Текст книги "Плоский мир"
Автор книги: Евгений Москвин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
Быть может, это мой отец? Его я видел всего два раза в жизни: мне было три года, когда он первый раз приехал из Белоруссии; я сидел у матери на коленях, смотрел, как он меня фотографирует, и вяло поедал гречневую кашу, которая, постепенно становясь частью моей крови, перемалывалась ею в железную руду; снова он появился только через много-много лет: в животе у него отрос громадный жировой шар, (следствие постоянного поедания гречневой каши), и когда он склонялся над моими картинами, его подбородок так занимался слюнями, что в нем отражались все цветовые гаммы, какие только были на холсте; глаза при этом становились похожи на светло-зеленые очищенные кольраби.
Или это кто-то, с кем я провел дни, играя в детской песочнице, в которой, казалось, чего только нельзя было отрыть: от мертвой лягушки до отрезанной женской косы, еще в позапрошлом веке выброшенной сюда хозяином усадьбы «Медные буки»?
Достав из кармана круглое зеркало на длинном железном штативе, – кажется, оно когда-то было снято с ручки велосипеда, – человек начинает изучать собственное лицо то ли в поиске мельчайших дефектов, то ли с целью принять решение о том, чтобы побриться; его скулы при повороте головы медленно растягиваются из подковы в прямую линию, разрезающую гладь пополам; через левое плечо он может видеть детские фигурки, играющие в пластмассовые городки, и, мучительно стараясь узнать хоть в одной из них самого себя, улавливает носом такой знакомый и терпкий запах рельсового масла, которое насквозь пропитало маленькие рубашки. Все, – от молодой поросли зверобоя, пустившей в прибрежный песок десятки ветвистых сетей, до тонких гамаков кровеносной паутины, соединяющей карнизы домов и призванной помешать любому, кто захочет прыгнуть вниз, от картонных подставок для пива, которые вызывают маниакальное чувство овладеть ими и заставить впитать в себя как можно больше круглых следов пролитого напитка, до резкого запаха известки на стенах, когда-то соединявшихся в комнату, где ты, занимаясь любовью, чувствовал, как волоски твоего тела проникают в ткань ее чулок и, оттого, еще крепче сворачивал себя и ее в кокон бархатного полотенца, от грецких орехов, трещавших в каменных тисках, до пьянящего запаха дачной жимолости, так и не проникнувшего в тебя целиком, потому что часть его должна была остаться на то время, когда приедет брат, и ты испытывал двойственное чувство: досады и светозарного ожидания очередного приключения, придуманного его хитрым фантазийным прищуром, – все вокруг стало неотделимой частью этого знакомого незнакомца, смотрящегося в зеркало велосипеда, частью моего существа и любого другого человека, который проживает свою жизнь целиком, не разделяя ее на прошлое, настоящее и будущее, и который вполне для себя допускает, что Омар Хайям, Ван Гог и Робеспьер не только могли быть как-то взаимосвязаны, но даже вполне себе спокойно сосуществовать.
Еще один человек на берегу, заслуживающий пристального внимания, – белокурая женщина лет шестидесяти, до сих пор еще не утратившая своей чарующей красоты, которою в молодости она, должно быть, растаптывала любого мужчину; пожалуй, если бы не морщины, которые, проходя через желтые чахоточные щеки, вьются к ушам двумя телефонными проводами, ей можно было бы скинуть добрые два десятка лет. Шаровидный волосяной пучок, увенчивающий ее прическу, осанка, похожая на бильярдный кий, которым играл Филдс, острые глаза и две пиявки-брови, всасывающие в них строжайший запрет, – разве эти детали не говорят о том, что она из тех людей, которые, услышав в вагоне поезда заводную мелодию мобильника, грозно поднимают голову и с пафосом вопрошают: «Это что?» Затем, не услышав никакого ответа, недовольно качают головой и снова углубляются в чтение журнала, распятого на коленях, но как ни стараются они вернуть свое тело в прежнее состояние, получается очень натужно и сомнительно, а встречный поезд, появляющийся в следующую минуту, пронзительным гудком заставляет их задержать взгляд на желтой линии окон, которые напоминают слипшуюся консервированную кукурузу. И тут же он выбит из колеи: бусинки-зрачки метаются так неравномерно, точно их охватила шизофреническая лихорадка, – а в лице появляются проблески человеческого света.
