355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Богданов » Високосный год: Повести » Текст книги (страница 19)
Високосный год: Повести
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:43

Текст книги "Високосный год: Повести"


Автор книги: Евгений Богданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)

– Мы непременно создадим хороший лекторий. Я лично займусь этим, – сказал он. – Спокойной ночи!

– Покойной ночи, – ответила Галя.

Она повернула к избе Поликсеньи. Попила чаю, улеглась в постель, все еще размышляя над этой беседой с парторгом. Журавлев показался ей суховатым человеком, административного склада. «Может, должность того требует? Может, иначе ему нельзя?»

Галя долго ворочалась с боку на бок, сон не приходил. «Как было бы хорошо в школе! – думала она. – Знай веди свой класс, работай с детьми, добивайся успеваемости. Никаких лекций, сомнений, трудностей. Все ясно, как дважды два. Впрочем, и в школе были бы трудности, но там они – иного характера. Здесь что ни день, то новое, неведомое. Какие бывают у людей противоположные мнения! Кутобаев говорил о необходимости плановой работы, Девятов, наоборот, иронизировал: «Запланированное просветительство!» Как все-таки найти путь к сердцам людей? Возможно ли?»

10

Старенький кряхтун диван застлан черной шалью, тоже старой, местами прохудившейся. Галя прилегла на нем, облокотись о валик, с томиком сочинений Блока.

Со школьных лет она зачитывалась его стихами. Она любила не только его поэзию, но и возвышенный, чистый образ самого поэта, настоящего человека, большого гуманиста и вдохновенного певца своего сложного, переломного времени. И хотя его давно уже нет, он оставил людям в своих творениях частицу себя, свое тонкое искусство, взгляды, симпатии и антипатии. Ей казалось, что он рядом с нею и с другими людьми идет и зовет их за собой в будущее. Это будущее должно быть непременно светлым и чистым, как большое сердце поэта и его неподкупная совесть. Нет, он вовсе не умирал, он будет жить всегда, так же, как и его Муза, неподвластная ни переменчивым веяниям времени, ни мелкому себялюбию и расчетливому практицизму.

Его стихи, образы, заключенные в них, всегда навевали на нее какое-то особое ощущение первородности, первозданности. Порой это ощущение становилось как бы предметным, ясно видимым.

Иногда она вдруг представляла себе ранний апрельский вечер в городе, когда над крышами домов, с которых свисают прозрачные сосульки, в голубом, цвета берлинской лазури, небе стоит, точно живой, косячок розоватого месяца… А она идет по деревянному, схваченному вечерним заморозком тротуару с тонкой наледью, и ей дышится легко. Воздух прозрачен, свеж и пронизан тоже розоватой блеклой зарей, и кажется, что ранняя весна, как ранняя любовь, дышит тебе прямо в лицо доверительной откровенностью и новизной.

Или летом, когда она сидела наедине с поэтом в плотной вечерней тишине у окна, открытого настежь. От цветов, растущих на клумбе в палисаднике, исходил тонкий аромат. Было так тихо, что можно различить, как порой в траве что-то шуршало – там пробегали мыши или ежик, а быть может, и соседские котята. И свет от зари тоже струился меж домов, отбрасывая в траву нерезкие тени. И не было границы между ними и тенями…

Каждая строчка волновала предчувствием неизведанного, что, кажется, вот-вот откроется ей, и она удивится своей способности следовать мысли поэта, идти за ней, как за ниточкой в запутанном лабиринте.

И она думала, что там, вдали за этими домами, за садами, за городом, раскинулась огромная страна с большими городами, селами, полями, реками, морями, и все, что входило в это объемлющее понятие «Родина», трудно вместить в одном сердце. А поэт сумел высказать такие чувства просто и проникновенно:

 
Ну что ж? Одной заботой боле —
Одной слезой река шумней,
А ты все та же, лес, да поле,
Да плат узорный до бровей.
 

Его стихи о России. Она их знала, конечно, наизусть.

Волосы Гали свешивались над страницами книги, она рукой отбрасывала их и полушепотом повторяла: «А ты все та же…» Так, вероятно, повторял и поэт, когда писал.

И отчетливая мысль поэта оборачивалась для нее какой-то новой, светлой гранью, новым откровением, потому что она соизмеряла с ней свои наблюдения, свой опыт.

Институтские подруги, зная ее увлечение поэтом, говорили ей: «Ну что ты! Блок старомоден, может быть, и наивен». Они спорили о современной поэзии, читали стихи известных модных поэтов. Блок для них проходил где-то сторонкой, в обязательности учебных программ: «Надо знать. Классик!» – и все. Проходил со своими «ветровыми песнями», как в летнюю пору идет косой дождик, – слегка нашумел, расцветил небо в стороне за полем, за лесом неяркой, малоотчетливой радугой и исчез. И стало опять знойно, сухо, буднично…

Но в том и прелесть, что дождь этот где-то освежит пыльные травы, засверкают каплями влаги и отчетливей запахнут венчики цветов, и люди остановятся, приметив радугу, залюбуются тонкими переливами ее спектра. Маленький оазис чуткой нежности, возвышенной романтичности в знойном мареве будней.

Войти в него можно в любую минуту, стоит взять томик стихотворений.

А этот скрип колес в «расхлябанных колеях»! Не перекликается ли он со «Словом о полку Игореве»: «Крычатъ телегы полунощы рци, лебеди роспущени». Столетия разделяют двух поэтов, а мысли их об одном и том же – о судьбах Руси.

 
Для вас – века, для нас – единый час.
Мы, как послушные холопы,
держали щит меж двух враждебных рас
Монголов и Европы!
 

…Когда Галя пришла в клуб к началу объявленной лекции о поэзии Блока, зал был идеально пуст. У нее словно бы что-то оборвалось в груди, когда она увидела эту удручающую пустоту. Длинные, строгие ряды кресел как бы сочувствовали ей в немом молчании… Сочувствовали стол на сцене с графином воды на нем, алая герань, любимый цветок Ниточкиной, предназначенный для лектора.

Чижов сидел в канцелярии, и вид у него был озабоченный и виноватый.

– Почему-то никого нет, – упавшим голосом промолвила Галя, войдя к нему.

Чижов что-то писал в тетрадке шариковой ручкой. Он неловко и поспешно обернулся, уронил ручку и долго шарил под столом рукой, пока не нашел.

– Было объявлено… По всей Петровке афиши расклеены. Давайте подождем чуток. Бывает, что назначишь на семь часов, а придут к половине восьмого…

Галя села. Карандаш Чижова опять забегал по бумаге. На стене стучали маятником часы: «Вот так, вот так…» Гале стало и вовсе тоскливо. Ей захотелось на свежий воздух, и она вышла из душной канцелярии на улицу. Постояла на крыльце. Блеклая заря, на фоне которой силуэтами были резко очерчены избы и деревья, дотлевала вдали. И оттуда наплывами – то тише, то громче – слышалась какая-то музыка…

В воздухе было влажно от дождика, прошедшего недавно. На дороге блестели маленькие лужицы. Дождик час тому назад прокрался над Петровкой, словно на цыпочках, оставив после себя тишину, безветрие и свежесть.

Но вот, кажется, начинают подходить люди. Галя нетерпеливо посмотрела в глубину улицы. В направлении клуба, чуть покачиваясь, шли двое парней в обнимку, так, что было трудно понять, кто кого поддерживает. В руке у одного – кассетный магнитофон, слышалась песня громко, на всю улицу:

 
Как тебя мне разлюбить
И не слышать голос твой,
Как тебя мне разлюбить
Той счастливою весной…
 

Подошли, остановились перед афишей. Магнитофон захлебнулся любовной песней и замолк. Один из парней, увидев Галю, спросил преувеличенно бодро:

– Что скучаешь, милка? Айда с нами!

Другой потянул его в сторону. До слуха Гали донеслось: «Не приставай. Это приезжая, лекторша… Понял?» – «А-а, лекторша… Айда к Шурке, у нее именины». – «К Шурке? Это идея. Пошли». Парень нажал кнопку магнитофона, перемотал ленту на кассете, и опять загремела на всю улицу мелодия, но уже другая…

Галя с укором посмотрела им вслед. Ей будто дали пощечину. Но вот появилось несколько девчат, по виду старшеклассниц. Они шумной гурьбой вошли в клуб.

Галя вернулась следом за ними и прошла опять в канцелярию. Чижов уже не писал, а, видимо по привычке, рисовал на листке бумаги вензеля.

Скрипнула дверь. Галя подняла голову и увидела Штихеля. Он с широкой улыбкой обрадованно шагнул к ней:

– Здравствуйте! Рад вас видеть, Галина Антоновна. Отчего вы грустны? У вас плохое настроение, да?

Он развел руки. В одной – фотоаппарат, на другой висит плащ, через плечо – сумка с надписью «Аэрофлот».

– Что же вы стоите? – сказала Галя. – Вон стул, садитесь.

Чижов поспешно подвинул стул и тоже предложил сесть, осведомившись:

– За очерками приехали?

– Что-нибудь услышим, снимем и напишем, – ответил Штихель, садясь. – А я вот узнал о лекции – и сюда, пораньше, занять место в зале…

– Хватит издеваться, – недовольно сказала Галя. – Вы же видели, зал пуст.

– Вполне объяснимо. Такой день…

– Какой? – насторожилась Галя.

– Аванс дают, – ответил Штихель, заложив ногу за ногу. – До Блока ли тут?

Галя вспомнила парней с магнитофоном и помрачнела: «Вот в чем, оказывается, причина! День получки! Хорошенькая новость…»

– Какие дикие нравы! – укоризненно покачав головой, сказала Галя.

Штихель закурил сигарету, затянулся с удовольствием, будто не курил неделю. Чижов, пропустив мимо ушей замечание о диких нравах, вышел посмотреть, много ли собралось народу. Вернувшись, уныло сообщил:

– В зале восемь человек.

Галя посмотрела на часы и решительно встала:

– Пойду,

– Куда вы? – спросил Чижов.

– Читать лекцию.

– Но ведь только восемь!..

– Восемь заинтересованных лучше восьмидесяти равнодушных, – резковато сказала Галя.

– Хорошо сказано! – одобрил Штихель, положил окурок в пепельницу. – Я буду девятым, Чижов – десятым. Круглое число.

Чижов, удивляясь тому, что Ишимова решила читать лекцию перед таким мизерным количеством людей, пригласил собравшихся пересесть поближе, на первый ряд. Среди слушателей Галя увидела Девятова. Он сидел с выражением настороженной неловкости, поглядывая на входную дверь: то ли ждал, не придет ли кто-нибудь еще, то ли хотел уйти сам… Рядом с ним сел Штихель, по привычке заложив ногу за ногу. Галя вспомнила рассказ шофера Бережного про милицейскую лошадь и невольно улыбнулась. Все десять, приняв это на свой счет, ответили ей улыбкой. Девчата-школьницы нетерпеливо посматривали на золотоволосую лекторшу в ожидании необыкновенного. Галя подняла голову, и уверенный, звонкий голос ее покатился по залу:

 
О, весна без конца и без краю —
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
И приветствую звоном щита!
 
 
Принимаю тебя, неудача,
И удача, тебе мой привет!
В заколдованной области плача,
В тайне смеха – позорного нет!
 

– Александр Александрович Блок. Великий русский поэт, – говорила она, – на долю которого выпало счастье жить и творить в России, которую он любил и боготворил, как прекрасную женщину, мечтал, чтобы его искренний, пророческий голос был услышан последующими поколениями. Он жил в сложное время, на рубеже двух миров, в эпоху подготовки и свершения Великой Октябрьской социалистической революции. О своем времени он писал: «Наше время – время, когда то, о чем мечтают, как об идеале, надо воплощать сейчас. Школа стремительности!»

Так начала свою лекцию Галя.

– Грустно, – сказал Штихель после лекции. – Вы же выступили перед пустым залом. Вам не было неловко или больно?

– Сколько уж собралось, – вздохнула она. – Отменить лекцию я не решилась, чтобы не обидеть тех, кто пришел.

– А самолюбие? А чувство собственного достоинства? А труда вам не жаль?

– Я не считаю это напрасным трудом.

«Бравируете, Галина Антоновна! – подумал Штихель, – На душе, наверное, кошки скребут».

«Хоть и немного было людей, – думала Галя, – а все же добилась ли я цели? Получили ли они удовлетворение? Потянутся ли после этого их руки к томикам стихов на книжных полках?»

На крыльце их поджидал учитель Девятов.

– Вы прочли очень хорошую лекцию, – сказал он. – Мне лично она доставила истинное наслаждение. А наши петровчане невежественны, не пришли даже послушать. Галина Антоновна, позвольте пригласить вас на чашку чая и вас, Александр Васильевич. Не откажите.

Он приглашал так настойчиво, что Галя не решилась ему отказать, хотя чувствовала усталость.

– Буду вас ждать, – сказал Девятов, и его зеленый пиджачок растворился в сумерках.

– Он один живет в своем доме, – пояснил Штихель. – Холостяком. Точнее – вдовец. У него превосходная библиотека, есть даже редкие, дореволюционные издания Чехова. Очень любит его Девятов.

– Завидная любовь, – согласилась Галя. – Да-а-а… Все-таки мне грустно, Штихель!

– Не огорчайтесь. Ведь у каждого вечерами свои дела. Это все-таки деревня. Хозяйственные заботы – скотина, огороды, дети, дрова на зиму. – Штихель поправил сумку на плече. – Да и, собственно, зачем им Блок? Им надо что-то другое.

– Вы так думаете?

– Человек сегодня живет не историей русской литературы. Наивно думать, что каждая изба заселена восторженными лириками. Вам эта тема близка, вы – филолог. А им – нет.

– Не знаю… Не думаю.

Штихель остановился возле невысокого домика. Окна были ярко освещены, за занавеской метнулась тень и исчезла.

– Надо бы зайти сюда на минутку, по делу. Зайдемте, – предложил Александр.

Галя пошла за ним. Штихель поднялся на крытое крыльцо, нажал щеколду, дверь открылась, и они очутились в кромешной тьме сеней. Штихель постучал. Ответили: «Войдите!» Галя вошла и увидела… Ундогину. Опрятная, гладко причесанная, в просторном халате, она сидела на лавке и кормила грудью ребенка. Ундогина улыбнулась, стараясь оторвать ребенка от большой белой груди, но он присосался крепко, и она смущенно прикрылась отворотом халата.

– Мы на минутку, – сказал Штихель. – Я хотел выяснить кое-что по ферме.

– Пожалуйста, выясняйте, – ответила хозяйка.

– Какой у вас чудесный ребенок! – заметила Галя.

– Сегодня я осталась без няньки, – призналась Ундогина. – Бабушка ушла в соседнюю деревню, и я не могла посетить лекцию. Право, неудобно даже…

Гале показалось, что она сожалела не совсем искренне, а просто из вежливости. И ребенок не причина. Могла бы попросить кого-нибудь из соседей присмотреть за ним. Галя погрустнела. Ундогина застегнула пуговки халата, завернула ребенка в одеяло.

– Костя! Поставь-ка самовар, – распорядилась она.

В соседней комнате зашуршали газетой, отодвинули стул, и оттуда вышел муж Ундогиной, совхозный механик, невысокий, с жесткими черными волосами ежиком. Привыкший, видимо, повиноваться жене с полуслова, он молча взялся за самовар.

– Не беспокойтесь, мы ненадолго. Чай обещали пить в другом месте, – сказал Штихель и стал выяснять, что ему было нужно. Записал цифры, поговорил с хозяйкой. – Ну вот и все. Между прочим, на лекции было только десять человек, Домна Андреевна.

– Только-то? Стыдно, право… Костя, ты бы хоть своих механизаторов привел! Все бы народу было больше.

Костя сунул в самовар зажженные лучинки, поставил трубу, помыл руки и только тогда ответил:

– Тебя тоже не шибко балуют вниманием, когда ты балабонишь, – он сел на лавку и посмотрел на гостей, чуть улыбаясь.

– Я – свой человек, местный. Меня всегда могут послушать. Обижаться не приходится, – сказала Ундогина.

– Конечно, надо было прийти, – серьезно признался муж. – Но опять-таки если посмотреть с другой стороны, то нашим парням тема не вполне соответствует. Они народ практический, с машинами дело имеют. Им бы рассказать о новинках в технике. Допустим, о луче лазера… Вот Василий, моторист, интересуется самопроизвольным делением урана. Век такой.

Штихель удовлетворенно хмыкнул, взгляд его встретился с Галиным: «Видите, что я говорил?» Галя подумала, что он привел ее в этот дом неспроста. Ундогина отнесла уснувшего малыша в комнату и, вернувшись, сказала:

– Помните, мы договаривались на совещании, чтобы выяснить запросы населения. Так вот, я закинула словцо дояркам, и они хотят послушать лекции, которые бы учили хорошо и красиво одеваться, детей правильно растить, квартиру уютно обставлять, ну и на медицинские темы желательно. Пришлите нам таких товарищей, которые в этих вопросах сильны…

Галя обещала помочь.

– Вы меня специально затащили в этот дом? – спросила Галя, когда они вышли на улицу.

– Нет, почему же. Попутно. – Штихель присмотрелся в сумерках к мосткам, пошел быстрее. – Вот, пожалуйста, представители совхозной интеллигенции. Он – механик, она – зоотехник. У него – техникум, у нее – институт. Оба прекрасные работники, люди дела. Зачем им Блок? Им подавай луч лазера, современные моды, беседы о гриппе и ангине… Спуститесь с небес поэзии на грешную землю, Галина Антоновна. От стихов о Прекрасной даме к ферме, к полю!

– Я с вами не согласна. Литература – часть эстетики, чувство прекрасного надо воспитывать решительно у всех! А вы не находите, что в наш век техники и рационализма происходит девальвация изящного, огрубление нравов? Оставьте, пожалуйста, ваш наигранный практицизм. В душе вы согласны со мной, не спорьте. Все должны знать, как мы шли от «Слова о полку Игореве» к «Войне и миру», от фресок Рублева и Феофана Грека к полотнам Поленова и Пластова! Как можно без этого?

Штихель покачал головой, но возражать ей не стал, потому что знал: и она права.

Белые северные ночи прошли, но было еще не настолько темно, чтобы не различать дороги. Расплывчато проступали во тьме под ногами тесовые мосточки. Через штакетник свешивались ветки деревьев. Тянуло острым запахом черемухи, уже давно отцветшей, но хранящей этот запах. Одна ветка прохладной ладошкой, будто живая, тронула горячую Галину щеку. Девушке стало приятно и спокойно. Как много значит ласковое прикосновение! Она отвела ветку и негромко стала читать:

 
О, дай мне, Блок, туманность вещую
И два кренящихся крыла,
Чтобы, тая загадку вечную,
Сквозь тело музыка текла…
 

– Вот и дом Девятова, – сказал Штихель и, наклонясь, нырнул в низенькую калитку. – Берегите лоб! – предупредил он.

11

В доме старого учителя было много цветов. Все подоконники занимали кактусы, маргаритки, ноготки, розы и еще какие-то, названия которых Галя не знала. С сочными листьями, с распустившимися диковинными соцветиями – чашечками, бутонами, шапками, подчас мелкие и белые, как тысячелистник. Они были расставлены всюду на самодельных подставках, висели по стенам в пластиковых кашпо.

– А в саду у него маленькая оранжерея с печкой и трубами, – сказал Штихель, когда Девятов вышел хлопотать на кухню. – Воду он подает из колодца ручным насосом. Около ста видов растений. Девятов переписывается со многими цветоводами, достает у них семена. И когда в Петровке какое-нибудь торжество в клубе, свадьба или даже похороны, за цветами идут к нему.

Василий Дмитриевич Девятов вернулся из кухоньки, бережно неся небольшой никелированный самовар, кокетливо украшенный узорным литьем. Самовар утвердился в центре стола на блестящем подносе и стал деликатно попискивать, пуская тоненькие струйки пара.

Хозяин накрывал стол. Движения его были скупы и точны. Он священнодействовал, переставляя с места на место розетки, вазы, тарелки, словно подбирал букет цветов. Он старался найти для каждого предмета единственное, наиболее подходящее место на столе. Как только он налил всем чаю, самовар удовлетворенно пискнул в последний раз и умолк, словно живое, понятливое существо… Василий Дмитриевич подвинул Гале вазу с вареньем.

– Отведайте, сам варил, – ставя варенье и перед Штихелем, сказал он. Тот скользнул взглядом по графину с вином и положил варенья.

– А вот наливка смородиновая, – Василий Дмитриевич взял графин, и Штихель под столом удовлетворенно потер руки.

Наливка была сладка и тоже смахивала на варенье.

За чаем повели разговор о Чехове, о том, что он был истинным другом сельских педагогов.

– Вы помните, он сказал: «Если бы вы знали, как необходим русской деревне хороший, умный, образованный учитель!» Общеизвестно, – продолжал Девятов. – До революции педагоги влачили неописуемо жалкое существование. Теперь другое дело – нас десятки, нет, сотни тысяч! Мы окончили институты, университеты. Нам не надо бояться, что мы потеряем место, что явится с обыском исправник: нет ли запрещенных книг Маркса, Чернышевского, Герцена, что дети не придут в школу из-за отсутствия обуви, одежды. Все – в прошлом. У нас великолепные школы, замечательные дети. Если бы в наши школы мог заглянуть Антон Павлович, как бы он был поражен! И все же, если говорить начистоту, бытие сельского учителя не лишено теневых сторон.

– Каких? – спросила Галя.

– Это не какие-то неразрешимые проблемы, нет. Но они мешают… Возьмем, к примеру, неустроенность быта. Она мешает подняться над будничностью, повседневной обыденностью, препятствует гармоничному развитию личности сельского педагога.

Девятов отпил чаю из чашки. Штихель, разомлев от чая с малиной, наливки и домашнего тепла, откинулся на спинку стула, приготовившись слушать нечто более пространное. Галя выжидала,

– Ну вот, допустим, – продолжал Девятов. – Приехала на село молоденькая учительша. Только из института. По моде одетая, изящная, она вся еще во власти большого города, в ее хорошенькой головке бродят романтические планы, мечты насчет перестройки преподавания, участия в культурной жизни деревни. Она не довольствуется принципами и методами Песталоцци и Ушинского, ей хочется привнести в педагогику нечто свое. И действительно она сначала привносит в школу нечто новаторское. Учит детей радостно и одухотворенно. Дети чувствуют это и любят ее.

Но так продолжается недолго. Вышла учительница замуж, за местного жениха, пошли у них дети, построили или купили дом, обзавелись домашним скотом, птицей. Без этого ведь на селе не обойтись. И чтобы вести хозяйство, нужны время и силы. Надо детей обстирать, накормить, обуть, одеть, скот обиходить, огород посадить, ухаживать за ним. Вес это поглощает без остатка свободное время, которого и так в обрез. Днем в школе, вечером – дома. Едва успевает проверить тетради да подготовиться к завтрашним урокам. Все меньше у нее времени для чтения книг, самообразования. Даже в кино не всегда выберется… Стала наша учительница такой же обыкновенной деревенской хозяйкой, как и другие, с той только разницей, что профессия у нее интеллектуальная. Но у нее уже нет времени для раздумий, для поисков того, о чем мечтала раньше. Она ведет уроки по привычной педагогической схеме, заботясь лишь о дисциплине учеников да о пресловутом проценте успеваемости. А где былое изящество, манеры? Тут уж не до моды, не до изящества…

Девятов умолк и посмотрел на собеседников, пытаясь понять, какое на них произвел впечатление. Галя подумала: «Неужели и меня бы ожидала такая перспектива – выйти замуж, нарожать детей, доить корову, копать огород?»

– Вы нарисовали грустную картину, – сказал Штихель. – Но я знаю примеры, когда учителя, живя на селе и занимаясь хозяйством, не утратили своей обаятельности, их живо интересует все новое в педагогике, они ведут в местных клубах кружки, беседуют с родителями школьников. Детей они учат, поверьте, не хуже, чем любой педагог в самой образцовой городской школе. По-моему, быть такими прекрасными учителями и передовыми людьми могут все. А дом и личное хозяйство нисколько не помешают, наоборот, свидетельствуют лишь о трудолюбии.

– Вы так думаете? – Девятов опрокинул чашку на блюдечко. – Но этого все же мало. Хотелось бы в сельских учителях видеть людей высокой культуры. Вот вы часто бываете в деревнях. Видели когда-нибудь в доме педагога пианино, скрипку? Слышали вечером в раскрытые окна мелодии Брамса, Шопена, Шуберта, Чайковского? Нет, вероятно, не слышали. Теперь музыкальная культура унифицирована магнитофонами, телевизорами, радиолами. Слушать музыку – одно, а исполнять – совсем другое. Да у нас вон в клубе стоит пылится пианино. Никто – ни учитель, ни агроном, ни другой сельский интеллигент – играть не умеет.

– Вы хотели бы видеть всех своих коллег музыкантами? – спросил Штихель.

– Не обязательно. Это лишь пример из одной сферы. Я вовсе не хочу унизить учителя, боже сохрани! Я хотел бы видеть своего собрата свободным от всего, что мешает в работе, самосовершенствовании и отбирает у него силы, которые бы он мог обратить на общую пользу. Надо, чтобы заботу об учителе взял на себя целиком колхоз, совхоз. Пусть они обеспечат его жильем, питанием, дровами на зиму и так далее. Пусть учитель отдается воспитанию детей и всего населения целиком. Пусть он несет людям любовь к образованию и разносторонней культуре. И для этого надо, чтобы сам он был на очень большой высоте.

– Допустим, так, – сказал Штихель. – Но вот вы, Василий Дмитриевич, имеете вы корову, детишек, которые бы отнимали у вас время? Нет? А как вы заботитесь о культуре населения?

Девятов несколько смешался, но ответил:

– Я… как вам сказать… Я веду в школе кружок цветоводства.

– Хорошо. А результаты? Что-то не видно в Петровке ни клумб, ни газонов. У клуба – пустырь, лужок. Травка растет: тимофеевка, дикий лук, пырей, пастушья сумка. И вполне самостоятельно, без участия человека – полевая ромашка, одуванчики, колокольчики и лютики.

Девятов посмотрел на улыбающуюся Галю, на Штихеля, иронически пошмыгивающего носом, и рассмеялся:

– Да… Вы правы. Действительно, колокольчики… и лютики…

– А за цветами все идут к вам.

– К кому же больше?

– Вы меня извините, дорогой Василий Дмитриевич. Может быть, это с моей стороны и несколько бестактно, но уж на правах вашего старого знакомого хочу заметить: вам не удалось избежать одного грешка пенсионеров, людей заслуженных, ветеранов, очень уважаемых…

– Какого грешка? – насторожился Девятов.

– Страсти к морализированию. Некоей воркотне, что на вашем диалекте именуется критикой недостатков. Критика – критикой, но ведь надо и самим что-то делать, не только поучать. Не так ли?

– Может, вы и правы, – несколько обиделся Девятов. – Пожалуй, правы. Да! Я прочту в клубе несколько лекций о цветоводстве, раздам семена и прослежу, чтобы их посадили и непременно вырастили цветы.

– Очень похвально, Василий Дмитриевич. И у вас, наверное, есть сбережения – купили бы себе пианино. Играли бы по вечерам Брамса и Чайковского. Впрочем, оно есть – в клубе. Играйте там. Дайте хотя бы один концерт. Сольный.

– Я не знаю нот. И к тому же напрочь лишен музыкального слуха.

– Ага! – встрепенулся Штихель. – Почему вы тогда требуете от других, чтобы они услаждали слух петровчан музыкой?

– Штихель, хватит издеваться, – сказала Галя. – В принципе Василий Дмитриевич прав.

– Пусть будет так, – легко согласился Щтихель. – Но в деталях – каждому свое. Одному – музыка, другому – цветы, третьему – живопись. А все вместе – прекрасно.

– Прекрасно, когда все это передается другим. Вот о чем разговор! – нравоучительно заметил Девятов и посмотрел на Галю: – Скажите, я прав?

– Совершенно правы, – согласилась та.

Галя посмотрела на Александра. Он задумчиво пускал тоненькие колечки сигаретного дыма и смотрел куда-то вверх, в угол комнаты…

* * *

На улице было прохладно и тихо. В избах еще кое-где светились окна. Не очень далеко, на задворках, заливался пес, которого, видимо, не пускали в дом. Он то лаял, то выл протяжно и обиженно скулил.

– Художественно воет. Артист! – заметил Штихель. Пес как будто ждал этой похвалы и, дождавшись, замолк.

Над горизонтом стояли диковинные ночные облака. Величественные, нагроможденные друг на друга, с кучевыми шапками, они были окрашены поздней зарей в блеклые тона и светились словно бы нездешним, космическим светом.

– А знаете что, – оживился Штихель. – Есть не очень далеко от Петровки деревня Лебяжка. Места там живописнейшие! Не махнуть ли нам туда? Завтра воскресенье, в понедельник бы вернулись обратно.

– Мне о Лебяжке рассказывали, – отозвалась Галя. – И я подумывала о том, чтобы побывать там. А дорогу вы знаете?

– Все прямо и все лесом. Вы не боитесь?

– Чего же бояться?

– Лесом идти, да еще со мной?

– Вас я не боюсь. Боюсь леса.

– Со мной не пропадете. Ждите меня утром.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю