Текст книги "Император Пограничья 26 (СИ)"
Автор книги: Евгений Астахов
Соавторы: Саша Токсик
Жанры:
Городское фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
– С тебя и начнём, – проговорил он вслух, обращаясь к трём незримым гнёздам.
* * *
Артём пришёл ко мне под вечер, и по тому, как он переступил порог, я понял: новости скверные. Стремянников-младший умел держать лицо, когда речь шла о деньгах, но сейчас финансовая невозмутимость ему отказывала.
– В одной из муромских пилотных деревень всплыла мерзость, Прохор Игнатьевич, – сказал он, опускаясь на стул. – Член межевой комиссии, казённый чиновник, занизил оценку земли в пользу помещика. За взятку, разумеется. Крестьяне получили наделы хуже тех, что обрабатывали на деле. Ровно те отрезки, о которых нас предупреждали ландграфиня Безбородко и ландграф Черкасский на совещании. Типовой договор дяди выписан безупречно, к букве не подкопаешься. Только против злокозненных рук исполнителя бумага бессильна.
Удар бил не по карману отдельной деревни, а по самому хребту реформы. Стоит одной комиссии оказаться продажной, и вся деревня решит, что барин с чиновником – одна шайка, а раз так, незачем менять шило на мыло. Крестьяне разуверятся в системе, а дворяне, и без того косящиеся на пилотные проекты, получат повод тыкать пальцем: вот вам ваша справедливость, вот ваши хвалёные цифры. Один продажный землемер способен отравить колодец, из которого предстоит пить всем княжествам.
– Где он? – спросил я.
– Уже под арестом. Взяли утром.
– Межевание в той деревне начать заново, с нуля, новой комиссией, и состав мне покажешь лично, – я прошёлся по кабинету, осаживая злость, чтобы говорить дело, а не рубить сплеча. – И этого мало. Аудиторский приказ с сегодняшнего дня перепроверяет межевание выборочно, по всем пилотным деревням. Договор договором, а за руку землемера пусть держит ревизор.
Артём поморщился. Я будто разом удвоил ему ворох работы, не подкинув ни единой пары рук.
– Людей не хватает, Прохор Игнатьевич. Аудиторы и так разрываются.
– Найми, – отрезал я. – Доверие потеряем – это похуже, чем недосчитаться людей. Назад его потом ни за какие деньги не выкупишь.
Он кивнул, черкнул что-то в своей вечной книжице. Найдёт. Важность происходящего он понимал не хуже моего.
– И вот ещё что, – добавил я, когда финансист уже поднимался. – Дай знать Суворину. Пусть снимет репортаж про арест. Только подаёт не как «князь помог покарать негодяя», а как «система сработала: вор пойман, землю крестьянам вернули, межуют заново и честно». Чиновники, что сидят сейчас по комиссиям и прикидывают, сколько можно отщипнуть, пусть поглядят этот сюжет за ужином. И подавятся.
Артём впервые за весь разговор позволил себе короткую усмешку и вышел. Я снова опустился в кресло. То, что утром улеглось в голове простой мыслью, к вечеру подтвердилось живым делом: вычистить – это полбеды, вычищенное надо ещё и стеречь, иначе труха набьётся в первую же трещину.
Глава 10
Германн Белозёров вошёл без доклада. Одного этого хватило, чтобы я всё понял раньше, чем он разинул рот. За все месяцы во главе моего казначейства граф ни разу не сунулся за порог, пока Савва не объявит о нём по форме. Аккуратность в этикете была ему настолько же присуща, как привычка сводить любой столбец к копейке, где единственная лишняя единица валит весь расчёт. Сейчас казначей стоял посреди кабинета и выглядел, мягко говоря, потрёпанным ударами судьбы. Плечи его несли ту тяжесть, какую я помнил по первым неделям, когда мы вдвоём вытаскивали казну княжества из долговой ямы.
Гадать о причинах такого вида не пришлось. Арсения арестовали утром, а молва в таком городе обгоняет любого курьера.
Я отложил ручку и кивнул на кресло. Германн остался стоять.
– Я пришёл не оправдывать его, Ваша Светлость, – проговорил он, и ровность тона давалась ему явным усилием. – Раз брата взяли, значит, улик собрали с избытком. Выгораживать вора бессмысленно, да я бы и не взялся.
Он замолк. Слова шли всё тяжелее, будто он выдавливал их по одному.
– Я вышел из рода Воронцовых давно, ещё до знакомства с вами. Ничем я Арсению не обязан, и всё-таки он мне брат, – пальцы графа сами легли на перстень безымянного, привычка человека, который в трудную минуту ищет, на что опереться. – Когда вы посоветовали нам помириться, я мог отказаться. Вместо этого протянул ему руку. Сам… Поверил, что у нас выйдет то, что не выходило, пока был жив отец. Выходит, своей верой я поручился за него перед вами.
Подняв голову, он заставил себя смотреть мне в лицо.
– И теперь мне нужно понять одно. Не запятнала ли меня в ваших глазах его кровь. Сохраняю ли я ваше доверие?..
Вот зачем он пришёл на самом деле. Страх за брата стоял у Германна не на первом месте. Куда сильнее он боялся за себя, за место подле меня, заработанное делом, а не родством, которое теперь, чудилось ему, могла замарать мразь с той самой фамилией, что он когда-то с себя стряхнул. Человек, доказавший мне свою верность словом и делом, приготовился услышать, что отныне эта верность под сомнением.
– И последнее, прежде чем замолчу, – добавил граф, опередив меня. – Суд будет, я понимаю и не прошу закрывать глаза на воровство. Прошу о другом. Не казните его.
Голос не дрогнул, хотя каких усилий ему это стоило, читалось по лицу.
– Арсений вор, а не душегуб. Он не травил людей, как Харитон, не подсылал наёмных убийц. Наживался на чужом горе, и за это его ждёт заслуженное наказание, тут я не спорю, – он перевёл дыхание. – И прошу я даже не за него. Я схоронил отца, схоронил старшего брата, схоронил племянников. Из кровной родни остался один Арсений, мерзавец он или нет, и хоронить ещё и его мне бы не хотелось.
Он не сказал, от чьей руки полегла большая часть этой родни. Отца я свалил в магическом поединке под Угрюмом, Харитона зарубил на дуэли, близнецов положил в Сергиевом Посаде, когда они пришли по мою душу. Германн знал это лучше всех в городе и всё-таки стоял передо мной, выпрашивая жизнь последнему брату, а не предъявляя счёт за остальных. Достоинства в этом было больше, чем во всех речах Боярской думы разом.
Сочувствие разыгрывать я не стал, ни к чему оно ему. Он пришёл за правдой, и правду я ему дал.
– Сядь, Германн.
На этот раз он сел. Я подался вперёд, упёршись локтями в стол.
– С тобой просто, потому с тебя и начну. Ты порвал с Воронцовыми, когда я ещё ходил безвестным воеводой. В этой грязи ты не замаран и не будешь. Ни одна строчка приговора Арсения тебе на плечи не ляжет. А если кто в городе осмелится попрекнуть тебя братом, пусть идёт ко мне, и я растолкую ему разницу между человеком и фамилией.
Морщинки у глаз казначея разгладились, будто с него сняли невидимый хомут.
– Теперь о твоём, как ты выразился, поручительстве, – я выждал, подбирая слова поточнее. – Обманулся не ты один. Я и сам видел перед собой сломленного потерями человека, наступившего на горло собственной гордости ради будущего рода. Я тоже принял его желание мира за чистую монету. Ошиблись мы оба, и стыдиться нечего: играл он мастерски, настолько, что провёл двух неглупых людей разом.
Германн слушал, не перебивая, и я видел, как с каждым словом к нему возвращается осанка, которую обстоятельства время от времени из него выбивали.
– Я должен был его раскусить, – глухо выговорил граф, и в голосе прозвенела злость на себя самого. – Я ведь знал Сеню мальчишкой. Видел, каким он рос под отцовской рукой, как тот вытравливал из него, да и Харитона, всё человеческое.
– Ты знал ребёнка, – парировал я, – а судить выпало взрослого, который сорок лет учился прятать свою натуру. Это разные люди, и спрашивать с тебя за за того, кем он стал, несправедливо. Мерзавцев я на своём веку перевидал достаточно, так что поверь: распознать подлеца, который скалится тебе в лицо, способен и слепой. А вот того, кто годами приветливо улыбается и гнёт спину, раскусить почти нельзя.
– Теперь о том, ради чего ты пришёл, – я откинулся в кресле. – Казни не будет.
Он вскинул голову, и в серых глазах зажглось что-то живое.
– Иллюзий не строй, это не милость. Будь Арсений душегубом, как твой старший брат, простился бы с головой, и ни одно твоё слово его бы не спасло. Только интересовали его не жизни, а чужие кошельки, и потому жизнь он сохранит. Каторга, конфискация всего нажитого, лишение титула и дворянства – этого хватит, и это по справедливости, – я выдержал паузу. – Родню его не трону. Ты глава собственного рода, твоя дочь замужем за ландграфом Костромы, твоё имя стоит под бюджетом, что вытащил княжество из банкротства. За брата ты не ответчик. Иди работай.
Германн встал. Поклонился от души и, не прибавив ни слова, вышел.
Оставшись один, я долго разглядывал ручку, брошенную поперёк недописанного листа. Странная штука – чужая преданность, проросшая на пепелище собственной семьи. Германн потерял родных, павших от моей руки, и всё равно служил мне честнее иных, кому я худа не сделал вовсе. Мысль зацепила другую, незваную. Странно было раздавать чужим людям милость, которой не досталось мне самому. Своих братьев в прошлой жизни я не сохранил, а просить за них в тот час оказалось не у кого.
* * *
Роскошная спортивная машина графа Кантемира Ферзена сошла с шоссе на тёмный просёлок около одиннадцати вечера, и молодой граф Феликс Строганов впервые усомнился, стоила ли затея потраченного вечера. Подъездная аллея тянулась между старых лип. По обе стороны, через равные промежутки, горели светокамни в кованых держателях и бросали на гравий ровный отсвет. За поворотом особняк открылся целиком: трёхэтажный, позапрошлого века, с белыми колоннами и широкой парадной лестницей, на ступенях которой выстроилась прислуга. Лица скрывали гладкие белые маски без единой черты, оставляя на виду только глаза и прорезь для рта.
– Ну как? – Кантемир, старше спутника лет на десять и куда увереннее в себе, разглядывал юношу с ленивой усмешкой человека, заранее знающего ответ. – Я ведь обещал показать тебе, ради чего вообще стоит рождаться в хорошей семье…
Роскошью Феликса было не удивить. Строгановы держали в Москве дом не беднее, а отец, граф Герасим, был не из тех, кто считает деньги. Зацепило другое: изысканность самой обстановки, бесшумные поклоны прислуги, ни разу не разомкнувшей губ.
В бальном зале набралось человек шестьдесят, все до единого в масках, белых, с золотой спиралью на лбу. Женщины щеголяли откровенными нарядами, выгодно подчёркивающими их красоту, мужчины придерживались строгих костюмов с янтарными запонками, ловившими огонь десятков свечей, что придавало обстановке флёр таинственного очарования. За расписной ширмой работал живой камерный оркестр, и струнная музыка стелилась под потолок, мешаясь с шёпотом, смехом, шорохом тканей. К запаху дорогих духов примешивалось что-то ещё, сладковатое и тяжёлое, похожее на дух увядающих в вазе цветов. Сразу аромат не бросался в нос, а проступал исподволь, пока привыкаешь к залу. Феликс отметил про себя, что тайное братство, способное держать живой оркестр за ширмой, вряд ли так уж изнывает под гнётом непонимающего мира.
Кантемир повёл его через толпу, роняя по сторонам короткие кивки, на которые отвечали такими же. Имён не называл никто. Маски стирали лица и оставляли одну роскошь, и в этой ровной безымянности крылось своё притяжение, которое Феликс ощутил уже к концу первой четверти часа.
В полночь музыка оборвалась, и гости, повинуясь общему течению, потянулись к лестнице вниз. Ферзен, поравнявшись со Строгановым, шепнул:
– Запомни: в Орден не вступают, в Орден приглашают. Я поручился за тебя, так что не подведи.
