Текст книги "Император Пограничья 26 (СИ)"
Автор книги: Евгений Астахов
Соавторы: Саша Токсик
Жанры:
Городское фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Император Пограничья 26
Глава 1
Боярин Авксентий Мамонтович Шубин допил третью чашку чая, ошпарил нёбо и выругался, сплюнув на блюдце. Чай был паршивый, купленный по случаю на суздальском рынке, потому что привозной китайский в жестяных банках с драконами, к которому помещик притерпелся за всю жизнь, подорожал вдвое за последние полгода. Виноват в этом был, само собой, дрянной князь Платонов.
Грузно поднявшись из-за стола, Шубин отодвинул стул, и тот жалобно скрипнул. Камзол тёмно-зелёного бархата, оставшийся от покойного батюшки, сидел на нём как седло на корове: батюшка был сухощав, жилист, носил эту вещь с достоинством человека, знающего, что фамилия Шубиных записана в Бархатной книге ещё при царе Горохе. Сын раздался вширь, камзол разъехался на пузе, обнажая подкладку, которую горничная дважды перешивала.
Авксентий Мамонтович подошёл к окну. За стеклом лежала деревня Горюхино – сорок два двора, триста с лишним душ, его вотчина, первая из трёх. Избы стояли ровно, будто по линейке, потому что ещё дед расставил их в ряд, и с тех пор никто не посмел строиться криво. Мужики возились у колодца, бабы развешивали бельё, откуда-то тянуло навозом и берёзовым дымом. Всё как прежде, кроме одного: теперь ему, потомственному столбовому дворянину, хозяину трёх деревень с семью сотнями душ, кто-то из Владимира указывал, как жить.
Боярин стиснул кулаки и отвернулся.
При Тюфякине жилось славно. Яков Никонорович был, конечно, тряпка, каких поискать – рыхлый, нерешительный, вечно оглядывающийся на супругу, прежде чем открыть рот. Зато понимал главное: дворяне – опора трона, а трон стоит, покуда опора не шатается. Тюфякин не лез в дела помещиков, не присылал ревизоров, не заглядывал в чужие кошельки. Шубин платил положенное в казну, а что сверх того удавалось выжать из мужиков и проезжающих купцов – оставалось при нём, и никто глупых вопросов не задавал.
Застава на дороге между Горюхино и Березниками давала Авксентию Мамонтовичу от сорока до шестидесяти рублей серебром в месяц. Не бог весть какие деньги, если мерить московской меркой, но для суздальского помещика средней руки это означало разницу между достатком и прозябанием. Ставил он заставу ещё при батюшке: два мужика с ружьями и табличка «Проезд по дороге – алтын с телеги, пятак с кареты». Купцы ворчали, пытались объезжать по лесной колее, но колея размокала, телеги садились в грязь по ступицу, и купцы, выругавшись, возвращались. Крестьяне платили молча, как платили при батюшке и при дедушке, не задавая лишних вопросов.
А зять Аркаша, муж старшей дочери Настеньки, сидел в должности уездного судьи. Должность обошлась Авксентию Мамонтовичу в двести рублей – чиновнику из Суздаля за оформление бумаг и самому Аркаше на приличный мундир. Зять был дурак, которого мать не выучила читать без запинки, зато он умел ставить печать и не совать нос куда не просят. Для трёх деревень – идеальный судья. Жалобы от мужиков он складывал в стопку на подоконнике и забывал о них через час, а когда соседи приходили с тяжбой, победителем неизменно выходил тот, кто догадывался умаслить судью. Раз в год зять отправлял в Суздаль отчёт, переписанный под копирку из прошлогоднего.
Весь этот уклад рассыпался за какой-то месяц, и Авксентий Мамонтович, плюхнувшись обратно в кресло, которое жалобно крякнуло под его весом, потянулся к остывшему чаю, передумал и выудил из буфета штоф калужской водки – единственное, что покуда не взлетело в цене.
Началось с того, что Тюфякин сдал Суздаль добровольно. Просто взял и сдал – ни осады, ни штурма, даже выстрела ни одного. «Вошёл в союз», как он это назвал, хотя всякий понимал: «в союз» входят равные, а Тюфякин ползал на брюхе перед выскочкой из Владимира, как дворовый пёс перед новым хозяином. Боярин тогда не особенно встревожился. Ну, поменялась власть, и что с того?.. Суздаль далеко от Владимира, у них свои заботы, у нас свои. Кому какое дело до трёх деревень Авксентия Мамонтовича на отшибе?
Оказалось, чёрт побери, есть кому.
Первым явился аудитор – молодой хлыщ с портфелем и двумя помощниками, присланный из Угрюма неким Стремянниковым, чтоб у него весь зад чирьями покрылся! Хлыщ обошёл заставу, поговорил с мужиками, записал что-то в блокнот. Задержался у таблички с расценками, покачал головой и уехал, не произнеся ни слова упрёка. Через неделю пришла бумага: «Незаконно установленный пост сбора дорожных пошлин подлежит демонтажу в трёхдневный срок. При неисполнении – солидный штраф и уголовное преследование по статье о самоуправстве».
Заставу пришлось убрать. Сорок рублей серебром в месяц испарились, как утренний туман.
Следом сняли Аркашу. Зятя вызвали в Суздаль, предъявили жалобы от мужиков, копившиеся годами, которые при Тюфякине складывали в нижний ящик стола и откуда их теперь извлекли и пронумеровали. Аркаше дали два дня на добровольную отставку. Зять, к его чести, попытался возразить, но когда ему показали список из четырнадцати жалоб с конкретными суммами, датами и фамилиями, сник и подписал, где указали.
Настенька, узнав, что муж потерял должность, рыдала три дня, Аркаша запил на неделю, а Авксентий Мамонтович скрежетал зубами и ходил по дому, роняя мебель.
Третий удар пока не обрушился, но Шубин уже чувствовал его приближение, как ломоту в суставах перед грозой. Слухи о неком «эксперименте» доползли из соседнего Владимирского княжества через Кузьму Рябова, помещика из Заречного, который приезжал к Шубину за бочонком солёных огурцов и привёз новость вместо денег.
– Восемнадцать деревень забрали для опыта, – рассказывал Рябов, наливаясь краской от возбуждения и водки. – Крестьянам – землю, помещикам – шиш с маслом. Замеряют площади наделов, считают десятины, записывают, кто что сеет. Комиссии ездят, блокноты строчат. Это к чему, по-твоему? А к тому, что отнимут всё, Авксентий Мамонтович. Всё до последней борозды, мать их!
Три деревни Шубина не попали в число пилотных восемнадцати, суздальские земли вообще покуда не трогали, но в голове Авксентия Мамонтовича слово «эксперимент» давно перекроилось в «конфискацию». Вот замерят площади, вот запишут, кто чем владеет, а потом придёт бумага из Владимира: «Земля принадлежит мужикам, помещику – шиш, и ступай, барин, с богом».
– Мы же не воевали, – в десятый раз повторил Шубин, обращаясь к штофу. – Тюфякин сам к нему пришёл. А с нами обращаются хуже, чем с побеждёнными.
Плеснув водки в чайную чашку, он выпил одним глотком, крякнул и вытер губы рукавом отцовского камзола. Боярин искренне полагал, что водка из фарфора пьётся благороднее, чем из стакана, и потому всегда использовал чайный сервиз, отчего гости путались. Рябов однажды хватанул из расписной чашечки, ожидая чай, и минуту сидел с выпученными глазами, не решаясь ни проглотить, ни выплюнуть.
Обида, зревшая в Авксентии Мамонтовиче последний месяц, напоминала фурункул – большой, горячий, не украшающий своего носителя. Шубин не умел отделить личные потери от общественного блага; в его картине мира «общественное благо» означало «моё благополучие», и всякое покушение на второе автоматически означало крах первого.
