355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Москвин » Плоский мир » Текст книги (страница 13)
Плоский мир
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:28

Текст книги "Плоский мир"


Автор книги: Евгений Москвин


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

Я толкнул дверь студии и, войдя, сделал то, чего до этого еще не делал ни разу: подошел по очереди ко всем полотнам и сорвал с них белые покрывала. Пожалуй, теперь я ощущал себя как актер, вышедший на сцену перед публикой и содравший с себя всю одежду, а затем и кожу, – но впервые мне это нравилось.

– Взгляните. Они и есть те самые различные возможности, и когда я рождал их из плотной белизны, они огрызались, скалили зубы, разговаривали со мной и другими своими собратьями на странном языке, но все же в результате мы подружились. И знаете, на что похожа наша дружба?..

– Нет, на что же? – в этот момент Татьяна подошла к картине, на которой изображена была пишущая машинка с маленькими краснолицыми человечками, стоящими на клавишах.

– Вы будете разочарованы, когда узнаете. Во всяком случае, если настроение у меня ни к черту, я воображаю, что передо мной не картины, а клетки с попугаями.

– Именно поэтому вы и накрываете их?

– Нет. Возможно я и склонен к садомазохизму, но могу точно сказать вам, что не здесь вы его ищете.

Татьяна все рассматривала эту картину, и я сказал:

– Когда я закончил ее, все никак не мог придумать названия, а потом пришел Вадим и сказал, что это машинка похожа на ту, которая была у Теннеси Уильямса. Не знаю, почему ему пришло в голову такое сравнение, но когда Уильямс во времена Великой Депрессии жил в Нью-Орлеане и вынужден был ловить и жарить голубей, он заложил все свои вещи, кроме пишущей машинки.

Она отметила, что во всех моих картинах очень разный стиль и техника.

– А это что-то навеянное Дельво? – спросила она, подойдя к другому полотну.

– Вы все верно чувствуете.

Я умолк на некоторое время и внимательно наблюдал, как она переходит от одной картины к другой, а потом вдруг сказал:

– После смерти художника на его полотна ложится громадная ответственность. Передавать те импульсы, которые доносятся из его могилы, осторожно пронзая землю. Поэтому автопортрет художника – это икона, это самое святое, что есть у него… Эпос, метафора, лирика – разве эти понятия не существуют в живописи? Как по вашему?

Таня стояла ко мне спиной и ничего не отвечала, все так же внимательно изучая мои полотна, но я знал, что она прекрасно меня слышит и ответ у нее готов, ибо он очевиден, однако что-то ее удерживало произнести его вслух, как будто она боялась этим перейти некую черту, на этот раз совершенно мне неведомую.

В этот самый момент она подошла к «Руинам» – полотну годичной давности. Я подошел к ней очень близко и почти что прошептал на ухо:

– Прислушайтесь… вы слышите?..

– Что?.. – она тоже понизила голос.

– Эта старинная каменная арка с тремя колоколами и бивни, воинственно торчащие из земли… и слова… их слова…

– Я ничего не слышу…

– И пусть я еще жив, но почувствуй тогда других… тех, кто тоже причастен…

Я чуть наклонился к ее волосам и зашептал еле слышно – она, пожалуй, и не поняла, что это был мой голос.

……………………………………………………………………………………………………

Я проводил ее до дома. По дороге она высказала несколько замечаний по поводу того, что увидела, но пока она говорила, я то и дело обводил рассеянным взглядом прохожих.

– Что случилось? – спросила она, наконец. – Вам неинтересно мое мнение?

И даже в этот момент я мог почувствовать, что в ее голосе нет ни капли укора.

– Я не вижу, ради чего мне хотелось бы что-то от вас узнать, – заметил я тоном неожиданно сухим даже для самого себя, – я уже наслушался столько версий и впечатлений, что мне становится скучно.

Думаю, мы все еще находились с ней в пограничном состоянии между зарождающимся доверием и тем, что принято называть «страхом неизведанного». Поэтому-то и переходили все время на «ты», а потом снова возвращались к «вы» и так далее продолжали скакать с нижней ступеньки на верхнюю и с верхней на нижнюю. Когда мужчина и женщина играют в такую игру, они подспудно предвосхищают близость, то и дело передавая друг другу эстафетную палочку, с целью понаблюдать, как ею распорядятся и допустят ли какой-нибудь просчет, который навсегда закроет дверь к самой вершине.

– Вы слишком зарылись в свое искусство.

– У меня, во всяком случае, есть отговорка, которая меня спасает.

– И какая же?

– То, что вы сегодня увидели, – единственно дорогое, оставшееся в моей жизни. Больше нет ровно ничего.

Она вдруг остановилась и повернулась ко мне, подойдя почти вплотную. Этого я не ожидал и чуть было не вздрогнул.

– Совсем ничего?

– Ну… почти… – она видела, что я замялся, но всеми силами это скрываю, и от того мне стало не по себе, – забудьте об этом. Если бы вы спросили меня о позавчерашней ночи на реке, и то мне легче было бы ответить. Но за весь наш сегодняшний разговор вы не упомянули об этом ни слова. Почему? Я же знаю, что вас это интересует.

– Возможно. Но пытаясь угадать этот интерес в других, вы совершенно не видите еще более сильное его проявление в самом себе.

– Если он и есть, то появился совсем недавно и связан только с вами.

– Со мной?

Я отвернулся и пошел дальше.

– Да. Все остальное я уже изучил. Так что именно с вами.

– Но почему?

– Как?.. – я бросил на нее удивленный взгляд, – не думал, что вы так себя недооцениваете. Ведь вы первая, на кого эта прогулка не оказала никакого воздействия.

– Только и всего?

– Это немало, поверь.

– Лишь для тебя, потому что… – я уверен, она хотела сказать: «потому что я не оказалась в твоей власти», – но передумала, – я видела то, что видел ты…

– Так тем более не должно было быть.

– Ты это говоришь и ничего в то же время не объясняешь. А почему? Потому что никаких ясных объяснений у тебя нет. У твоего тела, которое совершало движения, они, быть может, и имеются, но оно слишком далеко от всего остального, что тебя составляет, и поэтому не может выразить словами этот необузданный выплеск энергии.

Я рассмеялся.

– Наверное, ты права. Но готов спорить, Вадим, Мишка и остальные объясняют его алкоголем и скоростью, больше ничем. А блестящие способности приписывают мне только в шутку. Конечно, иногда они забрасывают меня вопросами, но на самом деле им наплевать, как и всем людям, которые получают безмерное удовольствие.

– Если ты научишься выплескивать на холст всего себя, а не оставлять добрую половину на берегу, – вот тогда они оценят.

Я пожал плечами. Минуту мы шли молча. Потом я вытянул руку и сказал:

– Видишь эту сосну? – Таня ничего не ответила и лишь посмотрела туда, куда я указывал, – говорят, когда Левитан ехал на Волгу, он на один день останавливался в нашем городе и отдыхал под нею.

Таня обернулась и молча смотрела на меня, чуть наклонив голову; от ветра ее волосы хлестали по щекам; она достала блестящую заколку и собрала их. Потом сказала:

– Знаешь, я действительно что-то слышала, когда была в студии.

– Оставь. Это именно тот самообман, о котором ты говорила.

– Самообман или твой обман?

– А это имеет значение? – осведомился я, улыбаясь.

– Для меня – огромное.

Не знаю, почему она так сказала, совершенно не знаю, и что имела в виду. Во всяком случае это было не простое влечение ко мне. Не та это была интонация.

На прощание мы договорились, что я зайду к ней на днях.