Подвальный зал встретил их голым камнем и факелами, чьё пламя горело ровным янтарём, на обычный огонь не похожим. В дальнем конце темнел алтарь из чёрного дерева, и в столешнице была вырезана глубокая спираль, тот же знак, что и на масках. К алтарю поднялась фигура в жёлтой маске, единственной во всём зале не белой, и заговорила.
Слова текли на незнакомом Феликсу языке, гладкие и тягучие, складывавшиеся в подобие напева. Новички, и он среди них, повторяли их за ведущим, спотыкаясь о чужие звуки. Смысл ускользал начисто. Звучание всё равно затягивало, обволакивало, будило что-то на самой кромке памяти.
– Через Врата Каркозы мы шагнём в вечность и в вечности возродимся, – произнёс наконец человек в жёлтой маске уже по-русски, и зал отозвался слитным гулом.
Феликс едва удержал усмешку. Со стороны затея смахивала на сходку состоятельных бездельников, заигравшихся в тайное братство, на клуб любителей старины, у которых хватало денег обставить забаву с размахом. Тайные братства во все века стоят на одном обещании: будто за этой дверью жизнь интереснее, чем за любой другой. За дверью, впрочем, обычно обнаруживается та же скука, только в дешёвых масках. Красиво, театрально, с привкусом запретного, ровно настолько, чтобы пощекотать нервы тому, кого давно пресытился.
После церемонии все поднялись наверх. Напряжение схлынуло само собой. Маски остались, зато голоса осмелели и охмелели, поскольку слуги уже разносили бокалы между танцующими, а смех собравшихся сделался развязнее. Кантемир пригубил бокал и качнул головой к боковой двери, из-за которой долетали звуки иного свойства.
– Самое занятное начинается после полуночи, – обронил он со снисхождением посвящённого к новичку. – Маски не снимаем, таково правило. Что происходит под этой крышей, под ней и остаётся.
Пояснений не требовалось. Человеку, которого уже ничем не удивить, можно продать что угодно, стоит назвать это запретным и взять вдвое. За той дверью с лиц не снимали разве что маски; в полумраке, под чужими личинами, гости сходились телами и не спрашивали имён, и это плотское действо считалось такой же частью обряда, как спираль, вырезанная в алтаре. Уклониться значило выказать недоверие, а недоверия здесь, как Феликс уже смутно догадывался, не прощали. Он шагнул за порог. Ничто не вяжет людей прочнее общего стыда. Что творилось за той дверью, наутро обходили молчанием, и донести на такое братство значило бы донести на самого себя: каждый под маской уносил с собой чужие тайны, оставляя там свою
Часом позже, выжатый и хмельной, юноша выбрался искать уборную и свернул не в тот коридор. Проход уводил не в гостевое крыло, а куда-то вглубь здания, и стены тут пошли голые, нежилые. У одной из дверей стоял человек без маски. Открытое лицо посреди здешнего маскарада само по себе резало глаз.
Охранник был крупный, плечистый, и кожа его в янтарном свете отдавала мраморной белизной. Глаза глядели мимо, в пустоту. Левая ладонь висела вдоль тела раскрытой, и на ней Феликс разглядел спираль, тонкую, золотисто-янтарную, не похожую ни на татуировку, ни на шрам, будто знак проступал из-под кожи изнутри. Когда юноша поравнялся с дверью, охранник повернул к нему голову. Движение вышло слишком плавным, слишком медленным, точно шейные позвонки складывались чуть иначе, чем у людей.
За дверью стояла тишина. Из щели тянуло тем же сладковатым, тяжёлым духом, что плавал в зале наверху, только здесь он сгустился, отяжелел. Вместе с запахом из-под двери сочился холод, и не сквозняк рассохшегося дома, а ровный стылый ток откуда-то изнутри. По нижней кромке дрожала тонкая полоса света, она пульсировала медленно, то разгораясь, то почти угасая, в ритме чужого неровного дыхания.
Феликс замер на миг, и по спине прошёл колкий озноб. Что-то в этом коридоре было устроено не так, и тело смекнуло это раньше рассудка, подняв дыбом волоски на загривке. Рассудок твердил своё: поздний час, духота подвала, лишний бокал. На том он и успокоился – списал всё на хмель и усталость, повернул назад и заторопился к свету и музыке, где не было ни стылого сквозняка из-под двери, ни этих неживых глаз, глядящих сквозь тебя.
Уехал он на рассвете. В машине, откинувшись на сиденье, юноша крутил в пальцах плотную карточку с тиснёной золотой спиралью, членский билет Ордена Бледной Маски, врученный ему на прощание человеком в жёлтой маске. Полезные знакомства, думал он, поворачивая карточку к свету. Влиятельные люди, развлечения, каких не сыщешь в пресных московских гостиных. Стоит вернуться, решил Феликс Строганов и спрятал билет во внутренний карман.
* * *
Аудиторы Артёма Стремянникова вошли в Ковров вместе со следователями Крылова на третий день после того, как Иосиф Андреевич при свидетелях и журналистах присягнул мне. Я предупреждал нового совладельца: за церемонией последует реальная работа. А работа в моём понимании стартует с проверки счетов, ревизии земельных книг и долгих проникновенных бесед с чиновниками о том, куда утекали государственные деньги. Ковровские дворяне ждали этого с особым ужасом, с каким ждут врача те, кто давно знает свой диагноз и старательно гонит прочь мысли о нём.
Трёх дней хватило, чтобы страх сподвиг конкретных людей на конкретные действия. Двое ковровских бояр, хозяева крупнейших в княжестве лесопилок, первыми почуяли в ревизии запашок каторги и первыми же подняли крик. Десять лет эти двое валили княжеский лес без всякой лицензии, исправно подмазывая нужного человека в канцелярии, и за десять лет приучились считать казённую делянку своим наследным добром. Перемена власти выбила у них почву из-под ног, и вместо того чтобы тихо готовить ответ ревизорам, они принялись мутить воду.
Доложил мне об этом Крылов, позвонив из Коврова под вечер.
– Подхватили бредни Шубина, Ваша Светлость, – начал следователь. Суздальский крикун давно рубил камень на каторге, а вот мыслишки его по княжествам ещё гуляли. – На каждом углу шепчут одно: князь Ковров, дескать, выторговал себе тёплое кресло, дворец и доходы при себе оставил, а людей отдал на растерзание. Продал, мол, а сам в кусты.
– Складно, – обронил я. – А делать то что начали?
– Обе лесопилки встали, – Григорий Мартынович подался вперёд. – Хозяева остановили работу, прогнали людей из цехов, а по городу пустили слух, будто это вы прикрываете мастерские, будто новая власть Коврову весь промысел загубит. Рынок там тесный, сотня выброшенных на улицу мужиков видна сразу. Народ заволновался. План, если это убожество можно назвать планом, – скривился глава Сыскного приказа, – насколько я понимаю, заключается в том, что остальные дворяне должны подхватить этот скудоумный порыв и вынудить князя всё отыграть назад.
Расчёт был незатейлив и оттого почти ловок. Бояре поставили на то, что обыватель не полезет разбираться в первопричинах. Закрылась пилорама, людям нечем кормить семьи, виноват тот, кто пришёл последним. Им и нужно было перевесить собственное воровство на мою шею прежде, чем ревизия выложит цифры на стол. Будь у них в запасе пара недель, глядишь, и выгорело бы.
Недели я им не дал.
– Сколько тебе надо, чтобы выяснить, откуда растут ноги у слухов? – спросил я.
– Уже выяснили, – в голосе Крылова не мелькнуло и тени самодовольства. – Ковровскую полицию мы только начали чистить, но и такой хватило. Два дня, и вся цепочка как на ладони: кто платит трактирщикам за нужные разговоры, кто суёт листки на базаре. Концы сходятся к тем самым лесопилкам.
– Тогда хватит держать это в папке, – сказал я. – Пусть Артём публикует итоги проверки. Всё как есть: незаконная порубка, неуплаченные за десять лет налоги, взятки чиновнику. С цифрами, с делянками, с именем того кто и кому заносил. Суворину я передам, чтобы снял сюжет.
Так и вышло. Аудиторы выложили отчёт, сухой и обстоятельный, какие выходили у Артёма, а Суворин завернул его в репортаж, от которого не оторваться. И ковровский обыватель, которому ещё накануне втолковывали, что его предали и бросили под молотки, повёл себя ровно наперекор расчётам бояр. Жалеть хозяев лесопилок не стал никто. Десять лет те рубили лес, принадлежавший всему княжеству, и набивали карман. Стоило этому лечь на бумагу и прозвучать в эфире, как обыватель разглядел не благодетелей, у которых отнимают отцовское дело, а воров, которых наконец прижали к стенке.
Бояре тут же потеряли поддержку. Слух о закрытии мастерских исчез сам, едва выяснилось, кто и зачем его запустил. Закрывать лесопилки, к слову, никто и не думал: их предстояло вернуть в работу под лицензией и твёрдым налогом, едва сменятся хозяева. Самих же владельцев ждали штрафы, взыскание полной стоимости срубленного за десять лет леса, суд, который при таких уликах долго не протянется, и каторга.
Крылов уже задержал смутьянов, а я ещё долго изучал присланные им материалы. Любопытная вещь: десять лет обкрадывая целое княжество, эти двое вели учёт прилежнее иного честного купца. Воровство небрежности не терпит.
Картина повторялась с тоскливым однообразием. Где власть прежде смотрела сквозь пальцы, там непременно заводилась гниль. Люди тут были не хуже и не лучше, чем везде; беда в том, что любую трещину в порядке рано или поздно кто-нибудь да нащупает. Я присоединил Ковров к своим землям и тем же росчерком получил в наследство все его застарелые болячки заодно с оружейным делом и бездолговой казной.
Иосиф Андреевич, надо отдать ему должное, о своих лесопилках, похоже, и сам не знал, иначе предупредил бы ещё за столом переговоров. Не в его характере было недополучать прибыль.
Урок выходил тот же, что неделю назад с похоронным промыслом. Вычистить – половина дела; вычищенное надо стеречь, стеречь без передышки, потому что брешь преступник ищет усерднее, чем строитель её заделывает. Проверять придётся всегда, пока стоит княжество.
* * *
Дорога до Тулы заняла пять часов, и всё это время я ловил себя на том, что еду не туда. С пути мы не сбивались, Федот вёл колонну уверенно. Скребло другое: всё во мне привыкло двигаться к врагу, а не к чужой родне с пирогами. Последние месяцы я водил людей на Абсолюта, ломал воров за столом допроса, решал различные экономические задачи, а теперь сидел в машине, держал на коленях свёрток весом чуть больше моего меча и не знал, что скажу людям, которых в глаза не видел со дня свадьбы.
Свёрток шевельнулся. Михаил спал, выпростав из пелёнок кулак, и кулачок этот во сне сжимался и разжимался, будто сын уже держал что-то вроде магического жезла и не желал отдавать. Глядя на него, я думал о том, что у этого ребёнка будет то, чего недостало Ярославе: родня, знавшая его с пелёнок.
Руки помнили эту тяжесть. Когда-то в них так же лежала дочь. Так давно, что между той жизнью и этой пролегли века. Астрид лежала вот так же, маленькая, в неловких по тогдашним меркам руках. Думать об этом часто я себе запрещал, а тут позволил, один раз, пока машина катила к воротам Волконских.
– Ты так долго молчишь только перед дракой, – проговорила Ярослава, не открывая глаз. Она сидела справа от меня, запрокинув голову на спинку кресла, и только по голосу было ясно, что не спит. – С кем воевать собрался, с тёткиным пирогом? – на её губах мелькнула усмешка.
– Дракой я бы это закончил за минуту, – отозвался я. – Здесь нельзя ни ударить, ни приказать. Только сидеть и быть любезным. Вот это и беспокоит.
Засекина коротко усмехнулась краем рта. За её шутками пряталось то же, что у меня за молчанием, и я это видел. Пальцы её лежали на краю люльки, пристёгнутой к сиденью, и нет-нет да касались пелёнки, проверяя, на месте ли сын, будто он мог куда-то деться за минувшую минуту. Поездку эту она и ждала, и боялась, и ни за что не созналась бы в страхе даже под пыткой.