При этом боярин обладал редкой способностью выстраивать чудовищные выводы из ничтожных посылок: сосед обмолвился, что в восемнадцати деревнях замеряют наделы, и Шубин уже видел, как его пускают по миру, хотя никакого указа о конфискации не существовало, ни один чиновник ему ничем не грозил, и само слово «эксперимент» помещик знал исключительно с чужих слов, не потрудившись прочесть ни строчки.
Магический дар Авксентия Мамонтовича соответствовал масштабу его личности. Пиромант ранга Ученика первой ступени, он мог раскурить трубку без огнива усилием воли, согреть чайник до приятной теплоты и, при большом напряжении поджечь что-то вроде стула. На этом его боевые возможности исчерпывались. Даже батюшка, сам не ахти какой маг, в молодости жёг на спор костры одним щелчком, а Авксентию Мамонтовичу щелчка не хватало ни на что серьёзнее лучины.
Зато голоса хватало на целый трактир.
– Настоящие дворяне, – вещал Шубин за ужином, обращаясь к жене Пелагее, зятю Аркаше и заглянувшему на огонёк соседу Рябову, – думают точно так же. Только молчат, потому что боятся. А я не боюсь. Я – Шубин. Мы в Бархатной книге с такого года, что этот Платонов ещё не родился. Выскочка из глухого Пограничья, варвар с топором – лез бы в свои леса к Бездушным, а он сюда, к порядочным людям…
На Бархатную книгу Шубин ссылался при всяком удобном случае, включая давнишний спор с кузнецом о цене подковы, хотя саму книгу ни разу в жизни не открывал и не вполне представлял, как она выглядит. Рябов как-то интереса ради спросил, на какой странице записан его рода, и Авксентий Мамонтович ответил «на первой», потому что другие страницы в его воображении отсутствовали.
Пелагея молча подливала мужу водки: за двадцать три года брака усвоила, что когда тот заводится «про настоящих дворян», перечить бесполезно. Аркаша кивал с отупелым усердием человека, потерявшего достаток и не имевшего представления, что делать дальше. Рябов соглашался с каждым словом, подливал из собственной фляги и охотно поддакивал.
Никто из троих не понимал масштаба происходящего и не видел, что во Владимирском княжестве не просто «поменялся хозяин», а рушилась вся система, при которой Шубины, Рябовы и тысячи подобных им кормились чужим трудом, путая наследственную привилегию с заслугами. Для Авксентия Мамонтовича мир делился на «наших» и «пришлых», и то, что пришлые оказались расторопнее, трезвее и справедливее, ничего не меняло – они оставались пришлыми, а значит, врагами.
За окном догорал майский закат, и Горюхино мирно засыпало: мужики расходились по избам, скот мычал в хлевах, где-то брехала собака. Боярин допил четвёртую чашку водки, объявил жене, что «так дальше продолжаться не может», и отправился спать, по дороге споткнувшись о порог и набив шишку на лбу.
* * *
Новость о том, что Платонов уехал за океан, добралась до Горюхина во вторник, на второй неделе мая.
Привёз её возчик Ермолай, мужик неразговорчивый, но цепкий на слух, который возил солонину из Суздаля, а обратно привозил слухи, ценившиеся в деревне дороже солонины. По словам Ермолая, князь Платонов отбыл за океан с торговой делегацией. Какой конкретно город непонятно, но на другой конец света, путь неблизкий и обратно скоро ждать не стоит.
Авксентий Мамонтович выслушал известие, стоя на крыльце в расстёгнутом камзоле. Помещик щурился от солнца, почёсывал отвисшую, как у бульдога, щёку, и в глазах его, маленьких, упрятанных между мясистыми веками, затеплился огонёк, который при иных обстоятельствах можно было бы принять за мысль.
Хозяин уехал. Далеко и надолго.