Вечер того же дня

С Калядиным я познакомился, когда уже целый месяц отучился на первом курсе. (Мне было тогда двадцать два года). Однажды мы с Мишкой отправились в один из тех клубов, где он выступал; после смерти своих родных я постоянно пребывал в подавленном настроении, и оттого писал все больше и больше; мне уже самому начинало казаться, что моя живопись постепенно превращается в манию, даже в болезнь. По всей видимости, Мишка это просек и решил меня воодушевить, вытащив туда, где не было запаха масляной краски. (Но как выяснилось позже, и на сей раз мне не удалось от него сбежать).

– Хочешь, познакомлю тебя с нашим куратором? – говорил он мне по дороге, – это благодаря ему я сюда попал.

Я хмуро пожал плечами.

В помещении было сильно накурено, и белые воротнички официантов будто бы плавали в сигаретном дыму. В дальнем углу возле кассового аппарата примостился компьютер; из колонок, обращенных динамиками в зал, доносились странные внутриутробные аккорды. Если бы я был еще в более-менее удобоваримом состоянии, то, конечно, мог бы решить для себя, в каком из двух ладов они взяты, но теперь даже музыка находилась для меня где-то посредине между минором и мажором. Сцена пустовала.

Мы отыскали свободный столик, и Мишка, подняв руку, заказал две кружки пива, (из-за серой пелены мне показалось, будто во время этого жеста его пальцы прикоснулись к шее одного из официантов, но на самом деле парень в белой рубашке, обслуживая клиента, стоял в двух метрах от Мишки), а потом сел против меня.

– Ну как ты? Обрадуй и скажи, что тебе хоть немного лучше.

Он умолк и некоторое время внимательно изучал меня, а потом, когда нам принесли пиво, принялся утешать. Минут через пять я совсем перестал его слушать, а все больше оглядывался по сторонам, и покуда кислый терпкий дым залезал в мои ноздри, я все больше способен был различать то, что творилось в помещении.

– Кто это такой? – спросил я вдруг.

Мишка развернулся в ту сторону, куда я кивнул подбородком.

– О ком ты?

– Его лицо мне знакомо.

Тот, о ком я говорил, стоял в другом конце залы, прислонившись к дверному косяку; сам проем был освещен и вел, по всей видимости, в какой-то рабочий закуток.

– Он явно не из простых посетителей. Скорее из персонала.

– Ах, я понял, – на лице Мишки пошевелилась улыбка. Родившись где-то пониже глаз, она скользнула вниз к скулам и тотчас же исчезла, – помнишь, говорил тебе о нашем кураторе?

– Это он?

– Нет, это его сын. Они приехали из Новосибирска год назад и теперь твердо решили здесь обосноваться.

Мишка сказал, что мы с этим парнем тезки, да еще и родственные души – он тоже художник.

– Неужели? Ага, теперь вспомнил – я видел его в академии. Выходит, мы вместе учимся.

– Да. Его фамилия Калядин. Могу вас познакомить, хочешь?

Я не протестовал, и мы пропетляли между столиками; Мишка представил меня. Разговорились. Калядин принялся доказывать мне, что развитие национальной живописи должно курировать Министерство обороны – вот тогда действительно не останется ни одного голодающего художника, – что это не такая уж бредовая идея; разумеется, я не воспринимал его слова всерьез, но минут через десять мне все же пришлось согласиться с убедительностью его доводов, иначе он никогда бы не прекратил свои тирады. И вдруг Калядин расхохотался и хлопнул меня по плечу.

– Господи, друг, да я же просто пошутил, а ты и всерьез принял! Вот, Мишка, я же говорил, что у меня есть талант убеждения! Я могу убедить человека во всем, в чем угодно, – он продолжал смеяться, Мишка тоже теперь заливался; пришлось улыбнуться и мне, – ладно, приятель, ты не обиделся?

– Нет, – ответил я; на самом-то деле Калядин нравился мне все больше и больше, – давно вы знакомы?

– Мишка и я? Недели три всего.

– А что там, в закутке?

– Это не закуток, а целая комната, – пояснил Мишка, – сюда мы приглашаем наших друзей, когда у нас мало денег, и мы хотим пить подальше от бара.