Рядом с женщиной стоит еще один человек – писатель-беллетрист, из под пера которого выходила чудовищная детективная графомания: в одном из его произведений убийца совершил свое преступление, надев себе на лицо огромную фотографию жертвы, а раскрыли его потому, что, как выяснилось, в доме погибшего стояли камеры, способные увеличить лицо до клеточного уровня, – так определили разницу между матовой бумагой и человеческой кожей.
Пожалуй, я хорошо помню добрую половину тех, кто сейчас на берегу. Окажись они у меня на ладони, я, подобно шахматисту, умело восстанавливающему на память положение фигур во вчерашней партии, смогу взять этих людей и также безошибочно поставить в те самые клетки своей жизни, где я их встречал. Остальные же обменялись одеждой, голосом, частями тела, по двое – по трое слились в одного человека или, напротив, один человек разделился надвое, – словом, превратились в густую кашу, которая накапливается и варится в долговременной памяти, и в том случае, если некое воспоминание заставляет вылезти наружу только одного человека, у него ничего не получится, – он обязательно вытащит за собой кого-нибудь еще, прилипшего к его рубашке или брюкам. Вот старик-булочник, с его дочерью я встречался несколько лет назад. Память одарила этого человека женскими руками, которые я не узнаю, и напялила на него несуразные очки. Вот Сердчай, шестилетний мальчишка, избивавший мне спину придорожными камнями, – с детского сада мы были врагами! Теперь у него отросли нелепые мужские усы, которые выглядят накладными. А вот человек, когда-то виденный мною в Дрезденской картинной галерее – по какой-то причине он одет в костюм маляра, – и так далее, и так далее… Сейчас я могу идентифицировать все несуразицы собственной памяти, но в следующий раз, когда воспоминания всплывут неожиданно: во время машинального взгляда на размытый по штриховке столб лунного света на поверхности лужи, или когда мои ноздри защиплют от кострового дыма, или если я буду болтаться вниз головой на турнике, а в глазах замаячит одна из моих картин, – вот тогда на несколько секунд эти люди примут именно такой вид, какой имеют теперь.
Впереди виднеется арка моста с тремя судоходными фонарями: два из них – зеленые, а третий, под которым следует проходить катеру, – красный, – но я не следую этому правилу и прохожу чуть левее. Справа за аркой раскинулось два десятка высотных домов, слева – черные механические тени завода-паука, который, как мне казалось в то время, когда дядя еще учил меня водить катер, занимается переработкой человеческих костей.
Я оборачиваюсь и вижу, что Калядин и Дарья, – первые, кого охватывает безумная лихорадка. Он с видом опытного счетовода протягивает руку и, пренебрегая всякой перспективой, начинает передвигать светящиеся окна на высотных домах, кажущиеся отсюда маленькими слюдяными квадратиками, внутри которых виднеются застывшие тени плащей, микроскопических вешалок и горшочков с геранью:
вверх-вниз, влево-вправо,
вправо-влево, вверх-вниз,
вниз-вниз, вверх-влево,
вправо-влево, влево-вверх…
Дарья смотрит за борт и неуверенным движением колена сбрасывает руку Вадима; сначала мне кажется, что ее взгляд скользит по водной глади, но на самом деле он устремлен на кого-то, невидимого для всех остальных.
– Милый… ты… домой… – слышу я слова, едва различимые из-за рева мотора.
Калядин, вконец, передвинул окна таким образом, что все они начинают ритмично пульсировать разноцветью, как стеклянный вращающийся шар на дискотеке; на водной глади рисуются удивительно витиеватые световые лужайки, которые простираются к мосту, и несмотря на то, что катер несется все дальше и дальше, сам мост, как будто преследует нас. Мишка и Вадим выпрямляются и на несколько секунд задерживают взгляды на этом торчащем из воды исполине, на этом чудовище, постепенно проникающемся стеклом и винно-желтыми оттенками шампанского. Брызги воды ударяют им в лица, растекаясь по венам и лабиринтам слез; если бы я был у себя в студии, мог бы ощутить то же самое, прижавшись щекою к оконной раме и наблюдая, как по ее поверхности протекает и замыкается в цикл вся моя жизнь. Увидев в ее проекционном течении книгу и холст, а затем, побежав к бельевой веревке для того, чтобы взять полотенце и протереть глаза от измотавшего потока искр и отражений, возвращаешься и видишь на раме целую галерею собственного творчества, фундамент которой – кубовидные читальные залы библиотек; и в каждой библиотеке – еще по одной галерее, но на сей раз – из старинных зеркал с отражениями нескольких книжных стеллажей и нескольких картин. И так повторяется с каждой парой вещей: с ночными столиками и зелеными лампами, с чайной коробкой «Lipton» и душевой комнатой, с луной и кукольными домами, украшающими новогоднюю елку… так повторяется даже с людьми… Я всегда любил созерцать их и стараться угадать мысли, одолевавшие беспокойные головы, а поскольку это никогда успехом не увенчивалось, я просто придумывал их мысли, и трудно было уже вернуться к реальности; подобные иллюзии чреваты трагедиями…
Сейчас, когда я оглядываюсь и смотрю на Мишку, ворочающего головой по сторонам, мне приятно убеждать себя, что он видит наше общее детство, но в той его ретроспективе, как если бы мы были с ним одним и тем же человеком.
Вадим старается схватить Дарьину руку, но каждый раз, когда у него получается это сделать, спустя полминуты он обнаруживает, что это его собственная рука.
Людей на берегу стало заметно меньше, и сейчас они как будто мне уже незнакомы; они играют в чехарду, прыгают, танцуют, совершая подчас странные, почти нелепые телодвижения, а белый свет, который озаряет теперь берег и, поднимаясь от земли метра на два в высоту, оставляет после себя волшебное зрительное послевкусие, старается их растворить в себе.
Где источник этого света? Такое впечатление, будто где-то далеко, на самом горизонте, в точке, из которой проведена линия берега, установлен мощнейший невидимый прожектор.
А запах, который я теперь чувствую? Разве это не тот, который был на торфянке, когда мы с Мишкой обнаружили перевернутый велосипед моего двоюродного брата?
– Милый, – снова слышу я голос Дарьи; она манит к себе темноту руками, обнимает и целует невидимку, – возвращайся, милый… прошу тебя…
Я перевожу взгляд на Таню. Поверить не могу, она просто сидит и смотрит на меня, внимательно и с какой-то горчинкой во взгляде, с сочувствием. Но не с жалостью. Ни в коем случае. Почему на нее ничего не подействовало? Помешательством проникнуты только ее волосы: они развеваются на ветру и рвутся ввысь так, как будто хотят обволочь собою все небо.
Я хочу что-то у нее спросить, но внезапно Дарья разражается рыданиями. Девушка падает с сиденья на дно катера, рвет на себе волосы и прогибается так сильно, что мне кажется еще немного, и она сломает себе позвоночник. Я кричу в испуге, но знаю, что нельзя резко останавливать катер, иначе они все сойдут с ума, и поэтому лишь чуть притормаживаю. Тут же все видения разом пропадают. Мои пассажиры сидят в тех же самых положениях, что и в начале нашей странной галюцинативной прогулки, и только у Дарьи так и не проходит истерика. Вадим в испуге хватает ее и, обнимая, начинает успокаивать, пока я ищу глазами какой-нибудь мостик на берегу.
Наконец я причаливаю. Минуты две все сидят не двигаясь и как будто переваривая то, что с ними только что случилось. Вадим уже выпустил Дарью из объятий, смотрит на нее с удивлением и испугом, а потом будто бы пробуждается от столбняка и хочет помочь ей выбраться, но та еще не пришла в себя и делает ему жест рукой, который можно истолковать следующим образом: «Пожалуйста, не трогай меня!» Она встает на мостик и через полминуты, будучи уже в темноте гаража, еще раз дает волю слезам.
– Кого она видела? – спрашивает Таня и долго не отводит взгляд от моего лица.
– Своего погибшего мужа.
– Но почему? Что с нами со всеми было?
– Каждый видит то, что больше всего хочет увидеть. Только на тебя это, похоже не действует, – когда я говорю это, она опускает голову, как будто ей стыдно.
– Боже мой! – восклицает Мишка, становясь на мостик, – сегодня все пошло наперекосяк!
– Не говори! – кивает Калядин, следует за ним, а потом поворачивается к Тане, – ты выходишь?
– Да, да… – отвечает она неуверенно, выпрямляется в полный рост, и опять внимательно смотрит на меня.
Спустя минуту мы остаемся с Вадимом одни; он не двигается с места, полулежит на задних сиденьях, устремив неподвижный взгляд в черное небо, на котором не видно теперь ни единой звезды. Вадим абсолютно трезв, его руки обхватили бока; одна нога касается пола, а другая едва свисает с сиденья.
– Теперь ты должен помочь ей, – говорю я ему.
– Она не любит меня, – чуть погодя, отвечает он.
– Она полюбит тебя, если ты того захочешь.
– Я хочу.
– Тогда полюбит, – я подаюсь вперед и осторожно прикасаюсь к рукаву его свитера.
Следует продолжительная пауза. Катер покачивается туда-сюда, и слышно два разных плеска воды: первый, очень глубокий, вдалеке, перемещающий огромные массы, и второй, быстрый и тоненький, подпевающий в унисон возле бортов – как будто кто-то ладонью бьет по воде.
Наконец Вадим пробуждается от размышлений и смотрит на меня.
– Я готов спорить, что ты делал все, как обычно. Почему тогда это так на нее подействовало?
Я качаю головой.
– Не знаю. Но я должен был догадаться, что что-то не так… Ты видел людей на берегу?.. Такое было впервые… Впрочем, нет, ты не мог видеть…
Он неудовлетворенно морщится, а затем переводит свой взгляд в прежнее положение, молчит некоторое время и, наконец, произносит:
– Ты никогда не замечал, что это ведь мы всегда тащим тебя куда-то… заваливаемся к тебе на пьяную ночь…
– Ну и что?
– Мне иногда кажется, что если мы перестанем тебе звонить, ты и не вспомнишь о нас…
Мы смотрим друг на друга очень внимательно. Я вижу, он думал, будто я начну возражать, однако я молчу, и это пробуждает в нем удивление. Он все старается догадаться, какие же мысли посещают меня в этот момент, но безуспешно: я не даю слабины, не отворачиваюсь, а просто протягиваю ему руку, чтобы помочь вылезти из катера.
Глава 2
Сегодня мое одиночество было нарушено. Случилось это довольно странным образом, и, кроме того, я удостоверился, что Берестов постоянно следит за мной.
Утром, позавтракав, я вернулся в плоскость спальни, нашел на окно, и пока допивал кофе, приметил на улице необычные движения; я ничего подобного раньше не видел и поэтому стал смотреть более внимательно. Вот какой-то человек прошмыгнул вдоль перекрестка, от одного светофора к другому, от другого к третьему и скрылся между прямоугольниками домов, как спасающийся бегством таракан – за коробками из-под обуви. Быть может, его еще и можно было увидеть, если встать в плоскости окна таким образом, чтобы мой глаз был на уровне форточки, – то есть подняться наверх, – однако тут мое внимание привлек второй субъект – вид у него был и вовсе оголтелый. Знаете, что он делал? Пытался забраться на тот самый фургон «Скорой помощи», который так и остался стоять на дороге со вчерашнего дня. А когда у мужчины, наконец, получилось это сделать, он, будучи уже на верхней линии машины, с размаху перекувырнулся и так ударился кругом головы, что на точке темени тут же начал разрастаться синий бугорок-шишка.
Я стал перемещаться своим профилем туда-сюда по окну, и понял, что в плоскости улицы сплошь и рядом попадались теперь безумцы, вроде этого; они бегали, лупили друг друга складками одежды и размахивали кистями своих рук так быстро, что мне казалось, будто они играют ими в бадминтон. Линии лбов, меняющиеся местами с полугубами, случайные поцелуи в щеку, подушечки пальцев, красные, как спелые черешни, руки, закинутые таким образом, что локти, казалось, слипались с шеей. Один из них не заметил проезжавшей мимо машины, и она так поддала его, что он тут же отдал богу душу. Все вдруг на секунду остановились, почувствовав присутствие смерти, а потом общее сумасшествие продолжалось.
Впрочем, были на улице и люди, которых безумие не затронуло. Они спокойно шагали по линии тротуара, курили, пуская густые облачка дыма к ясному утреннему небу, которое между коробками из-под обуви было такого же цвета, как и кончики сигарет. Эти самые, «нормальные», не обращали на панику никакого внимания; она, так сказать, проходила мимо них, безо всякой химической реакции: если даже и проникала в их внутренности, то благополучно оттуда испарялась. Рентген и сталь.
Но находя то на одну часть окна, то на другую, и наблюдая за плоскостью улицы, я понимал: нечто сдвинулось с места и теперь будет только прогрессировать. И эти, «нормальные», тоже скоро присоединятся к панике, начнут заводить руками глазные круги, точно это колесико в механических часах, состригать волосы двумя пальцами рук, указательным и средним, и делать бог знает еще какие нелепости.
Но что такое все же творилось?
Вдруг заслонив случайно своим глазом самую середину правого края окна, я заметил… мысок коричневого ботинка. Некоторое время я смотрел на него не моргая, а затем принялся тереть глаз, дабы удостовериться, что зрение мне не изменяет, а потом… мои руки и голос сделали все сами, по галлюцинативной инерции, вроде той, что постепенно охватывала жителей города, – я отодвинул оконную форточку и громко произнес:
– Берестов, это вы?..
Нет ответа.
– Вам нечего прятаться. Я давно чувствовал, что вы за мною наблюдаете, а теперь вижу вас воочию.
Мысок ботинка пошевелился, и спустя секунд пять, за окном показалась нога, обрезанная деревянной рамой, – просто удивительно, как это хватило ловкости у Берестова, – (сейчас я тем более уже нисколько не сомневался, что это он), – перемещаться по карнизу на высоте пятого этажа. Но какими бы феноменальными акробатическими способностями он ни обладал, все же, на мой взгляд, излишне было так пасти меня.
Наконец-таки я увидел его профиль целиком: он зашел на эту сторону окна, (в подплоскость плоскости комнаты), соскочил с подоконника на пол и улыбнулся. Его лицо было красным от напряжения и напоминало стеклянный чайник, наполненный кровью.
– Здрасте, – он перевел дух, – удивлены видеть меня?
– Нет, – я загородил Берестова собою и вдруг заметил, что он подморгнул мне.
– Вы наблюдательны. Не то, чтобы я забыл это учесть, просто я уже потерял всякую осторожность.
– Довольно опрометчиво с вашей стороны, если вы находитесь на такой высоте, – сухо произнес я.
– Я не о том… забудьте. Кроме того, вы же знаете, что разбиться вряд ли возможно.
Я пожал плечом.
– Понятия не имею.
– Как же так? Вы разбираетесь в своих картинах, тогда почему относительно этого находитесь в неведении? Слушайте… только не подумайте, что я придираюсь к словам! – он стал вышагивать по плоскости комнаты и осматриваться, – так-так, я вижу, вы ничего здесь не поменяли с момента своего прибытия. Но мне кажется, это только потому, что вы здесь еще очень мало времени.
– Я тоже так думаю. Мне действительно кое-что придется изменить. Я ведь продолжаю картину, несмотря на то, что случилось.
Он заслонил меня собою, и на некоторое время мы слились в одного человека.
– Вы это уже говорили при нашей последней встрече. Очень четко говорили.
– Да, и поэтому я был огорчен, что через несколько дней вы не пришли, хотя и обещали. Я уже настроил себя, а вы сорвали мои планы.
– О чем вы?
– Я собирался попросить вас купить мне темперу. У меня мало осталось.
Его бровь удивленно подскочила кверху.
– Не понимаю. Вы разве сами не можете?
– Вы же сказали мне никуда отсюда не выходить, – произнес я.
– Когда я вам говорил такое? Этого не было. Вы могли так подумать, ибо представили себе какую-то конспирацию. И то, что вы совершили, тоже могло загнать вас в четыре комнатные линии, однако все это только ваши домыслы.
– Выходит, я свободен в передвижении?
– В пределах города – да.
– Отлично, – произнес я голосом и обрадованным и упавшим одновременно, – тогда вы не будете возражать, если мы выйдем на улицу?
Он ничего не ответил и только согласно развел руки в перекрест своему профилю.
Минуты через две мы оказались в плоскости улицы и принялись идти одним человеком; Берестов сказал:
– Теперь, когда вы поняли, что на самом-то деле никакой конспирации нет, вам главное не делать из этого никаких других выводов.
– Что вы имеете в виду?
– Ну… вы можете вообразить, что раз оно так, то и вообще ничего серьезного не случилось, и убийства вы тоже не совершали. Не забывайте, расследование продолжается, и никаких окончательных выводов так и не сделано.
– Долго это еще будет тянуться?
– Прилично, – ответил Берестов, – так что вы можете расслабиться и заканчивать свою картину. А что касается меня… моя задача состоит в том, чтобы направлять власти в нужное нам русло.
– Но почему вы, в таком случае, следите именно за мной? – я ничего не мог понять, и следующие слова принялся выговаривать язвительным тоном, – неужели для того, чтобы я не расслаблялся и помнил о серьезности ситуации?
– Я скажу вам так: если бы я не захотел выдать вам своего присутствия, я бы этого и не сделал.
– Вы лжете.
– Может быть, – он немного помолчал, – но скажите мне такую вещь: разве за короткий срок вашего пребывания на новом месте, вы ни разу не усомнились в том, что убили Великовского? То, что он умер – это абсолютно точно. (Кое-что в нашей жизни все же необходимо принимать за непреложные истины). Но я говорю о вашей причастности… или непричастности.
– Усомнился, – признался я.
– Ну вот видите.
Что он пытался доказать мне? Я вообще ничего не мог понять. Мы вели очень странный разговор, в котором каждый из нас, казалось, отвечал на вопросы, осознавая их суть в лучшем случае на три четверти. В этот самый момент мимо нас промелькнул еще один помешанный, и я понял, что так до сих пор и не спросил Берестова, в чем причина городской паники. (Его появление в квартире было настолько неожиданным, что сбило меня с толку).
Однако прежде, чем я сподобился, он сам заговорил на эту тему.
– Вот. Видели? Это и есть последствия той самой непреложной истины.
– Смерти Великовского? Так они из-за этого так паникуют?
– Могли бы и сами догадаться. Или вы об этом не подумали, потому как напрочь забыли, что он умер?
– Постойте, я что-то не понимаю… – я остановился, и Берестов, наконец-то, сошел с меня, – разве в городе не жаждали его смерти?.. Нет-нет, мне кажется, причина здесь совершенно в другом.
– Правда? И в чем же? – осведомился Берестов совершенно спокойно.
– В образовательной программе, например. Великовский умер, все покатилось в тартарары, больше никакой системы, а студенты здорово на нее подсели и не могут вернуться к прежней жизни.
– Дружище, – он положил мне свою руку на плечо и со стороны мы, должно быть, напоминали теперь букву «П», – не понимаю, откуда вы все это взяли? Да и тот, кто пробежал сейчас мимо нас – не студент. Вы обратили внимание? Ему лет пятьдесят.
– Думаю, они паникуют потому, что так им подсказывает инстинкт, – произнес я вкрадчиво, – а смерть Великовского – это просто повод выплеснуть наружу страх, покоившийся в центре их профилей уже очень давно.
Берестов снял руку с моего плеча, чтобы в следующий момент начать жестикулировать ею во время речи.
– Раз вас это так интересует, сами их спросите. А если не ответят – берите в охапку и пытайте.
– Бесполезно. Вы и сами это знаете. Они вряд ли сейчас что-то соображают, да я и не такой человек, чтобы насильно к чему-нибудь принуждать. Вы смеетесь? Но ведь это правда.
– Обеляете себя? – в голосе Берестова послышалась насмешливая хитреца, а перед следующим своим вопросом он, наверное, кивнул мне подбородком, – вы собираетесь доделать портрет Великовского, но зачем?
– Его смерть – не повод, чтобы бросать работу, она лишь повод повернуть ее в иное русло. Совсем, все изобразить по-другому.
– То есть? – в этот момент он опять остановился и придержал меня руками, чтобы заслонить и очень внимательно посмотреть на меня. Разумеется, почувствовал в моих словах подтекст.
Я решил помалкивать. Берестов, конечно, это понял, но расспрашивать не стал. Я сказал только:
– Великовский, будучи привешенным к крюку, похож был на картину, я ведь говорил вам? Многие, наверное, и не заметили бы покойника. Единственное, что могло открыть правду, – отсутствие фона.
– Да, говорили, – признал Берестов.
– Ну а поскольку это так, в чем же смысл того, что я делал? Моего искусства? Выходит, ничего не стоит за ним? Только передача лица на бумаге? Нет, мы живем в XXI веке. Так не пойдет.
– Вы уже знаете, в каком направлении следует работать?
– Конечно. Но что делать конкретно – еще не вполне. Одним словом, подождите, пока картина будет готова. Вы все сами увидите и поймете. С другой же стороны, я пока не уверен, что смогу написать именно так, как надо. Я говорю о перспективе.
– О перспективе? Вы имеете в виду какое-то развитие? Человеческое?
– Может быть. А может быть и нет. Но я больше ничего вам не скажу, – раз он играл со мной, то почему бы и мне не ответить ему тем же? С другой стороны, сейчас я сказал ему то, чего еще никому не говорил.
Некоторое время мы стояли молча, потом он стал прощаться.
– Если вы понадобитесь суду, я разыщу вас. Но прежде, я постараюсь всеми силами не допустить этого.
– Почему вы так хотите помочь мне? – не выдержал я, – и хотите ли на самом деле?
Он ничего не ответил, и через пару секунд я почувствовал, что он уходит.
– Михаил!
– Что случилось?
– Подождите секунду… – я снова приблизился к нему, но по-прежнему не видел, – я так и не разобрался, что же такое здесь творилось. Являлось это плодом моего воображения или некто старается меня в этом убедить.
– Вы на меня намекаете? – осведомился Берестов, – но зачем тогда задаете такие вопросы?
Я ничего ему не отвечал, и он улыбнулся.
– Сами скоро во всем разберетесь.
Я помедлил.
– Слушайте, да не от того ли город паникует, что я решил продолжать писать картину?
– Очень славно, что вы верите в предвестие успеха, – сказал он.
2005-й июль, 22-й день
Я проснулся часов в одиннадцать, и только успел одеться, как вдруг в квартиру позвонили. Я открыл дверь и увидел Татьяну.
– Привет. Как дела? – поинтересовалась она, и, заметив секундное удивление в моем взгляде, прибавила, – вы не забыли, что пригласили меня?
– Нет, нет… – солгал я и впустил ее. (Если бы она пришла на день раньше, мне бы, наверное, не пришлось лгать, ибо вчера я просто мог думать, что она не придет, а потом, на следующий день, и вовсе выкинул это из головы).
– А мне кажется, забыли. Но я не обижаюсь, – сказала она, осматриваясь.
– Очень хорошо. Мне приятно, что вы на этом остановились и не говорите, что у таких, как я, вечно отсутствуют память, тормоза и прочее.
– А так оно и есть на самом деле?
Я улыбнулся.
– Возможно. Но когда художник отдает свою картину в галерею, не будет же он бегать за каждым, кто подошел к его творению дабы узнать, что он об этом думает. А знаете из-за чего? Из-за страха, что его обобщат.
– Но почему вы говорите «его»? Обобщает ведь он.
– Вот в этом-то и суть. Одна из самых важных вещей в живописи – поставить себя на место созерцателя. Так же как и в любом другом искусстве.
Мы прошли на кухню, и я предложил ей чаю.
– Да, спасибо. А вы и ваши друзья учились вместе в Художественной академии?
– Да. Не все, конечно, но по большей части. Кое-кого из них я знаю уже очень давно, а Мишку – до такой степени, что временами, когда мы встречаемся глазами, я понимаю, сколь верным было мое предощущение этого взгляда много лет назад, во время моего детства, в котором до сих пор живет какой-то похожий эпизод.
– Вы очень часто говорите необычные вещи, – заметила она, – но готова спорить, вам они такими не кажутся. И, кроме того, вам это нравится.
Я пожал плечами.
Она сказала, что большинство тех, кто был с нами позавчера, она видела впервые.
– Я знала только Павла. Мы познакомились на какой-то вечеринке. Он разговаривал с друзьями, все им что-то доказывал по поводу завещания Шагала, а заодно приговаривал, что в его собственных картинах нет ничего от этого художника, (в противовес тому, что они увидели); потом вдруг резко повернулся и посмотрел на меня… Я стояла у стены, и тут он кивнул мне и подошел…
«Как человек, который ведет с кем-то диалог, а затем, поведав собеседнику важную новость, бежит к двери, чтобы отворить ее и посмотреть, какое впечатление произвели его слова на того, кто за нею подслушивает».
– Кажется, позавчера о чем-то подобном он спорил и с Вадимом, – прибавила она.
Я задумчиво отпивал из чашки, а потом пристально вглядывался в темно-оранжевую поверхность, как будто изучая, меняется ли от каждого следующего моего глотка Татьянино отражение.
– А его картины ты видела?
– Нет.
Она спросила меня про Мишку.
– Скажи, он тоже художник?
– Нет. Музыкант.
– Как интересно! Я тоже этим раньше увлекалась.
– Саксофонист. Дает в барах концерты по четыре раза в месяц, и в конце каждого спускается в зрительный зал в поисках зубочистки.
Татьяна засмеялась.
– Теперь, мне кажется, я вполне готов.
– К чему?
– К тому, чтобы показать вам свои полотна.
Не думаю, что я действительно к чему-то морально готовился, но зато чувствовал всю необходимость этих слов в хитросплетениях нашего разговора, а разве не является это эквивалентом если и не искренности, то, во всяком случае, положительного созидания?
– Картины тоже умеют разговаривать, уверяю вас, – сказал я, идя по коридору и то и дело оборачиваясь, чтобы посмотреть на Татьяну, – если вы прочитали в какой-то скучной сухой энциклопедии, что занятие живописью привело Гогена к разрыву с семьей, а потом увидели в галерее его картину, то спустя десять лет вам будет уже казаться, что это полотно рассказало вам о судьбе своего автора. А вот другой пример: если два человека разговаривают друг с другом в запертой квартире, одни на протяжении всего вечера, то почему бы дня через два, когда они снова встретятся им обоим не вспомнить, будто к ним во время предыдущей встречи заходил еще кто-нибудь?
– Но это же нечто вроде самообмана, разве не так? – возразила она.
– Возможно. До какой-то степени. Но с другой стороны, с чего вы взяли, что в жизни все подчинено логике и не может быть никакого ее нарушения? Смотря на себя из будущего, мы лишь на короткое время оказываемся во власти своей оперативной памяти – потом все перемешивается в различных взаимосвязях.