Авксентий Мамонтович отпустил Ермолая, зашёл в дом, налил себе квасу и сел думать. Думал он медленно, натужно, как пахотная лошадь тащит плуг по глинозёму, и результаты этого думания были примерно столь же изящны, как борозда после такого плуга.
Очередной ревизор из Владимира должен был нагрянуть в четверг. Молодой чиновник с блокнотом, один из тех, кого рассылал по уездам неутомимый Стремянников, чтоб его волки задрали, и задачей его было «плановое обследование помещичьих хозяйств». Шубин знал, что проверять будут площади, урожайность, количество крестьянских дворов и соблюдение каких-то там новых указов, которых он принципиально не читал.
В четверг утром у ворот усадьбы торчал слуга Фомка – тощий малый с лошадиной физиономией и привычкой шмыгать носом. Рядом переминался кучер, готовый в случае чего подогнать тройку.
Проверяющий подкатил ровно в десять на казённой бричке, один, без охраны, с портфелем под мышкой. Молодой, лет двадцати пяти, в скромном костюме, с чернильным пятном на манжете и прыщом на подбородке. Ничего грозного.
Более сообразительный человек на месте Шубина обратил бы внимание, что чиновник приехал в глухую деревню без единого охранника и нисколько этим не обеспокоен. При Тюфякине такая поездка без вооружённого сопровождения закончилась бы ограбленной бричкой в канаве или выпитым Бздыхами досуха мертвецом, а теперь патрули Стрельцов прочесали дороги настолько основательно, что прыщавый юнец с портфелем добирался до Горюхина как по столичному бульвару. На подобные умственные усилия Авксентий Мамонтович способен не был.
– Барин нездоров, – объявил Фомка, как было велено. – Просили передать: приезжайте на следующей неделе.
Проверяющий помялся, посмотрел на закрытые ворота, потом на Фомку, потом снова на ворота. Вытащил из кармана магофон, подумал, убрал обратно. Пожал плечами и полез в бричку.
Боярин наблюдал из окна второго этажа, спрятавшись за занавеской, как школяр, сбежавший с урока, и сердце его колотилось где-то у горла. Мелкий поступок, если разобраться, ни дерзостью, ни тем более мятежом и не пахло. Барин нездоров, когда помещик нездоров, он не принимает визитёров. Что тут предосудительного?..
Бричка укатила. Шубин выдохнул, отступил от занавески и обнаружил, что ладони у него мокрые.
Реакции он ждал всю пятницу, субботу и воскресенье. Ни магофонного звонка от воеводы, ни грозного письма из Владимира, ни конного нарочного с предписанием – ничего, и от этой тишины помещик к понедельнику ходил по дому, как кот по горячей крыше, то и дело выглядывая в окно: не едут ли за ним.
Никто не ехал. Воевода Суздаля, назначенный администрацией Платонова, зафиксировал инцидент, проверяющий написал рапорт, рапорт лёг на стол вместе с десятками таких же бумаг со всех концов разросшегося княжества, и до одного суздальского помещика, не пустившего на порог мелкого чиновника, никому дела не было: у администрации хватало забот покрупнее.
Авксентий Мамонтович, не знавший ни про завалы на столе воеводы, ни про десятки аналогичных рапортов, истолковал молчание по-своему. Испугались. Поняли, с кем связались. Шубин – не мужик какой-нибудь, а столбовой дворянин, и если столбовой дворянин скажет «нет», никакой безродный чинуша его не принудит! То-то же!
Ободрённый, он решился на второй шаг.
Во вторник Шубин вызвал Фомку и конюха Игната, выдал обоим по старому ружью из отцовского арсенала и отправил на перекрёсток дорог между Горюхино и Березниками – туда, где ещё месяц назад стояла застава.
– Берёте по алтыну с телеги, – растолковал им помещик. – С верховых ничего не берите, а то нарвётесь на кого-нибудь с оружием. С купеческих обозов – по два алтына. Если кто спросит, чья застава, говорите: дорога проходит по земле помещика Шубина и проезд по ней платный.
Фомка шмыгнул носом и отправился выполнять. Игнат, мужик поосновательнее, спросил:
– А ежели из Суздаля приедут?
– Скажешь, что барин распорядился, – ответил Авксентий Мамонтович с уверенностью, которой не ощущал. – Дорога на моей земле. Имею право. И не перечь мне!
Права он не имел. Указ о ликвидации частных застав вышел ещё месяц назад, и Шубин его видел, читал и засунул в нижний ящик комода, под стопку старых газет. Указ – бумага, бумага всё стерпит, а деньги нужны сейчас.
Застава заработала к среде. Первыми через неё проехали трое возчиков с мукой из Суздаля – заплатили по алтыну, не споря, потому что так было при Тюфякине, при батюшке Тюфякина, при дедушке дедушки Тюфякина, и мысль о том, что может быть иначе, в их головах не помещалась. Следом проехал мелкий купчишка с тремя телегами горшков, отдал шесть алтынов и выругался, но негромко. К пятнице через заставу прошло полтора десятка телег, и Фомка притащил Авксентию Мамонтовичу три рубля серебром и горсть медной мелочи.
Шубин пересчитал выручку, спрятал в шкатулку и улыбнулся впервые за несколько недель.
* * *
Катастрофа пришла без предупреждения, как и положено катастрофам.
Середина мая. Обыкновенный будний день, ничем не отличимый от сотен предыдущих: купцы торговали, мужики пахали, чиновники строчили бумаги, солдаты стояли на постах, маги поддерживали барьеры и порталы, и мир вращался по накатанной колее, уверенный в собственной прочности, а потом перестал вращаться.
Некроэнергетический импульс Абсолюта Хлада обрушился на мировую портальную сеть, как кузнечный молот на стеклянный шар. За четыре часа погасли порталы всех континентов – каскадом, один за другим, словно из гирлянды выдернули провод. Следом лёг Эфирнет. Следом – магическая связь целиком: мнемокристаллы, менгиры, ретрансляторы, даже простенькие магофоны – всё замолчало за одну ночь.
Четверо суток мир жил без мгновенного сообщения. Княжества, привыкшие к тому, что весть из Москвы до Владимира добирается за секунду, вдруг обнаружили, что конный нарочный тратит на ту же дорогу двое суток. Биржи встали, торговые караваны замерли на перекрёстках, не зная, куда ехать, потому что заказчики замолчали, дипломаты, застрявшие в чужих столицах, метались по приёмным, не имея связи с домом. Люди, угодившие в порталы в момент сбоя, погибли. Тела обнаружили позже, частично материализованные, вплавленные в камень приёмных арок, или не обнаружили вовсе.
Потом порталы начали возвращаться, но Детройт молчал. Аура Абсолюта глушила его, как мёртвая зона глушит радиосигнал. С князем Платоновым не было связи – ни магофонного звонка, ни письма, ни короткой записки через третьи руки. Князь, уехавший за океан с торговой делегацией, канул в Лету.
Первые слухи пришли во Владимир с купцами из Нового Амстердама. Рассказывали путано, перебивая друг друга и привирая на каждом перекрёстке: в Детройте Абсолют, классификация подтверждена, тварь вылезла из портала прямо в городе, стены пробиты, заводской квартал в руинах. Безумный русский князь полез на Абсолюта лично – тут все сходились. А дальше начиналось враньё.
Во владимирском трактире «Три щуки» засаленный приказчик, промотавший обоз и заливший горе крепким, рассказывал, захлёбываясь, что двоюродный брат его кума вернулся из Нового Амстердама и видел, как тело князя стоит в кратере, промёрзшее до костей, и Абсолют его не тронул, а выставил на обозрение, точно чучело. Через три дня этот же рассказ, дойдя до Суздаля, оброс деталями про разломанное вдребезги тело князя, которых приказчик не упоминал, а ещё через два дня в Костроме к замороженному князю прибавился ледяной столб до неба. Враньё множилось и густело, но сердцевина у него была одна и та же: Платонов молчит.
Шесть княжеств висели на нём, и от него вторую неделю не доходило ни звука. Живой Платонов нашёл бы способ подать весть. Значит…
Это недосказанное «значит» на базарах договаривали шёпотом, а в канцеляриях – молча, глядя на казённые бумаги, которые некому было подписывать. Вдовий траур, смена хозяина, время пересидеть – или время действовать? Выводы зависели от того, кто думал.
* * *
Солнце заливало Суздаль мягким майским светом, пробиваясь через молодую листву вязов, и нарядные домики с резными наличниками выглядели так, словно ничего не произошло. В трактире «Золотой петух» на углу Торговой площади помещик Кузьма Рябов из Заречного тянул пиво и рассказывал хозяину, что поставил заставу на перекрёстке у Сухого лога. Три мужика с винтовками, алтын с подводы, два алтына с каретного экипажа.
– Шубин поставил, и ему ничего, – втолковывал Рябов, вытирая пену с усов. – Значит, и мне можно. Дорога по моей земле проходит, я её и содержу. Мосток через канаву – мой, колеи засыпать – мне. Почему я должен бесплатно пускать каждого бродягу?
Хозяин трактира кивал, подливал и запоминал. Возчики, которые через ту заставу ездили, ругались, плевались, платили и ехали дальше. Привыкли. Оспаривать права помещика мужику не по чину, а жаловаться – кому? Воевода суздальский завален бумагами, до нижнего ящика руки не доходят. Из Владимира никто не едет.
* * *
Во Владимире, в здании уездной канцелярии на втором этаже бывшей купеческой лавки в Затверецком тупике, писарь Семён Кулагин допивал утренний чай и разглядывал стопку входящей корреспонденции. Жалоба от крестьянской общины деревни Каменка на помещика Неплюева, который забрал выпасное поле и перепахал его под свой лён. Бумага лежала в ящике третью неделю. Полагалось зарегистрировать, поставить номер, передать в рассмотрение. Кулагин вертел листок в пальцах, прикидывая.
Неплюев – человек неприятный, зато при деньгах. Пять рублей за «потерю» одной бумажки – не состояние, но и не серебряный алтын. При старых порядках такие дела решались именно так: бумага теряется, проситель приходит узнать о решении, писарь разводит руками: «Какая жалоба? Ничего не поступало». И все довольны, кроме, конечно, просителей, чьё мнение никого не занимало.
Кулагин покосился на портрет Платонова, который висел в канцелярии с позапрошлого года. Потом посмотрел на жалобу. Потом снова на портрет. Связи с Детройтом нет уже вторую неделю, и говорят, что князь помер.
Писарь достал жалобу из ящика, аккуратно сложил вчетверо и убрал во внутренний карман сюртука. Вечером он навестит Неплюева, обсудит компенсацию за хлопоты.
Когда двое крестьян из Каменки, Фёдор Лыков и Сидор Ефимов, пришли в канцелярию через неделю, Кулагин поднял на них тусклые глаза и развёл руками:
– Какая жалоба? Ничего не поступало.
* * *
В ярославском трактире «Белый медведь» на Загородной улице, в задней комнате за бархатной портьерой, которую хозяин отводил для гостей покрупнее, за столом сидели четверо. Капитан Бобылёв ковырял ножом столешницу и дёргал левым глазом – тик появился у него после того, как Северные Волки Засекиной разбили его роту в генеральном сражении, и с тех пор не прошёл. Рядом грузный бородатый поручик Мельников, из мелкопоместных, набивал трубку; при Шереметьеве он служил не за идею, а за жалованье и лишился разом того и другого. Напротив горбился прапорщик Зотов, самый молодой из четверых, со свежим шрамом на скуле и вечно сжатыми челюстями. Последним был капитан Барышников – он сидел тише остальных, вертел стакан между пальцами и, единственный за столом, скучал не по деньгам, а по укладу, при котором вырос.
Пили дрянное тёмное пиво, и говорили вполголоса, хотя задняя комната пустовала, а трактирщик знал, когда ему следует оглохнуть.
– При Шереметьеве хотя бы порядок был, – произнёс Барышников, не поднимая глаз от стакана. – Ты знал, кто тебе платит, за что служишь и чего ждать завтра. А этот выскочка из болот… Первый же Абсолют его и сожрал. Так ему и надо.
Бобылёв дёрнул щекой.
– Не факт. Слухи ходят разные.
– Молчит – значит, мёртв, – отрезал Зотов. – Живой бы нашёл способ передать весточку. Платонов не из тихих.
Набивая трубку, Мельников заметил:
– Живой ли, мёртвый – нам от этого не легче. Под Засекиной служить я не пойду. Она мне половину роты положила под Небылым. Я ей этого до гроба не забуду.
Барышников поднял стакан.
– За настоящих князей!
Чокнулись и выпили. Трактирщик за портьерой протёр стакан и запомнил каждое слово.
Вечером на другом конце Ярославля, в неприметной квартире над сапожной мастерской, информатор Коршунова записывал услышанное за день. Агентурная сеть продолжала крутиться и в отсутствие самого главного хозяина, по инерции, как маховик, который вращается, покуда трение не остановит. Каждый вечер записи сводились в еженедельный отчёт. Отчёт ложился на стол Коршунова. Тот читал, хмурился и передавал Крылову.
* * *
В Костроме купец второй гильдии Парфён Григорьевич Шкурин, мужчина шестидесяти лет с добродушным лицом и совершенно недобродушной душой, сидел в кабинете на Молочной горе и подсчитывал убытки.
При Щербатове он занимался тем, что деликатно именовал «посредничеством в кадровых вопросах». Боярину нужен управляющий торговой конторой? Шкурин знал подходящего человека – за процент. Чиновнику понадобилась должность в городской управе? Шкурин устроит – за процент побольше. Казна выделила деньги на строительство дороги? Парфён Григорьевич подгонит подрядчика, который завысит смету вдвое, а разницу они с чиновником распилят по-братски.
Администрация Платонова расставляла людей по способностям, а не по кошельку. Промысел Шкурина иссох тихо и бесславно, как герань на подоконнике, которую забыли поливать. Последний заказ поступил четыре месяца назад – местечковый боярин просил устроить племянника в Торговый приказ, но новый глава приказа посмотрел на племянника, поговорил с ним пять минут и отправил восвояси. Шкурин вернул задаток и с тех пор жил на сбережения.
Бунтовать он не собирался. Парфён Григорьевич был из той породы людей, которые никогда не выходят на площадь, не пишут воззваний и не произносят речей; они действуют иначе – тихо, неприметно, как вода, подтачивающая фундамент.
В четверг вечером Шкурин отправил слугу к помещику Савицкому, который открыто, при людях, ругал «платоновские порядки» и грозился написать жалобу в Боярскую думу. Слуга передал конверт. Внутри лежали пятьдесят рублей серебром и записка: «От сочувствующего. На нужды».
Савицкий принял деньги, не интересуясь, кто сочувствующий. Деньги не пахнут.
* * *
Ни в одном из этих мест не происходило ничего, что можно было бы назвать мятежом – ни заговора, ни тайного общества, ни плана переворота. Каждый действовал сам по себе. Разрозненные, ничем не связанные поступки людей, которых объединяло только одно – отсутствие страха. При работающем Эфирнете и живом Платонове ни один из них не посмел бы и рта открыть; стоило тому и другому замолчать – полезли наружу, как плесень из щелей в стене, когда в доме гаснет печь.