– С сегодняшнего дня она будет предназначаться не только для этого, – сказал Калядин, – у нас в доме ремонт, и я на некоторое время решил оборудовать эту комнату под студию.

– Вот те на! Картины привез уже? – осведомился Мишка.

– Да, утром.

– А ну дай взглянуть.

– Нет проблем, проходите. Только когда вы их увидите, не надо ради Бога говорить, что они написаны под влиянием Шагала, я все равно с этим никогда не соглашусь. Чем больше мне это говорят, тем больше я убеждаюсь, что все это дудки. СпрОсите почему? Да потому что это уже походит на клеймо, да-да, на клеймо и никак иначе: один сказал, и все за ним подхватили – ну разве можно такое принять за правду?

Помещение было совсем небольшим – вот именно, что закуток, а не комната. Я бы никогда в жизни не заставил себя работать в таком месте. Картины были понатыканы где попало – словно осот в картофельной грядке; одну из них, (изображавшую кота, размазанного по всему холсту), Калядин прислонил прямо к теплой батарее.

– Ну как вам? – выжидательно осведомился автор.

Мишка промычал в ответ что-то нечленораздельное.

– Не слышу. Ребята, я ведь серьезно отношусь к своему творчеству и нуждаюсь в четкой и ясной критике.

Что было делать моему другу? Он попытался высказать несколько дельных замечаний, но это была оценка дилетанта, – поэтому, быть может, и разгорелся спор; слава богу, он носил еще более или менее доброжелательные тона и напоминал дискуссию на каких-нибудь семинарских занятиях по литературе. Но неожиданно в его середине откуда ни возьмись всплыло злополучное имя Шагала, – тут уж все начало сотрясаться вовсе.

– Зачем ты тогда хотел знать мое мнение? – сопротивлялся Мишка, но Калядин все не отступал.

Они так увлеклись, что, казалось, совершенно забыли о моем присутствии, – а я не вмешивался, – но в какой-то момент Калядин все же обернулся и спросил, «а что я-то об этом думаю». Я стал отнекиваться, чтобы не дай Бог не поддержать этот бессмысленный спор, – у меня и так уже голова трещала, – но Калядин, разумеется, угадал мои впечатления и тотчас сбавил обороты, даже приуныл.

Через несколько дней, когда я снова был в клубе и положительно отозвался об одной из картин, которые Павел привез в студию новой партией, он крепко пожал мне руку.

– Хочешь, могу подарить ее тебе.

– Подарить?

– Ну да. Что скажешь?

Отказываться было неловко.

2005-й июль, 24-й день

День

Таня не выходит у меня из головы. В вечер нашего знакомства и позже, когда мы катались по реке, я мог бы угадывать в ее ресницах и подернутых янтарем губах собственную мать, и испытывать нерешительность, но после того, как мне удалось поверить, что она по-настоящему понимает меня, я все больше и больше желаю подарить и открыть ей то, чего в свое время так и не получили мои близкие.

Сейчас уже день, но послед луны так и не сходит с неба; луна как будто пытается вспомнить свое детство. Иногда я поднимаю голову, снова и снова обвожу глазами полукружный контур, и мне кажется, будто мой взгляд качается на маятнике: раз, два, три, – в прошлое, все дальше и дальше.

Я очень переживал, когда остался совсем один, хотя и недолго, заметно меньше, чем после смерти деда, а быть может мне даже было приятно и, вместе с тем, благоговейно-боязно вступать в новую одинокую жизнь, которой я к тому времени очень ждал.

Но сегодня мне уже не хочется думать об одиночестве.

Редко, но все же иногда случается, я вспоминаю о родных со слезами, однако это не боль утраты, другая: я вижу старые солнечные комнаты, берег моря, размытые мириады цветочных ковров, и еще много того, чего на самом деле не было или же было, но в тот момент вызывало совсем иные ощущения, – словом, здесь не обходится без участия промелька, я уже упоминал о нем раньше.

Я переживал, когда остался один, но совершенно не так, как переживало бы на моем месте большинство людей, и когда мы с Таней были в студии, я никак не мог избавиться от ощущения, что она, изучая меня, будто бы перебирает карточную колоду, лежащую рубашками вверх; медленно, с расстановкой откладывает в сторону карту за картой, но на самом верху перед ней так и лежит одна-единственная, и создается впечатление, что все пятьдесят четыре карты одинаковы, но как только очередная отброшенная приземляется на стол, она уже отличается от тех, которые лежат рядом с ней, от других отброшенных. Не меняющаяся карта на вершине колоды, – это визуальная память Тани, она выделила для себя единственную карту и как бы примеряет ее изображение на остальных.

После обеда

Свою мать я не любил. Уверен, что фундамент этому был заложен еще в раннем детстве, но по-настоящему признаться самому себе «в такой чудовищной черствости» мне удалось лишь за месяц до ее гибели. И все же это отношение мама заранее предупредила: лет с шести во время наших ссор и за мое непослушание, она часто кричала, что если я не думаю меняться, не собираюсь помогать по дому, хорошо учиться, побыстрее слезть у нее с шеи и пр., «обязательно вырасту таким же ублюдком, как мой отец, – вот тогда-то мне прямиком дорога в Белоруссию». (А мне до него ни сейчас, ни тогда нет никакого дела).

К моему совершеннолетию наши ссоры сделались ежедневными.

Мама работала редактором в толстом литературном журнале, который после 1991-го года стал выходить тиражом 2500 тысячи экземпляров; деньги платили мизерные, и мы едва существовали на них. Она все мне отдавала.

А что касается моей бабушки, то та, будучи по природе своей человеком властным, часто, но всегда безуспешно старалась подчинить меня «семейной воле», поэтому я и с ней жил как кошка с собакой.

В шестом классе я перешел в лицей, и как-то раз директор заявил, что на следующий день все должны прийти в пиджаках. Сам-то он, конечно, неотступно следовал этому правилу: его костюм напоминал железную трубу, в которой можно было бы удавиться от тесноты; директор любил воображать себя эталоном, особенно в глазах молодежи, как какой-нибудь пожилой турок, (а ему-то было всего лет сорок), и я с досадой язвил себе под нос, как это он еще не приказал нам положить в правые карманы пиджаков пузырьки с таблетками аспирина – тоже в пример ему.

Я пришел домой, рассказал обо всем матери, а потом заявил, что не собираюсь выполнять эту чепуху. Она стала плакать и кричать, что если меня отчислят из такого престижного, а, главное, бесплатного лицея, я закончу свою жизнь на помойке. И еще кое-что она прибавила: «как ты собираешься в будущем найти себе хорошую работу, если не хочешь подчиняться тем, кто стоит над тобой?», – а потом побежала в магазин, купила мне этот пиджак и следующего дня заставила надеть. Сидел он плохо, и был, положа руку на сердце, отвратителен, да еще к тому же я чувствовал себя так, будто у меня украли индивидуальность. Дня через два пришлось идти его менять. Но зато я «выполнил директорский указ в срок и не взбунтовался».

Мы еще долго спорили, но потом все же помирились.

Мать часто говорила мне:

– Я хочу, чтобы у тебя всегда все было хорошо, – а потом гладила по голове и понятия не имела, что лет через пять я буду презирать ее за эти слова.

«Хорошо учиться, найти себе «денежную специальность» и как сыр в масле кататься».

Я не хотел, чтобы у меня «всегда все было хорошо».

Ровно таким же образом мы ссорились из-за огромного количества других вещей, и когда ей удавалось подчинить меня, она за последние деньги покупала мне сладости. Тогда я теплел, а вскоре и вовсе начинал испытывать стыд за свои сомнения в том, что лучше нее нет на свете. Впрочем, длилось это, как правило, очень недолго – уж слишком разными людьми мы были.

Теперь свобода мне дороже всего, и, выбирая между нею и чем-то или кем-то еще, я долго не раздумывал бы.