Год назад, на собственной свадьбе, она впервые услышала от тётки, что выжила не совсем одна, и с тех пор разговоры по магофону да письма понемногу подтачивали лёд, который Засекина намораживала десять лет. Подточить подточили, растопить не сумели. Общение с живым человеком давалось ей куда тяжелее голоса в магофоне, и это она понимала.
Особняк Волконских стоял в пригороде Тулы, приземистый и кряжистый, без столичной вычурности. Дом людей, которые куют сталь и не нуждаются в том, чтобы доказывать это колоннами. У крыльца нас ждали двое.
Графиню Евгению я узнал с первого взгляда, по тем же медным волосам, что и год назад в ризнице, только теперь тронутым сединой у висков. Рядом стоял Тимофей, ростом чуть ниже сестры, с теми же заострёнными чертами и прямым взглядом, что запомнились мне со свадьбы. Оба смотрели на машину так, словно от того, кто выйдет первым и с каким лицом, зависело больше, чем они готовы были показать.
Первым выбрался я и подал Ярославе руку. Она опёрлась скорее для виду, чем по нужде, и на миг застыла, выпрямив спину и вскинув подбородок. Бешеная Волчица у ворот чужой крепости. Когда мы достали сына, уверенная осанка Евгении дрогнула, потому что та глядела уже не на племянницу, а на свёрток в моих руках, и её лицо, отлитое будто из тульской стали, дало слабину, на какую сталь не способна.
– Здравствуй, Яся, – сказала графиня.
И прибавила тише:
– Господи, до чего ты похожа на Лизу, когда стоишь вот так, на свету.
Ярослава рядом на миг перестала дышать, я это почувствовал. Никто, кроме этой женщины, не мог сказать ей такого. Я вернул жене престол, дал войско и собственное имя, а вот сказать, на кого она похожа, был не в силах, потому что матери её не знал. Эти двое знали. Вот это и было главным.
– Здравствуй, тётя, – отозвалась Ярослава ровным голосом.
Слишком ровным. Так говорят, когда боятся, что голос подведёт.
В доме пахло деревом, воском и чем-то печёным, и этот запах подействовал на неё сильнее всех слов, сказанных на крыльце. Супруга застыла на пороге гостиной, повела ноздрями, и я заметил, как дрогнули её губы.
– Яблочный, – пояснила Евгения, перехватив её взгляд. – Ты говорила по магофону, что не помнишь, как мать его пекла. А я помню. Подумала, вдруг и тебе придётся по душе.
– Ты рассказывала про этот пирог ещё в ризнице, – тихо ответила Ярослава. – Одно дело – слышать про него, другое – стоять и нюхать. Я ведь и запах её помню. Она пахла…
– Полевыми цветами, – договорила за неё тётка. – Летом вплетала их в волосы. Отец ворчал, что княгине не пристало бродить по лугам, как крестьянке. Она всё равно бродила.
Ярослава молчала. Я положил ладонь ей на поясницу, ничего не говоря, просто чтобы знала, что я рядом. Она не отстранилась.
Тимофей всё это время держался у окна, в стороне, и заговорил только теперь, ровным негромким голосом, в котором не было сестринского тепла, но не было и холода.
– Мы рады, что вы доехали. Одно дело разговор по магофону, и совсем другое – приехать в дом, и я понимаю, чего это стоило, – он смотрел на племянницу прямо, не пряча глаз. – Понимаю и почему ты могла вовсе не приехать. Если ты переступила порог только ради приличия, это всё равно больше, чем мы заслужили.
Вот это я уважал. Человек не лебезил, не каялся за прошлое, которого не выбирал, не размазывал вину по столу. Сказал как есть и умолк. По таким коротким фразам я читаю людей быстрее, чем по долгим речам.
– Я приехала не ради приличия, дядя, – сказала Ярослава.
И, помедлив, договорила:
– Я приехала, потому что у меня сын. И не хочу, чтобы он рос, как росла я, веря, что нет у него на свете никого, кроме него самого.
Она рубанула напрямик, как привыкла, и ранило это её, а не их: она наконец выпустила наружу то, что носила в себе десять лет. Евгения качнулась было к ней и остановилась, не зная, дозволено ли. Между ними лежал год осторожной близости через магофон, когда легче открыться голосу в трубке, чем человеку, до которого можно дотянуться рукой.
Я рассудил, что хватит стоять над пропастью, и сделал то, что умею: шагнул первым.
– Михаил Прохорович, – объявил я, приподняв свёрток, чтобы все разглядели сына. – Ваш племянник. И, к слову, самый горластый человек во Владимирском княжестве. Перекричать его пока не удавалось никому, мне в том числе.
Лёд тронулся. Евгения рассмеялась, протянула руки и глянула на племянницу, без слов спрашивая разрешения. Ярослава кивнула. Я передал сына тётке, и графиня приняла его привычно и бережно, как берут младенца руки, что уже держали чужое дитя.
– Тяжёлый, – одобрила она. – Крепкий. Лиза младенцем была точно такая же, Яся.
Михаил, разбуженный, не заплакал. Уставившись на чужое лицо ещё мутными со сна глазами, он вдруг ухватил Евгению за выбившийся из причёски локон, крепко, не желая отпускать. И тут Ярослава засмеялась, наконец по-настоящему, не сдерживаясь, и от этого смеха с неё осыпались остатки брони, в которой она приехала.
– Я так же делала, – сказала Засекина, глядя на сына. – Ты рассказывала. Цеплялась за твою косу.
– Цеплялась, – кивнула Евгения. – И не отпускала. Пришлось состричь прядь, иначе унесла бы с собой.
Тимофей подошёл ближе, вынул из шкафа за спиной что-то небольшое, деревянное, и поставил перед сестрой и племянницей. Это была лошадка, грубоватая, вырезанная неумелой рукой князя Засекина, с одной ногой чуть длиннее прочих, тёмная от времени.
Историю её Евгения выложила ещё год назад, в ризнице: как четырёхлетняя Ярослава сунула игрушку грустной тётке, чтобы та повеселела, и как та увезла её с собой.
– Мы решили: пусть теперь будет у Михаила, – сказал Тимофей. – Твоя игрушка – твоему сыну.
Я следил за её руками. Ярослава приняла лошадку, повертела, узнавая, и стиснула в том самом кулаке, что без дрожи держал клинок над поверженным узурпатором Шереметьевым. На этот раз рука дрогнула.
Я отступил на шаг. Не моя это была минута. Своё я отработал: привёз их под эту крышу, сломил первую неловкость. Дальше я просто поддерживал разговор, и смотрел, как жена получает то, чего не дало бы ей ни одно моё завоевание: кровь, память и людей, которые помнят её мать и её саму до того, как она сделалась Волчицей.
Осадок никуда не делся. Он сквозил и в том, как Ярослава обняла тётку не сразу, и в том, как осторожно, едва ли не на ощупь, Тимофей подбирал слова. Десять лет отчуждённости не стираются за год бесед по магофону и один обед. И всё же трещина, сквозь которую пробивается нечто живое, уже наметилась. Мой сын, вцепившийся в чужой локон намертво, и был этим ростком.
Позже, когда Михаил уснул в переносной люльке, а Евгения увела Ярославу к единственному уцелевшему портрету Елизаветы, Тимофей задержался со мной у окна. Какое-то время мы молчали. За стеклом лежал двор, в отдалении тянулись приземистые корпуса мануфактур, где Волконские всю жизнь ковали оружие.
– Вы её прикрывали от наёмников, – сказал я наконец. – Молча, зная, что спасибо она не скажет и даже не узнает. Год назад я услышал это от Евгении в ризнице, а после велел своим людям проверить. Всё сошлось до мелочей.
Тимофей коротко взглянул на меня, прикидывая, к чему я клоню.
– Это было меньшее, что мы могли, – ответил он. – И самое большее, что нам позволяла клятва отцу.
– Я о другом, – сказал я. – То, что человек делает для своих, когда этого никто не видит, и есть род. Не герб и не торжественные клятвы, а вот это.
Тимофей посмотрел на меня уже без настороженности.









