими волосками, которые могли бы выглядывать из его ноздри, – и быстро скрылся за линией входа в институт.
Все присутствовавшие остолбенели. Кожа на их профилях побледнела настолько, что создавала резкий контраст с красной сеткой глазных капилляров; многие студенты, застывшие на месте, приняли очень странные позы: один из них наклонился так, как будто готовился к прыжку, другой, казалось, собирался сделать сальто, третий – акробатическое колесо… Одна студентка выронила из рук черный прямоугольник сумочки, и та, приземлившись издала такой звук, как будто внутри находилось небольшое человеческое тело, другая вскрикнула – в этом крике было что-то от птичьего гарканья, – и, поскольку она стояла за мной, я мог видеть, как странно ее рот в этот момент походил на клюв, – впрочем, как вы понимаете, никто из них так и не смог выразить свои ощущения посредством слов, я и сам в тот момент вряд ли был на это способен.
Но спустя полчаса странный эпизод в холле обсуждали уже на всех лестничных пролетах, а те, кто при нем даже не присутствовали, громче всех кричали, что Коженин на их глазах с презрительной улыбкой поскоблил фотографию погибшего пальцем или же добавляли другие невероятные подробности, причем, как я предполагал, не всегда они сами их сочиняли, а передавали некую стороннюю информацию, – словом, это было похоже на игру в испорченный телефон или на то, как расползались слухи о Чацком. Видеть подобное было очень горько и обидно, особенно если учесть то, что и преподаватели включились в эту игру.
Как вы понимаете, я не просто сохранял нейтралитет, я целиком и полностью был уверен в том, что Коженин – человек очень неплохой, и если он даже улыбался в тот момент, когда делать этого не следовало, значит, у него были на то какие-то основания, – но я решил до поры до времени просто наблюдать за ситуацией со стороны, ибо еще надеялся, что все уляжется само собою. Впрочем, многое ли я способен был сделать? Близилось очередное занятие по линейной алгебре, где бы я мог воочию увидеть, как теперь реагировали учащиеся на его присутствие, и в самом крайнем случае вмешаться в ситуацию, – вот, собственно, и все; (между прочим, я не упомянул еще одного любопытного обстоятельства: мой семинар Коженин не прогулял еще ни разу, и я знал, по какой причине, – математика его действительно интересовала, он от природы был одарен феноменальными способностями к ней). Но не только этот вариант прокручивался в моем сознании, ибо я чувствовал, что мне следует каким-нибудь способом сблизиться с Кожениным, – при этом я, конечно, не хотел верить в собственное желание сделать это из-за одного только сочувствия; я говорю: «не хотел верить», – но с позиции сегодняшнего дня мне кажется, что я действительно испытывал глубокий интерес к этому человеку, и даже родство духовного характера, если хотите, – (по этой-то причине я, собственно, и был твердо уверен в том, что напрочь отметали все остальные). В то же время статус институтского преподавателя и мой возраст сдерживали меня от подобного шага, причем, как мне кажется, происходило это несколько поневоле, ибо я хотел бы общаться с Кожениным абсолютно на равных; (я, к слову сказать, был твердо уверен в том, что он в свои годы нисколько не уступал в развитии совершенно взрослому человеку). Из-за всех этих противоречий я продолжал, бездействуя, дожидаться грядущего занятия и только прокручивать в голове возможные варианты моего дружеского с ним сближения. Если вы думаете, что это явилось бы целой проблемой, потому как Коженин был скрытен и не шел ни на какой контакт, то ошибаетесь, ибо я-то к счастью был исключением и зачастую даже мог слышать с его стороны несколько дружелюбных фраз – когда семинар был окончен, он часто подходил к линии стола, за которой я обычно сидел, и узнавал что-нибудь касательно нового материала; при этом, что мне более всего нравилось, – и опять-таки же я узнавал в этом себя самого, – в нем никогда не было никакого подхалимства, так что, говоря о дружелюбии, я имел в виду тон, по которому я ясно мог определить, что нравлюсь ему.