Как-то раз, (значительно позже истории с пиджаком), ко мне зашел один мой школьный приятель: ему понадобились какие-то словари; стоя возле полки с книгами, он спросил меня, чего это моя мать так взбеленилась. Да, он немного наследил в прихожей, но кричать-то так зачем. А потом присовокупил:

– Она, по ходу дела, человек непокладистый, вредный.

Услышав эти слова, я сразу же выставил его вон, а на прощание сказал, что никому никогда не позволю говорить так о моей матери.

С тех пор я никогда больше с ним не общался, но зато если моя мать в очередной раз принималась меня пилить, неустанно повторял ей следующее:

– Ты вредный человек. Это даже не я сказал, а один мой друг, и я его полностью поддерживаю!

Ее больно задевало.

Когда я окончил школу, пошел учиться на программиста, но очень быстро бросил, а затем объявил своей семье, что собираюсь поступать в художественную академию. Мать и бабка объявили мне бойкот на целую неделю.

2005-й июль, 26-й день

Хочу видеть ее еще больше. Может позвонить? Но зачем? Вернее, как я объясню цель своего звонка?

А разве так уж нужно искать эту цель?

И все же дождусь завтра…

2005-й июль, 27-й день

До вчерашнего дня я воспринимал течение времени спокойно, но по мере приближения моей встречи с Таней я как будто чувствовал, что стрелки часов все более и более замедляют свой ход – это похоже было на преследование во сне, когда ты от кого-то убегаешь и вдруг твои ноги начинают прилипать к полу, или, наоборот, стараешься настигнуть, но в последний момент объект преследования ускользает.

…Замедляющаяся лента кинопроектора…

А один раз, лет десять назад, мне приснился один из тех немногих снов, что я запомнил на всю жизнь; он больше никогда не повторялся, но, видно, и одного раза было вполне достаточно, – я превратился в главного героя боевика и стрелял в многочисленную банду, у которой не было никаких сил меня укокошить. В светлом железном зале люди с огромными револьверами подбегали ко мне и мазали практически в упор, а вот я не промахнулся ни единого раза. Очень быстро толпа превратилась в груду мертвых тел, осталось только три человека – два телохранителя и главарь банды.

– Промахнешься!.. Обязательно промахнешься в последний момент! – закричал мне главарь, и вдруг в моей голове сверкнуло чудовищное открытие: у меня ведь осталось только три патрона!

Рука дрогнула, я выстрелил, но все-таки попал – в правого телохранителя, хотя метился в левого. Он падает, и его ботинки взлетают, а один из них бьет главарю чуть ли не в плечо.

Промахнешься… Промахнешься… ВСЕ РАВНО ПРОМАХНЕШЬСЯ!..

Рука необъяснимым образом отводится от цели на добрые сорок пять градусов – я стреляю и попадаю в место, где сходятся железные стены. Дзынннь! Затем она наводится на последнего телохранителя. Выстрел! Он падает замертво, лизнув своим пиджаком бедро главаря.

– Вот, я же говорил! – главарь хохочет, – теперь тебе конец.

Я еще раз спускаю курок – осечка… И тут же резко просыпаюсь.

Сон – это сценарий, от которого невозможно отступить только в самых ключевых моментах. Но ты знаешь, что финал его, – это продукт пассивного фатализма.

Итак, я пребывал в нетерпении. Господи, что такое со мной случилось? Давно не удавалось мне испытывать к кому-то столь сильный, попросту угрожающий интерес!

Без пяти минут два я уже звонил в домофон ее подъезда.

– Это ты? – услышал я немного искаженный голос Тани.

– Да, привет.

– Заходи быстрее и поднимайся на третий этаж. Я оставлю дверь квартиры открытой, захлопни ее за собой. Буду на балконе – не хочу упустить самой интересное!

Зуммерному сигналу открывающейся двери сопутствовал ее веселый смех. Нечто увлекло ее так сильно, что она открыла входную дверь, – сама же не может ждать ни минуты, ей зачем-то надо на балкон. Что же там такое происходит? Пока я поднимался, меня охватывала странная смесь возбуждения и укора.

Дверь квартиры была приоткрыта.

– Эй, Пашка, быстрей иди сюда!

Таня уже знала, что я рядом, хотя еще не скрипнула ни одна петля. Я прошел через все комнаты на ее голос и, очутившись на балконе, тут же рассмеялся. Вот оказывается в чем дело: она любила последить за футбольной игрой. Довольно необычное увлечение для женщины, что и говорить, но ее балкон был с видом на местный стадион, и Тане все равно пришлось бы привыкать к отголоскам той бурной жизни, которая там творилась. Примерно раз в три дня к нам приезжала команда из какого-нибудь соседнего города, и начиналось зрелище сродни тому, которое могут устроить середняки бельгийского чемпионата.

Таня пила кофе и поднимавшийся от него пар ощупывал балконный козырек до тех пор, пока очередной порыв теплого ветра не выбрасывал его вон на улицу, поверх освещенных солнцем деревьев.

– Ага, так вот в чем дело! Я и представить не мог, что ты этим увлекаешься.

– А ты нет?

– Ну почему же. По мне это штука вполне сносная. Наши выигрывают?

– Да, но всего лишь 2:1, поэтому я не хотела пропустить концовку. Я часто слежу за ними отсюда, а один раз, когда стадион дисквалифицировали, я была единственным болельщиком, наблюдавшим с балкона. Пришлось здорово покричать, но нашим это все равно не помогло – соперник их слопал… Ох, смотри как здорово! Они забили третий!

И в самом деле, в этот момент нападающий в синей форме с таким оттенком рыжих волос, что казалось, будто на его голове шапка из грейпфрутовой кожуры, прошел по флангу, ударил почти наобум, но угодил прямо в дальнюю девятку. Болельщики на двух противолежащих трибунах взвыли, раздираемые бурными овациями. Таня тоже зааплодировала и кинулась мне на шею. Я удивленно обнял ее, и несколько секунд девушка в радостном экстазе хлопала меня ладонями по спине; потом она слегка меня оттолкнула и, чуть повернув голову, смущенно произнесла:

– Ну, вот теперь можно выпить еще кофе. Будешь?

– Конечно, – я прошел в комнату и опустился в кресло.

Она принесла кофе и поставила поднос на маленький столик из корейской сосны, стоявший у изголовья кровати.

– Это для эскизов? – я кивнул на треножник, задние ноги которого упирались в стеллаж с энциклопедиями.

Таня молча кивнула.

– А эскизы?.. Вон на том столе?..

– Да.

– Я приметил их, когда еще только зашел. Часто ты забираешь их домой?

Я резко встал, а она, не двигаясь с места, внимательно следила за мной.

– Это что-то интересное? Я бы хотел посмотреть, если ты не возражаешь, – но только я взялся за краешек одного из эскизов перевернутых тыльной стороной, Таня тут же очутилась возле меня и сжала мое запястье.

– Возражаю.

– Но почему?

– Тут все гораздо проще… шаблоннее… и тебе наверняка станет смешно, а еще… еще ты разочаруешься, а я этого не хочу.

– Что за самоуничижение! Неужели есть нечто такое, что в силах разочаровать меня в тебе? – я уже держал ее за руку и осторожно притягивал к себе.

– Есть, поверь мне.

– Сомневаюсь.

– Не говори банальных комплиментов…

– Я и не говорю… позволь мне посмотреть… – упрашивал я с улыбкой, наклоняясь к ней все ближе; она не протестовала, а тоже придвигалась ко мне, медленно, медленно, и я чувствовал жасмин ее тела и размывавшиеся теплой водой контуры лица. Наши лица потихоньку сливались, утопали друг в друге, как плющ и стена, как разные стремления одного человека, настигающие и хлопающие себя по витиеватым струнам, дабы вытеснить касанием губ лучи сверкающе-белого застекленного дня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю