412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Астахов » Император Пограничья 26 (СИ) » Текст книги (страница 12)
Император Пограничья 26 (СИ)
  • Текст добавлен: 10 июня 2026, 12:30

Текст книги "Император Пограничья 26 (СИ)"


Автор книги: Евгений Астахов


Соавторы: Саша Токсик
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)

Зал молчал. Молчал и Чагин, и в этом молчании я читал, что укол его прошёл мимо цели.

Уже вечером Коршунов дополнил своё отчёт новыми деталями.

– Пошарили мои ребята по земле, Прохор Игнатич, – сказал он. – Жалобщики ваши – мелкота, и живут врозь. Один другого и в лицо-то не знает, живут по разным княжествам. Сами по себе они в коллективный иск нипочём не сбились бы, а столичного Чагина и подавно не потянули: он один стоит дороже, чем вся их пятёрка выручает за год. Стало быть, кто-то их свёл, заплатил и расписал, кому куда бить. И вот что занятно: давили на всех пятерых, да не дуриком, а с расчётом. Этого деньгой купили, того просто припугнули. А третьего, сдаётся мне, ядрёна-матрёна, держат за глотку старым грешком, про который он и думать забыл.

– Давай подробно про того, кого пугали.

– А пугали его свои же, соседи-помещики, – Коршунов качнул головой. – Нашептали на ухо: «Влез в пилот – Платонов после так и скажет, что ты сам, по доброй воле, согласился, а там и землю заберёт, до последней межи». Помещик-то ваш не дурак и не враг. Он и в цифры верит, и вам верит. А поднимет глаза – кругом соседи, и каждый глядит на него как на иуду, что всё своё сословие продал. Жена ночами не спит, в слезах: «Пустят нам красного петуха под крышу, и куда мы тогда с ребятишками?» – Родион развёл руками. – Так что не в цифрах беда, Прохор Игнатич. Беда, что дворяне боятся соседа крепче, чем вас.

Я отошёл к окну. Услышанное укладывалось тяжело. Страх перед соседом был мне понятнее любой бумажки.

– И напоследок самое лакомое, – прибавил Коршунов, и в водянистых глазах его мелькнул охотничий блеск. – Чагин прежде вёл дела одного белгородского рода. А деньги на нынешнюю авантюру притекли к нему через посредника, через некоего Шкурина, костромского купчишку, что и раньше отметился анонимными подачками недовольным. Прямых улик нет, сходу не подберёшься. Зато рука всё та же. Некий белгородский князь восседает в эфире уважаемым человеком, толкует о судьбе крестьян и о грядущем голоде, а из-под полы оплачивает юридическую возню на чужой земле. Воронья стая над падалью кружит…

– Юсупов, – выговорил я.

– Он самый, – подтвердил Коршунов. – Сам-то рук не марает. Это у него другие в навозе по локоть, а он сверху глядит, да нос платочком прикрывает.

Имя это не было для меня новостью. Гладкое, загодя заготовленное выступление белгородского князя на чужом канале я запомнил ещё тогда и отложил в отдельный ящик.

– Достойный противник дрался бы в открытую, – сказал я, глядя в темнеющее окно. – Этот хоронится за чужими исками и чужими именами. Стало быть, прятать ему есть что не только в методах. Копай под Белгород, Родион. И не под иск, а под самого Юсупова.

– Так точно, – отозвался собеседник. – Капитан Коршунов и не таких лис из нор за хвост вытаскивал!

Глава 12

Вслед за Ковровым в Угрюм пожаловал второй гость.

Князь Игорь Павлович Трубецкой, правитель Покрова, невысокий белобрысый человек с аккуратной бородкой и крючковатым носом. Я помнил его распорядителем той давней дуэли с Архимагистром Крамским, помнил и упорный нейтралитет, в котором он пережидал, пока осядет пыль. Сейчас от прежней выжидательной невозмутимости не осталось и следа. В отличие от ковровского князя этот приехал не с цифрами, а с бедой, что стояла у него поперёк горла. Князь нервничал. Просить он не привык, и каждое слово давалось ему с трудом.

– Я к вам, Прохор Игнатьевич, по тому же делу, что и соседушка мой Иосиф Андреевич, – начал он, отказавшись от предложенного кресла и нервно комкая в руках платок, которым вытирал пот с лица. – И врать не стану, будто сам додумался. Поехал следом за ним. Ковров-то приехал к вам, надо полагать, степенно, с цифрами, как он это умеет, а я вот с ямами на дорогах да с тоской в сердце.

Подобная витиеватая и вычурная речь вызвала у меня ухмылку, что мой собеседник неверно истолковал, как насмешку.

– Вы не подумайте, князь, обычно я солиднее.

– Садитесь, Игорь Павлович, – сказал я. – Разговор, я чую, не на минуту.

Он опустился в кресло, повесив на спинку трость и положив руки на колени, после чего заговорил, глядя то на меня, то в окно.

– Каменные дороги вашего княжества обрываются ровно на моей границе. Дальше идут мои грунтовки, разбитые так, что телега оси ломает. Едет мой купец: до межи шоссе, переехал, а дальше яма за ямой. Он не дурак, считать умеет, – Трубецкой перевёл дух. – Внутренние пошлины между шестью вашими княжествами вы упразднили. Мои купцы платят на каждом въезде и выезде, а владимирские их соседи по той же дороге – ни копейки. Цена пшеницы у вас после слияния рынков просела на четверть, а в Покрове стоит по-прежнему, и народ это видит.

– И это лишь то, что лежит на поверхности, – отозвался я. – Вы бы видели, как увеличился товарооборот, когда мы повысили безопасность на дорогах.

Лицо князя омрачилось.

– Верно… Ваши Стрельцы стерегут деревни, у каждого старосты в избе магофон, патруль является за полчаса. А у моих мужиков разве что почтовые голуби, да ближайший гарнизон – в дне пути от окраинных деревень. В дне пути, Ваша Светлость. В прошлом месяце по тем деревням твари утащили шестнадцать человек, пока мои доскакали.

Он сжал кулак на колене и наконец выговорил то, ради чего ехал.

– Мои люди видят, как ваши живут за границей. Купцы считают, сколько теряют на пошлинах. Мужики знают, что во владимирских деревнях на Стрельцов можно рассчитывать. Мне теперь либо повторять ваши реформы самому, а на это у меня нет ни людей, ни денег, ни знаний, либо идти под вашу руку. Я выбрал второе, князь. Выбрал, пока подданные не выбрали это за меня.

Признаюсь, эта явка с повинной меня слегка обескуражила. К самим присоединениям я давно привык; озадачила прямота, с какой гордый человек продемонстрировал передо мной свою слабость. Полжизни я брал города мечом. Выяснилось, что хватает хорошей дороги и дешёвого хлеба: соседи приходят сдаваться сами и по пути жалуются на ямы. Годы трудов обернулись достатком, а достаток – товар, на который покупатели сбегаются сами. Малые княжества падали мне в руку одно за другим, как костяшки домино, не из страха перед моими полками, а оттого, что князь видел преуспевающего соседа и не желал торчать отстающим анклавом посреди чужого процветания, гниющим клочком на сытой земле.

– За этот месяц вы у меня уже не первый, Игорь Павлович, – заметил я. – Скоро в приёмной придётся раздавать номерки, как у зубного.

Трубецкой не улыбнулся, только сцепил пальцы крепче.

– Есть одна загвоздка, и вы её знаете, – нарушил молчание собеседник. – Покров зажат между вашими землями и Москвой. Князь Голицын может принять это за ваш шаг в его сторону. Мне с Москвой ссориться не с руки, да и вам, полагаю, тоже.

– Дмитрий Валерьянович мне союзник, – ответил я. – Я переговорю с ним прежде, чем мы поставим подписи.

Обещание не было пустым. Я и вправду собирался позвонить ему на днях. И всё же я отметил про себя то, чего вслух не сказал: каждое присоединение сдвигает чашу весов, и однажды Голицын, как ни ровны наши нынешние отношения, может рассудить, что сосед его сделался чересчур велик. Этот час я приближал собственными руками и понимал это трезво.

– Я принимаю ваше предложение, Игорь Павлович, – сказал я. – Условия те же, что и для князя Тюфякина. Магическая клятва верности. Землёй сядет править мой ландграф, наместник с полной хозяйственной властью, но без права передать должность по наследству. Вы остаётесь князем Покровским по титулу и по чести: почёт, голос и дворец ваши. А вся ваша земля входит в мою зону целиком, и на неё распространятся те же блага, что вас так привлекли. Через год ваши окраинные деревни и не вспомнят, каково это – ждать подмоги, не надеясь дожить до рассвета.

Трубецкой выслушал, и плечи его опали, будто с них сняли мешок, что он тащил всю дорогу до Угрюма.

– Простая арифметика, князь, – произнёс он с кривоватой усмешкой человека, что только что признал поражение, но вместо досады ощутил облегчение. – Дружить с тем, у кого Сумеречная сталь, дороги и порядок, выгоднее, чем гордо тонуть в собственной луже. Арифметику эту я давно сосчитал. Решился вот только теперь.

– Считать вы умеете, – отозвался я. – В наше время это не лишнее.

* * *

Доклад о найденном гнезде Бздыхов лежал в ярославском штабе третьи сутки, и за эти трое суток к нему прибавились только две отписки, ровные, будто их кроили одной рукой.

Разведчики наткнулись на гнездо в виде норы на самой кромке, там, где костромские угодья сходились с ярославскими по старой межевой канаве, давно заросшей ольхой. Около полусотни Трухляков и дюжины Стриг; отчётливые признаки роста. Оставленное в покое, гнездо кормится и ширится само: всякая тварь тянет жизнь из всего, до чего дотянется, а загубленная скотина и отбившийся путник через четверть часа встают такими же. Через неделю-другую полусотня обернётся сотней, и тогда деревни около канавы можно списывать заранее. Дозорные сделали ровно то, что им положено: зарисовали, выставили на карте отметку, отправили доклад наверх. Наверх означало в оба полка разом, потому что граница тут считалась спорной с незапамятных времён.

Полковник Дьяков ответил коротко: «Гнездо в костромском секторе, передаю костромичам». Полковник Златоусов ответил не длиннее: «Гнездо в пятистах метрах от ярославской межи, стало быть, забота соседей». Доклад лёг между двумя полками и остался лежать, как мяч, который никто не желает поднимать с земли.

Раньше такой рапорт ушёл бы выше, к самому князю, и мог бы там ждать своей очереди неделю, если Платонов занят чем-то весомее десятка Трухляков. Теперь над обоими полковниками сидел Синеус, и запрос замкнулся на нём.

Он был в Ярославле проездом, с очередным своим визитом, к которым местные офицеры уже привыкли относиться как к неизбежному, хоть и докучливому делу. Утром он успел обойти казармы, к полудню добрался до штаба, а на столе дежурного приметил знакомый листок с двумя отписками. Перечитал, сверился с картой, прикинул расстояния. Прикидывать особо было нечего. От ближайшего ярославского опорного пункта до канавы выходило километров девять по сносной дороге, от костромского – добрых тридцать через раскисший просёлок.

Синеус выгреб из кармана потёртую монету и пустил её гулять по костяшкам, перекидывая с пальца на палец. Думал он вовсе не про монету.

Три дня… Три чёртовых дня двое седоусых вояк пинали друг другу простейшую задачу, и за эти три дня гнездо набирало силу, а не так уж далеко от канавы в деревне спали люди, не подозревавшие, что их жизнь – заложница чужого упрямства. Рубеж, который полковники так доблестно держали, никто и не думал атаковать. Воевали они храбро и исключительно друг с другом.

Синеус знал за собой эту черту и давно перестал с ней спорить. Кто-то назвал бы его скорым на руку. Трувор, к слову, и называл. «Храбрость есть, мудрости нет» – так старший брат припечатывал его ещё тысячу лет назад, и говорил это с холодной убеждённостью человека, считавшего мудростью лишь то, что придумал сам. Трусость Трувор путал с осторожностью, расчёт – с холодностью, а всякую горячность в других мерил по себе и неизменно находил её недостаточно рациональной.

Синеус загнал монету в кулак. Он не лез в драку раньше срока. Он три дня держал руки в карманах, давая двум полковникам шанс договориться, как договариваются взрослые мужики. Вот только он просто не умел стоять и смотреть, как драка тянется дальше нужного, когда люди уже начали гибнуть оттого, что двое упрямцев не поделили зону ответственности на бумаге. Вот и вся его хвалёная мудрость. Не книжная, не выстраданная над свитками. Простая нетерпимость к тому, чтобы кто-то умирал из-за чьей-то спеси.

Решение он принял за минуту. Поднял дежурного, велел поднимать роту из ярославского опорного пункта, ту самую, что стояла ближе всех к гнезду. Облезлый караульный пёс увязался за ним до коновязи, и Синеус, садясь в седло, потрепал его за ухом прежде, чем кивнул вестовому. Пёс, к слову, определил во дворе старшего быстрее, чем это сделали два полковника за трое суток переписки. У него, по крайней мере, имелся нюх, а не сектор ответственности.

– Передай Дьякову, – обронил он, разбирая поводья, – командующий забрал его роту и пошёл вычищать спорный участок. Если полковнику любопытно, чем заняты его люди, дорогу он знает.

Дьяков нагнал колонну ещё на выезде из города. Грузноватый, с румяным лицом, он трясся в седле с видом человека, которого выдернули из-за стола в самый неподходящий час. Остаться в стороне он не мог, и оба это понимали. Когда твоей ротой командует приезжий, ты либо едешь следом, либо признаёшь, что рота вовсе не твоя. Дьяков выбрал первое, и Синеус мысленно поставил ему за это маленький плюс, не сказав, разумеется, ни слова.

К канаве вышли засветло. Гнездо выдавало себя задолго до того, как показалось из-за ольшаника. Первыми пропали птицы. Лес стоял глухой, без единого щелчка, без шороха в подлеске, будто всё пернатое и мелкое снялось с этих мест разом. Потом навалилась духота, тяжёлая и стоячая, какой не бывает на открытом ветру. Трава вдоль межи пожухла, стволы ольхи почернели, словно кору прихватило изнутри, а краски кругом будто кто-то приглушил, согнав с них живое. В канаве, несмотря на летнюю жару, стояла вода под коркой льда. Стыло и железо: и стремя под сапогом, и пряжка ремня тянули холодом, какого не нагоняет никакой морозец. Тянуло затхлым духом, что держится лишь там, где побывали твари. Кое-кто из молодых уже переминался и косился назад, на дорогу: гнездо давило не только на грудь, но и на само нутро, нашёптывало, что разумнее повернуть и уйти. Это нашёптывание Синеус знал давно и в грош не ставил. Он остановил роту в полусотне шагов, спешился и быстро прошёлся взглядом по местности, раскладывая её на тактические элементы, как раскладывал тысячу раз прежде.

Героизма он не любил и не терпел в подчинённых. Героизм – это почти всегда реакция на плохо спланированную операцию, когда командир что-то прохлопал, и теперь людям приходится красиво умирать, чтобы прикрыть его промах. Копни любое геройство поглубже, и под ним непременно обнаружится чей-то недосмотр, как правило начальственный и, как правило, оплаченный жизнью не того, кто его допустил. Куда больше Синеус ценил скучную, выверенную работу, после которой все возвращаются домой и наутро бранятся из-за подгоревшей каши.

– Первый взвод в оцепление, по дуге, – заговорил он ровно, прорезая воздух ладонью. – Замкнуть гнездо, чтобы ни одна тварь не ушла в поле. Пулемёт на бугор, простреливаемым сектором на яму: Трухляки полезут наверх, вот и скашивайте их очередями, пока не очухались. Второй взвод со мной, обойдём сбоку, в сектор Трещотки не соваться. Трухляков, до которых пулемёт не дотянется, добиваете клинком, бейте в голову. Стриги другое дело: после Трансформации они быстрые и живучие, в одиночку с такой не сладить, потому беру их на себя. Заметили Стригу, кричите, в упор к ней не суйтесь. Огнемётчики жгут только по моей команде, не раньше.

Огнемётчики появились в рядах Стрельцов три месяца назад – Арсеньев с Сазановым по запросу брата несколько недель колдовали над схемой, пока не вышла инфернальная машинка, которая не взрывалась при первом же выстреле. Бастионовские технологии, облачённые в ранцевый корпус, который мог нести обычный боец без магического усиления. Против Бездушных огонь работал на удивление хорошо, любо дорого смотреть.

Синеус продолжил:

– Третий взвод в дозор: твари такого пошиба нередко держат часть стаи поодаль, про запас, и на небо поглядывайте – не забывайте про Летунов. Раненых волоком за линию, без глупого геройства. Вопросы?..

Вопросов не последовало. Десятники переглянулись, и в этих взглядах Синеус прочёл не доверие, для доверия требовалось время, а понимание, что человек напротив говорит на понятном им языке.

Дальше пошла та самая работа, ради которой он и существовал. Трухляки полезли из ямы вяло, ещё не набравшие силы, и пулемёт с бугра скашивал их прежде, чем они находили цель. Стриги оказались проворнее. Одна метнулась на правый край оцепления, и Синеус встретил её сам, шагнув наперерез. Правая кисть его на ходу обернулась оружием: из кулака выметнулось зазубренное костяное лезвие и вошло точно под надкостный гребень твари, в узел нервных нитей. Кость слушалась его ярости быстрее, чем голова успевала отдать приказ.

Вторая Стрига достала-таки его когтем по предплечью, распорола рукав и кожу. Синеус ругнулся сквозь зубы, крутанул кистью, вытянул лезвие длиннее и снёс твари голову одним махом. Кость втянулась обратно под кожу, а на саднящую рану он не глянул вовсе. Под рукавом уже стягивало края пореза. Ещё одна царапина, которая не оставит даже шрама на память. Обидно: воюешь, воюешь, а похвастаться нечем. Это он привык прятать от чужих глаз и спрятал теперь, прижав локоть к боку.

Гнездо выжгли за четверть часа. Огнемётчики прошлись по нему дважды, до белого пепла, чтобы из этого пепла уже никто не поднялся. Дозор третьего взвода и впрямь перехватил отбившегося Трухляка в ольшанике, шагах в трёхстах, и положил его без шума. Когда дым осел, Синеус пересчитал своих. Двое с порезами, один отделался испугом, вот и всё. Ни одного двухсотого.

Бойцы уже ковырялись в пепле, доставая мелкие, в горошину, кристаллы Эссенции. Дело привычное, грязное, без всякой красоты. Синеус выбил сигарету, чиркнул спичкой и затянулся, глядя, как Стрельцы складывают добычу в ведро.

В этот самый миг на просёлке показалась костромская рота.

Златоусов ехал впереди, жилистый, длиннолицый, с пышными усами, и по тому, как лениво он восседал в седле, видно было, что гнать людей всю дорогу он не собирался. Рота подтянулась к выжженному гнезду, когда от него остался один пепел да ведро с Эссенцией. Полковник спешился, обвёл взглядом картину, задержался на ярославцах, собирающих трофеи, и усмехнулся в усы.

– Скоры вы, барон, на подъём – протянул он, не пряча насмешки. – Я гляжу, тут уже и прибрано, и подметено, – он кивнул на ведро. – А чего звали-то? Любой дежурный офицер принял бы то же решение: рота под рукой, гнездо под носом, иди да жги. Для эдакой премудрости нам генерал из столицы без надобности.

Дьяков, стоявший поодаль, чуть отвернулся, пряча лицо. Бойцы притихли, навострив уши, как делают солдаты всегда, когда начальство принимается мериться авторитетом на людях.

Синеус не спешил. Затянулся, подержал дым в груди и выпустил его вбок, в стылый воздух.

– Совершенно верно, полковник, – спокойно согласился он. – Любой мог. Десяток офицеров в двух полках мог, – барон стряхнул пепел. – Однако за три дня никто не сподобился. Знаете, в чём разница между «мог» и «сделал»?..

Он выпустил вторую струйку дыма и посмотрел Златоусову прямо в глаза.

– В том, что я взял и сделал. За этим я тут и нужен. Не затем, чтобы учить вас жечь Трухляков, этому вас выучили без меня, а затем, чтобы гнездо не дозревало трое суток, пока двое уважаемых людей обмениваются отписками.

Костромской хотел было что-то возразить, но Синеус не дал ему вставить и слова, лишь продолжил, уже жёстче, давя не голосом, а очевидностью.

– И вот ещё что меня занимает, полковник. Трое суток вы уверяли, что участок не ваш, что это забота соседей. Отписываться вы вправе, допустим, – он повёл рукой в сторону костромских Стрельцов, выстроившейся за спиной Златоусова. – Только потом снялись с места и пригнали сюда целую роту через тридцать километров грязи. К шапочному разбору, заметьте. Либо участок ваш, и тогда нечего было трое суток отписываться, либо не ваш, и тогда какого лешего ваша рота торчит на чужой меже? Столько народу на одно гнездо – это не подмога, а толкотня. И пока пока ваши бойцы месили грязь сюда, кто прикрывал тот край, откуда вы их сдёрнули?..

Златоусов снова попытался вставить слово, и снова ему не дали.

– Хотя что тут гадать. Я вам сам скажу, как было. Прослышали вы, что командующий своей волей пошёл на спорный участок, и кинулись поспеть к раздаче. Проявить, так сказать, инициативу. Утереть нос разом и мне, и Дьякову, явиться героем. Замысел недурён, полковник. Да только хороша ложка к обеду, а вы поспели аккурат к остывшему пеплу. Раньше надо было. Ровно на те трое суток, что вы просидели, готовя отписки.

Тишина повисла плотная. Полковник открыл рот и закрыл, надменность сползла с длинного лица, и краска медленно поползла от ворота к щекам. Синеус понял, что попал в точку: возразить было нечего, любой ответ выходил против самого офицера. Тот промолчал, и в этом молчании читалось всё, в чём он не сознался бы и под присягой.

Ярославский полковник Дьяков тоже молчал, но молчал иначе, без прежнего пренебрежения и без выжидания. Он смотрел на выжженное гнездо, на ведро с Эссенцией, на своих бойцов, вернувшихся с дела целыми, и что-то в его румяном лице выдавало глубокий мыслительный процесс.

Синеус докурил, затоптал окурок каблуком и направился к лодаши. Завоёвывать этих двоих предстояло ещё долго, рапорт за рапортом, дело за делом. Сегодняшнее было лишь первой зарубкой, зато первой настоящей.

* * *

В то утро Прасковья поняла, что мужа она потеряла, ещё не догадываясь, куда именно.

Гордей Саввич отодвинул тарелку с печёной телятиной, к которой не притронулся, и Прасковья замерла с половником над горшком. Телятину он любил всю жизнь, требовал её на именины, нахваливал её соседям так, что те краснели за свой стол. Последние месяцы мясо он не ел вовсе. Не объяснял, не отговаривался постом или больным животом, просто молча отодвигал тарелку, будто там лежало что-то несъедобное.

Три года назад муж вступил в какое-то общество. Названия Прасковья не знала, спрашивать было не принято, да и сам Гордей о нём помалкивал. Знала только, что общество это собирает людей с деньгами и связями, что муж платит туда взнос и время от времени ездит на церемонии в подмосковные усадьбы. Первые два года она радовалась за него. Гордей возвращался оживлённый, привозил подарки, сыпал именами, от которых у неё захватывало дух, рассказывал про потрясающих важных людей, с которыми теперь на короткой ноге. Пушниной он торговал ладно, будучи купцом первой гильдии, и общество это поначалу казалось ей удачей, выпавшей семье на старости лет.

Перемена подкралась незаметно, как осенний холод. Где-то с год назад Гордей сделался замкнутым. Перестал хвастаться, привозить подарки и рассказывать про поездки. Стал пропадать на несколько дней, а однажды вернулся с туго перевязанной правой рукой и на все её расспросы отрезал, что зацепился за гвоздь. В этот гвоздь Прасковья не поверила сразу.

По ночам муж стал просыпаться. Поднимался тихо, чтобы не разбудить, уходил в кабинет и сидел там при одной свече до рассвета. Прасковья как-то заглянула украдкой и увидела на его столе раскрытую записную книжку, исписанную чужими знаками. Спирали, вписанные одна в другую, без конца и начала, и рядом слова на языке, которого она не знала и который не походил ни на немецкий, ни на польский, ни на что слышанное ею за пятьдесят лет жизни. Гордей сидел над книжкой, шевеля губами, и не заметил её в дверях.

А потом она увидела ладонь.

Случилось это буднично, за столом, когда муж потянулся за солонкой и рукав задрался. На правом запястье, том самой, которую когда-то стягивала тугая повязка, темнел рубец. Не порез и не ожог от печной заслонки, какие случаются у любого хозяина. Ровная спираль, выжженная под кожей, янтарно-красная, словно в глубине тлел уголёк, не желавший гаснуть. Прасковья засмотрелась на неё дольше, чем следовало, и Гордей перехватил её взгляд. Медленно опустил руку, пряча отметину. Лицо у него в этот миг было не злое, а испуганное. Так пугается человек, которого застали за чем-то запретным.

Вечером она всё-таки решилась.

– Гордей, – нервно начала она, собирая со стола, – что у тебя на руке? И не говори мне эту чушь про гвоздь, я тебя двадцать лет как облупленного знаю!

Муж не поднял глаз от чашки.

– Это мужские дела, Прасковья, – выговорил он ровно, чужим голосом. – Ты не поймёшь. Не лезь.

Прежде он так с ней не разговаривал. За двадцать лет под одной крышей между ними не выросло ни единой стены, сквозь которую не пробились бы ни ласка, ни ссора. Теперь стена встала разом, гладкая и глухая, и Прасковья поняла, что биться в неё бесполезно.

Она пошла к Кондрату Лукичу, давнему приятелю мужа, который состоял в том же обществе и не раз сиживал у них за столом. Застала его в лавке, отозвала в сторонку, рассказала про бессонницу, про мясо, про спираль на ладони. Кондрат сперва отшутился, замахал руками, дескать, бабьи страхи, у Гордея печень пошаливает, оттого и мясо не идёт. Шутил он, однако, всё неувереннее, а к концу разговора и вовсе посерьёзнел. Наклонился к ней близко и заговорил тихо, почти не разжимая губ.

– Прасковья, послушай меня один раз. Не копай. Серьёзно тебе говорю. Забудь, что видела этот шрам. И никому не рассказывай. Ни-ко-му. Ни попу, ни соседке, ни дочери. Поняла?

Это не было угрозой. Угрозу Прасковья распознала бы, на своём веку наслушалась. Это был страх, такой же, какой плеснул в глазах у мужа над солонкой. И, договаривая, Кондрат Лукич машинально прижал свою правую руку к боку, точь-в-точь как Гордей. Прасковья глянула на чужое запястье, и под сердцем у неё похолодело.

У него тоже?..

Через неделю Гордей собрался на очередную церемонию. Сказал, что вернётся к среде. Не вернулся. Не было его и в четверг, и в пятницу. Прасковья извелась, обзвонила знакомых, дошла до того, что хотела бежать в полицию, но вспомнила про «ни-ко-му» и осеклась.

Он вернулся на четвёртый день, под вечер. Точнее, вернулся кто-то, безупречно похожий на её мужа, но вовсе не он.

На пороге как будто бы стоял Гордей Саввич, в той же одежде, с той же бородой, и снимал сапоги, как снимал тысячу раз. Двадцать лет она вбивала в него привычку обмётать их о половик, прежде чем ступить на чистый пол, и, выходит, вбила накрепко: даже то, что вернулось вместо мужа, ноги вытерло. Только глаза у него были стеклянные. Двигался он чуть медленнее, чем прежде, будто между желанием и движением вставала лишняя секунда. Говорил привычные слова: про дорогу, про усталость, про то, что соскучился, но интонация была плоская, равнодушная, как у человека, читающего вслух заученный текст.

Он обнял жену, и руки его сквозь платье ощущались ледяными, словно он простоял на морозе без рукавиц весь день. Муж улыбнулся ей. Губы растянулись правильно, обнажили зубы, но улыбка не дошла до глаз. Те остались мёртвыми, без той тёплой искры, по которой она узнавала Гордея в любой толпе. Такие глаза она видела однажды у мертвеца на отпевании, и тогда они напугали её до дрожи, а теперь смотрели на неё с лица, которое она любила.

Прасковья накормила его, уложила, с дрожью легла рядом. Среди ночи проснулась оттого, что место рядом было пустым и холодным.

Из-под двери кабинета пробивался свет свечи. И ещё оттуда шёл звук, от которого волосы на затылке встали дыбом. Шёпот. Многоголосый шёпот на том самом чужом языке из записной книжки, будто за тонкой дверью говорили разом несколько человек, хотя в доме, кроме них двоих, не было ни души.

Прасковья поднялась, прошла босиком по холодным половицам и остановилась у двери, не решаясь её толкнуть. Шёпот оборвался. Разом, на полуслове, словно кто-то зажал ладонью десяток ртов. Наступила тишина, такая плотная, что Прасковья слышала собственное сердце. А потом из-за двери раздался голос мужа. Нормальный, тёплый, тот самый, который она знала двадцать лет.

– Ложись спать, дорогая. Всё хорошо.

Она постояла ещё мгновение, повернулась и вернулась в постель. Натянула одеяло до подбородка, закрыла глаза. Сон не шёл. Она лежала в темноте и знала всем своим существом, что всё совсем не хорошо. Только не могла подобрать слов, чтобы назвать, что именно стряслось с её домом и с её мужем. Для такого слов вообще не придумали.

* * *

В Гаврилов Посад я заехал между двумя другими делами, и встретил меня уже привычный подземный гул работающего Бастиона.

Максим Арсеньев, технический директор производства, провёл меня по верхним цехам, разложив на ходу сводку. Линии шли ровно, без простоев, по всем трём направлениям, ради которых мы вообще ввязались в эту затею: лекарства, лабораторное оборудование и усиление бойцов. Я слушал внимательно, потому что цифры были хорошие, а к хорошим цифрам у меня выработалась здоровая подозрительность.

Главное, впрочем, Арсеньев изложил чисто. Александр Зарецкий, наш главный технолог, отладил процедуру усиления для чужеземных бойцов, что присылали к нам правители со всего света, до состояния часового механизма. Чужаки проходили курс, возвращались домой втрое сильнее, чем уезжали, потерь не было ни одной. Правители, по словам Максима, не верили своим глазам, получая обратно гвардейцев, которых отдавали нам обычными людьми. Майор Веремеев со своей стороны навёл такой порядок, что ни один заезжий боец не совал нос дальше отведённого ему крыла, не шнырял по техническим уровням и не подходил к местам, куда подходить не следовало. Иными словами, всё работало отменно.

– Стало быть, жалоб у тебя ко мне нет, – подытожил я, когда мы вышли из цеха в коридор, где можно было говорить, не перекрикивая станки.

– Никаких, Ваша Светлость. – Арсеньев замялся, потёр шею, и я отметил эту заминку, потому что человек он был не из тех, кто мнётся. – Есть, правда, одно… не жалоба, а так. Один из наших минских технарей, из тех, кого вы из подвалов вытащили, всё ходит и просит о встрече с вами. Уши мне прожужжал. Говорит, идея у него. Большая, говорит, идея. – Арсеньев пожал плечами, – мне не рассказывает. У нас тут после подвалов половина с большими идеями ходит. Но этот хоть моется и спит по ночам, стало быть, может, в его идее что-то и есть.

Большая идея от человека, которого четыре года продержали в подвалах Бастиона. Это могло оказаться чем угодно, от глупой блажи до самородного золота. Я давно усвоил, что отмахиваться от таких не стоит. Иные из лучших моих находок начинались ровно с такой вот заминки подчинённого.

– Веди, – сказал я.

Человека, которого привёл Арсеньев, я узнал почти сразу. Манфред Фишер, помогавший монтировать и калибровать генератор моего Бастиона. Невысокий, сутулый, он вошёл боком, будто извиняясь за то, что занимает место, и смотрел не на меня, а вниз – на собственные руки, на пол, на стол. Очки с толстыми стёклами увеличивали глаза. Пальцы пестрели вечными чернильными пятнами, которые не отмываются у тех, кто всю жизнь чертит. Редкие светлые волосы он аккуратно зачесал набок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю