Текст книги "Опасная обочина"
Автор книги: Евгений Лучковский
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
– А я что, здесь сидеть буду? – ледяным тоном спрашивает Смирницкий.
– Можешь вздремнуть, – предлагает Баранчук. – Хочешь отдохни, покури. Дорога здесь утомительная.
И, взяв ружье у стажера, Баранчук прыгает из кабины в снег и спокойно, неторопливо уходит в лес.
Смирницкий – в бешенстве. Куда подевалась его обычная невозмутимость?! Мальчишка, щенок! Как элегантно унизил! Ну ладно, посмотрим, что дальше будет. Ведь не жаловаться же Стародубцеву!
И он, машинально следуя совету, закуривает. Кстати, привезенные им сигареты в подарок не пригодились. Здесь прекрасное снабжение. Автолавка приезжает раз в месяц, чего там только нет, любая московская комиссионка позавидует: канадские дубленки, японские часы «Сейка» и зонтики, французские духи даже… Ничего не скажешь – ударная стройка! Очередь на «Жигули»-шестерку не более года.
В лесу бухнули два выстрела – дуплетом. А минут через десять появился Баранчук – действительно с довольно большой белой птицей в руке: куропатка, нет ли – Смирницкий в этом деле не смыслил.
Баранчук прыгнул в кабину, подержал на весу добычу и критически ее оглядел.
– Хорошая курица, – похвалил он себя. – Вечерком дядя Ваня что-нибудь из нее сочинит, он мастер.
Их самосвал с ревом поднимается в гору из карьера. Грунт с верхом переполнил кузов, машина идет тяжело, с натугой. Наконец они вырываются на лежневку, начинается адская гонка среди кедров и сосен по методу Баранчука.
«Тут главное – ритм, – отмечает про себя Смирницкий. – Его надо чувствовать».
Впрочем, все это на первый взгляд может показаться несложным. Но Виктор видит, конечно, что водителю приходится непрерывно работать рулем. На такой скорости – буквально каждую секунду. Небольшая неровность, бугорок… и самосвал тут же швырнет на обочину, в подмерзшее болото. А МАЗ, между прочим, не вездеход, его надо будет вытаскивать бульдозером, если сразу не засосет трясина.
Смирницкий снова держит между колен двустволку и присматривается к каждой мелочи. Злость на Баранчука улетучилась куда-то, и это понятно: мастерство, с каким работает этот странный водитель, заслуживает самой высокой оценки, он действительно – ас, тут уж ничего не скажешь. Виктору даже становится завидно.
«Ничего, – думает он, – завтра, самое позднее послезавтра и я сяду за руль».
– Держись, – говорит Баранчук.
Смирницкий понимает, в чем дело, и хватается за скобу над дверцей.
Эдуард разгоняет МАЗ, и машина, чуть не взлетев, вырывается с лежневки на насыпь. Конечно же здесь удобнее – меньше трясет.
Теперь они мчатся по насыпи – твердой, плотной, упругой, еще совершенно девственной. Впереди чернеет бульдозер. Там обрывается насыпь, а бульдозерист расчищает место под засыпку грунта. Бульдозер рокочет, словно трудолюбивый жук, и мотается взад-вперед, старательно утюжа землю.
Они разворачиваются – у Смирницкого есть возможность полюбоваться «фирменным» разворотом Баранчука в два маневра, исключающим, по мнению стажера, неизбежный третий. Вот уж: век живи – век учись.
Эдуард включает подъемник кузова, дает газ, и все эти кубометры грунта неохотно ползут вниз. Виктор присматривается, понимает: все должно пригодиться.
На обратном пути любознательную голову стажера посещает забавная мысль, могущая стать прекрасной деталью для будущего очерка.
– Как ты думаешь, Эдуард, – спрашивает стажер с журналистским уклоном, – насколько одна такая ссыпка может продвинуть насыпь?
– Понятия не имею, – говорит Баранчук.
– Ну все-таки приблизительно.
– Да откуда же мне знать, вот чудак. Дай, когда вернемся с трассы, радиограмму в ЦСУ – они все знают. Или спроси Стародубцева, дед зарыдает от счастья.
– Почему зарыдает?
– Ну как же, – усмехается Баранчук, – кто-то интересуется его любимой трассой. Да еще так дотошно.
Некоторое время они едут молча, но Смирницкого, видно, не покидает его идея. Он и раньше считал, что участник одного из звеньев трудового процесса должен видеть плоды своей деятельности и знать, какова его личная доля в конечном результате общей работы. Это стимулирует. Это превращает обычную работу в творчество.
– Как ты думаешь, на один миллиметр продвигает? – не может он успокоиться.
– Думаю, на два, – говорит Баранчук.
У Смирницкого глаза загораются особым блеском – вот она, деталь, дающая искру Теме.
– Потрясающе! – негромко произносит он.
– Что? Мало?
– Да что ты! Это же астрономическая цифра!
Они делают уже пятый рейс, и если еще не подружились, то в кабине все же возникает подобие дружеской атмосферы. Смирницкий, из благодарности за натаскивание, рассказывает Баранчуку… о Москве.
Баранчук понимающе кивает: по тайге больше чем в один ряд не ездят. Он неожиданно останавливает самосвал и уступает место Смирницкому.
– Садись.
– Доверяешь?
Баранчук усмехается:
– Пассажиром много не настажируешь.
Смирницкий не без трепета пересаживается за руль, но, видимо, не утерял он армейскую квалификацию, несмотря на минувшие годы, нет, не утерял. Конечно, далеко ему до Баранчука, но он исполняет работу уверенно, хотя и в замедленном ритме.
Так и ездят они весь день: карьер – трасса, карьер – трасса, карьер – трасса…
Радисты говорят «з-д-р», что означает «здравствуй»…
Вечером Смирницкий заглядывает на радиостанцию к Дятлу Вовочке Орлову. Стажер еле волочит ноги, но минувшим днем он вполне доволен – что-то всколыхнул он, этот день, в памяти Виктора Смирницкого, что-то утерянное и очень давно забытое.
– Привет, Дятел, – говорит Смирницкий.
– Здравствуйте, барин, – едко откликается радист.
– Ты это брось. Я сегодня подельщину отпахал. Где Стародубцев?
– Не докладывал.
Смирницкий тяжело плюхается на табурет.
– Чайком угостишь? По сибирским традициям.
Радист снимает с электроплитки чайник, наливает в эмалированную кружку черный душистый чай.
– Как прикажете: со сгущенкой или без?
– Прикажу без сгущенки.
– Кушайте на здоровье.
Смирницкий с видимым удовольствием, прикрыв глаза, отхлебывает обжигающий напиток и некоторое время сидит зажмурившись, словно бы провожая по пищеводу блаженный нектар.
– Дятел, – наконец произносит он, – мне срочную «рдо» надо отправить.
– Без визы Стародубцева?
– А где ж его взять? Сам говоришь, нет начальника.
– Личную?
– Личную.
– Не могу.
– А общественную?
– Тоже не могу. Не имею права.
– А Иорданов говорит, закон – тайга, медведь – хозяин. Кто здесь хозяин? Мне кажется – ты.
Такое предположение Вовочке Орлову лестно.
– Куда «рдо»?
– В Москву.
– Жене? – интересуется любознательный радист.
– Жене, – покладисто отвечает Смирницкий, не желая в глазах радиста выглядеть нелояльно.
– Ну, жене можно, – соглашается радист, – давай свою «рдо», через пять минут эфир.
– Минутку, – оживляется Смирницкий.
Он берет какой-то огрызок бумаги и быстрым мелким почерком пишет только что придуманный текст, который своей бодрой шутливостью, по его мнению, должен успокоить Ольгу. Адрес он указывает отнюдь не домашний, а лабораторию института, в котором она работает.
– Готово. Держи.
Радист уже сидит за аппаратурой. Он берет радиограмму из рук Смирницкого и с полным на то правом читает ее вслух:
– «Загораю тайге пью чай медведями необходимости задерживаюсь краткий неопределенный срок люблю целую Шмидт сидит на льдине».
Где сидит Шмидт, Вовочку Орлова не интересует. Его волнует другое.
– Это не мой ли чай ты имеешь в виду? – спрашивает подозрительный радист.
– Твой, – непринужденно отвечает Смирницкий. – Но как честный человек, ты должен отстучать мою радиограмму от слова до слова. Учти, я в морзянке понимаю.
Смирницкий ни черта не понимает в морзянке, но он хочет, чтоб именно такой текст дошел до адресата.
Честно говоря, радисту это без разницы. Он включает рацию, пробует ключ, и контрольная лампочка на стене вспыхивает фиолетовым светом. Дятел крутит ручку настройки, и все голоса планеты в один миг сваливаются на антенну, натянутую над крышей вагончика.
– Есть, – отрешенно бубнит Вовочка Орлов, – нашел… Вот она, милая.
Она – это радистка из Октябрьского. И конечно, Дятел, как и другие радисты из соседних механизированных колонн, узнает ее по дерганому торопливому «почерку». Иногда, передразнивая девушку, он начинает работать в ее «стиле». Это ее раздражает. В таких случаях она отвечает: «Не очень-то…»
Володя придвигает к себе тетрадь, карандаш и прислушивается к тонкому «голосу» коллеги.
«3-д-р», – возникает на бумаге.
– Привет, – бурчит радист, но тоже посылает «здр», поскольку этикет в этой сфере – вещь непреложная.
И он начинает работать. Сначала идут служебные радиограммы. Вовочка сидит, склонившись над рабочим столом, бессмысленно смотрит в одну точку и стучит, стучит, стучит… Время от времени радист переключает рацию на прием, и тогда радистка из Октябрьского что-нибудь переспрашивает. Вовочка Орлов – радист высокой квалификации. Впрочем, все радисты в регионе хоть и пошучивают порой в эфире, но к этой девушке относятся со снисходительным дружелюбием.
– Молодец, – говорит Смирницкий строгим шепотом, – прекрасно работаешь.
Но Орлов не слышит Смирницкого. Он весь ушел в рацию и передает очередную «рдо».
«…Пробовали пройти дорогу, – продолжает стучать Дятел. – Большие заносы. Принимаем меры. ЩСА (как слышите?)». «ФБ (хорошо)», – следует немедленный ответ.
Наконец-то доходит очередь и до радиограммы Смирницкого. Радист передает все в точности и в конце спрашивает радистку: как поняли?
«Бд (плохо), – пишет она в ответ. – П-о-в-т-о-р-и-т-е. Г-д-е с-и-д-и-т Ш-м-и-д-т?»
– Где сидит Шмидт? – поворачивается Вовочка Орлов к дремлющему Смирницкому.
– Шмидт сидит на льдине, там написано… – бодро просыпается Смирницкий.
Больше водителю первого класса товарищу Смирницкому у рации делать нечего, и он убирается восвояси.
На рассвете она ему и приснилась – Полина. Будто живут они в двухэтажном доме посреди пустыни, вокруг никого, ни единой живой души. Только мимо этого дома в обе стороны разбегаются рельсы, и сам дом по совместительству является вокзалом. Он во сне понимает, что этот вокзал заброшенный, и рельсы заржавленные, и поезда здесь сто лет не ходят. Пассажиров в доме тоже нет, только они двое.
– Давай уедем отсюда, – говорит она ему.
Он хорошо понимает, что уехать они никуда не могут, про эту дорогу забыли, и во сне он даже рад этому, но радость свою ему надо скрыть.
– Давай уедем отсюда, – говорит она ему.
– Куда? – вздыхает он. – Ты же знаешь, что уехать невозможно, некуда отсюда уехать, не на чем.
Но она опять настаивает:
– Нет, можно. Поезд все равно придет. Надо только его вызвать.
– Как же ты его вызовешь?
Он чувствует, что она знает как. И она действительно говорит:
– Очень просто. Надо только захотеть. Сосредоточиться и захотеть. Помоги мне. Вдвоем его вызвать легче.
Но он не хочет, чтоб приходил поезд. Он хочет, чтоб они так и жили в пустыне.
– Помоги мне! – кричит она. – Помоги мне хоть чуточку, и все получится.
Он видит, как Полина отодвигает штору и сосредоточенно вглядывается вдаль. Глаза у нее открытые, но отрешенные, как у слепого.
– Помоги мне! – шепчут ее губы – Помоги мне!
Он тоже вглядывается в горизонт и чувствует, что она и сама может вызвать этот проклятый поезд. Тогда он собирает всю волю в кулак и до боли в глазах вглядывается в исчезающие за дальним солнечным маревом рельсы, пытаясь изо всех сил предотвратить появление поезда.
И вдруг он с ужасом видит, что на горизонте появляется дымок, вырастает, приближается и становится паровозом, за которым весело бегут вагоны, а в вагонах очень много людей – женщин и мужчин.
Он пытается снова отодвинуть этот поезд за горизонт, но тот не подчиняется его воле и совсем бесшумно, как в немом кино, приближается к их дому.
«Почему ничего не слышно? – думает он – Почему нет звука? Откуда такая тишина, если должен быть грохот колес? Да и паровоз какой-то несовременный… Игрушечный».
И вдруг его осеняет: это же мираж, обычный мираж, который бывает в пустыне. Значит, они никуда не уедут, сейчас все исчезнет, надо только себя ущипнуть. И тогда он щиплет себя, но боли не чувствует. И поезд не исчезает, а останавливается напротив их дома, потому что дом теперь уже снова становится вокзалом.
– Вот видишь, вот видишь, – говорит Полина, – он все-таки пришел. Пойдем, а то опоздаем. Скорее!
Она сбегает по лестнице в легком коротком платье, но уже не такая, какая она сейчас, а такая, какой он помнит ее, когда был еще жив отец.
– Иди же, – она призывно машет ему рукой. – Скорее!
Она становится на ступеньку, а он с ужасом понимает, что не может выйти, не может побежать за ней, потому что… он совершенно раздет.
В это время поезд трогается и так же бесшумно уплывает с ней, с Полиной, на подножке. И самое странное то, что уплывает он в ту же сторону, откуда появился, а паровоз каким-то образом снова оказался в начале состава.
Он проснулся в холодном липком поту и не сразу сумел отличить дикую реальность от не менее дикого сна. Какое-то предчувствие снова кольнуло его, как тогда, когда он утопил панелевоз в реке. Он и сейчас отринул это предчувствие, потому что ощутил совершенно непреодолимое животное чувство голода, и тогда он открыл предпоследнюю банку ряпушки в томатном соусе. Он давно уже перешел на режим экономии и потому ощущал непривычную ранее слабость. Там, в ИТК, кормежка была хоть и не очень-то вкусной, но достаточно сытной.
Иногда по ночам с востока в тихую погоду до него долетал неясный, едва различимый гул. Он знал, что там за грядой кедрачей и сосен находится стройка. А если там стройка, то там люди, жилье и, конечно, еда, много еды. Эта мысль приводила его в ярость, и он скрежетал зубами от ненависти к тем – сытым, живущим в тепле, не боящимся шорохов и не вздрагивающим, когда под неосторожной ногой на весь лес громко хрустнет сучок.
Но он верил и ждал. И усмехался в темноте землянки недоброй усмешкой, показывая зубы таежным богам. А зубы у него были на редкость красивые и целые, все тридцать два – белый оскал в черной, уже начинающей отрастать бороде. И в эти минуты был он похож на волка – на волка-одиночку, то ли отринувшего стаю, то ли ушедшего по желанию стаи.
Хоть и терпеливо относился Баранчук к Смирницкому и даже вроде бы симпатизировал ему, но до конца принять все же не мог, не мог до конца поверить…
Эдик прекрасно понимал, зачем Виктор остался в колонне, подозревал истинный смысл его широкого жеста, и его злило, что он стал объектом внимания и предметом изучения. Тем более что мог всплыть факт его бегства из Москвы…
Вот и сегодня он выехал на смену раздраженный. До этого наорал на всех, в том числе и на Стародубцева. И никто из его товарищей не мог понять, что с ним случилось. Но гонял свой МАЗ в тот день Эдуард Баранчук, будто дьявол в него вселился. Про педаль тормоза забыл начисто, работал сцеплением и газом. Под уклон шел не притормаживая, как будто хотел всей тяжестью машины подмять эту дорогостоящую лежневку, вдавить ее глубже в болото.
А Валеру-экскаваторщика в карьере замучил до смерти, разозлил и того пуще. Влетая в этот карьер на огромной скорости, грубо обходя идущие навстречу и ползущие впереди машины, Баранчук яростно разворачивался коротким и шикарным маневром, давая бешеный задний ход, и, едва не расплющивая свой самосвал об экскаватор, тормозил так, что тяжелая машина стонала всеми своими железными суставами, скрипела и покачивалась на рыдающих рессорах, а Баранчук уже стоял на подножке и, потрясая кулаком в сторону кабины машиниста, неслышно матерился в этом грохоте и гуле и требовал грунта. Машинист, знаток своего дела, еще издали заприметив машину Баранчука, уже поднимал наполненный ковш, стараясь чуть раньше привести стрелку в позицию ссыпки, чуть раньше, чем самосвал этого психа успеет развернуться и стать под ковш, но… стрела еще только плыла в клубах пара, а Баранчук снова стоял на подножке и честил машиниста за медлительность.
– Не спи, Валера, давай! – орал Баранчук. – Не спи, кому говорят!
Экскаваторщик сжимал губы до побеления и так работал рычагами, что стрела моталась взад-вперед, сотрясая грузное тело экскаватора. А Баранчук, демонстративно нарушая технику безопасности, стоял на подножке самосвала и, когда очередной куб грунта плюхался в кузов, только отплевывался от песка и продолжал орать что есть мочи.
– Давай, не спи! Какого… – и так далее.
Но когда последний ковш, описывая крутую дугу, зависал над машиной и в последний раз лязгала железная пасть, выплевывая грунт, Баранчук, как кошка, прыгал за руль и газовал уже так, что остаточные струйки песка из ковша просыпались наземь, а взбесившаяся машина была уже далеко, уже мелькала на выезде из карьера.
И опять начиналась сумасшедшая скачка по лежневке. И снова прыгающее серое небо за лобовым стеклом. И кедры, неправдоподобно картинные, сотрясаясь, пролетали мимо.
Вскоре кончился короткий северный день, и у редких на трассе машин вспыхнули фары. Заиграла дорога и перед радиатором тяжелой машины Баранчука, да так заиграла, что стало рябить в глазах от причудливо сверкающих самоцветов, бросающихся под огромные колеса. А может быть, просто усталость породила эту иллюзию нереальности, это сумрачное искрящееся торжество наваждения. Усталость, наверно…
Эдуард мотнул головой, стряхивая оцепенение, и снова бросил ногу на педаль акселератора: МАЗ зарычал и ринулся вперед с удвоенной силой, подминая дорогу. Впереди вспыхнули фары встречной машины, вспыхнули и мигнули пару раз: водитель показывал Баранчуку, что он его видит, и предлагал увидеть себя, ожидая такого же немудреного сигнала, принятого в этических нормах дороги. Но эта дорога была особенной. Странной и редкой была эта дорога, построенная из бревен и потому имеющая одну колею. По обе ее стороны под снегом притаилось болото, никогда не промерзающее до конца, даже в самые сильные морозы. Имела эта дорога и немногочисленные короткие разъезды, для того чтобы встречные машины могли разминуться, – такие небольшие отростки, именуемые здесь «аппендицитами» или «карманами». Вот почему световой сигнал на трассе означал на языке шоферов еще и другое: я тебя вижу, ты меня видишь, занимай, дружище, «аппендицит», если он ближе к тебе. Давай разъезжаться.
Баранчук ответил на сигнал тройным переключением света. «Аппендицит» был ближе к нему, гораздо ближе. И вполне естественным было ожидать, что он сбросит газ, притормозит и встанет в этот узкий коридор, пропуская встречную машину. Но он этого не сделал… Войлочная подошва унта вжала до упора педаль газа, двигатель оскорбленно взревел, и тяжелая машина вместе со своим сумасшедшим водителем, как пушинка, ринулась вперед, минуя мелькнувшую в свете фар колею объезда, именуемую «карманом».
Читатель! Давай-ка попробуем отстраниться от того, что сейчас произойдет, и заглянем в себя. Всякое с нами бывает. Нет, мы, конечно, подчиняемся нормам морали и уважаем общепринятый статус, мы печемся о своей нравственности и воспитываем разумные нравственные категории в других. Но скажи, пожалуйста, неужели тебе никогда не хотелось выкинуть что-нибудь такое-эдакое, что-нибудь идущее поперек, пусть не совсем верное с точки зрения морали, но зато оригинальное, а? Например, опрокинуть чернильницу на лысину самодовольного чиновника? Или дать по физиономии соседу – учтивому хаму? Или съесть завтрак равнодушного сквалыги? Ведь иной раз наша нормальная психология просто обязана стать ненормальной. Представь себе, что бы было, если бы существовали одни правила и – никаких исключений. Кто бы тогда написал парадоксально-гениальные книги, которые ты так любишь читать, смакуя каждую фразу и заставляя слушать жену?! А что бы было в науке? Да мы просто бы до сих пор кушали Эвклида, понятия не имея о Лобачевском! Ньютон был бы единственным авторитетом и… никаких Эйнштейнов! А что было бы с генетикой, просто страшно подумать… Нет, исключения в нашей жизни должны иметь свое твердое и законное место. Иначе не жди, дорогой мой, прогресса ни в культуре, ни в науке, ни в личной жизни… И все дела!
Впрочем, вернемся к нашей истории и попытаемся понять, почему Баранчук не уступил дорогу, а вопреки логике и правилам погнал свою машину вперед. Честно говоря, он и сам на это не сумел бы ответить. Почему? Да черт его знает почему! Так или иначе, а войлочная подошва вжала педаль в пол, и машина ринулась вперед, набирая скорость с каждой долей секунды. Вот они все ближе и ближе, широко расставленные фары встречного МАЗа. Они уже слепят. Обескураженный и, наверно, испуганный водитель лихорадочно переключает свет. Слышен визг тормозов! Господи, ведь нельзя свернуть ни влево, ни вправо! Что это? Неужели мертвенно-бледное лицо Смирницкого за хрупким ветровым стеклом?! Его руки, вцепившиеся обреченно в баранку?!
И тут происходит следующее. Баранчук, выжимая все, что можно, из своей машины, коротким движением руля бросает ее вправо, за пределы лежневки, и, промчавшись по гиблому болоту, словно по воздуху, снова швыряет ее влево и выскакивает на дорогу уже позади встречной машины. Все! Он сидит некоторое время не двигаясь в заглохшем автомобиле. Потом бездумно, автоматически включает стартер и переключается на задний ход.
Самосвал, натужно урча, медленно катится назад, поливая снег красными стоп-сигналами.
Виктор Смирницкий – да, это он – стоит на подножке своей машины, правой рукой вцепившись в дверцу, не замечая мороза, – бледный и внешне спокойный. В левой руке – монтировка. По номеру он, конечно, видит, чей самосвал приближается к нему задним ходом и тормозит в считанных миллиметрах от кузова его машины. Но когда распахивается дверца и Баранчук тяжело прыгает на снег – он все же удивлен. Удивлен Смирницкий!
Баранчук, водитель-ас, летающий мастер, тяжело ступая в своих унтах, медленно подходит к машине Смирницкого, зачем-то бьет ногой по переднему баллону, потом поднимает голову и смотрит на хозяина. Как-то странно смотрит Баранчук на Смирницкого, не так как-то смотрит. И Смирницкий стоит на подножке и сверху смотрит на Баранчука, все еще одной рукой сжимая поручень дверцы, а другой – тяжелую монтировку. Так они и стоят молча, как в тот день увиделись в домике номер шесть таежного вагон-городка. Но на этот раз ни слова не сказал Смирницкий Баранчуку, да и тот не удостоил своего товарища ни единым словом. Повернулся Баранчук, хлопнул дверцей, выжал сцепление, подбросил оборотов в движок и уехал к чертовой матери, только стоп-сигналы мелькнули.
И Смирницкий уехал, размышляя по дороге, что бы такое могло случиться с Эдуардом. И еще он впервые подумал о том, что зря здесь остался, сильно соскучился он по Москве, вроде бы и нечего ему здесь делать. Не уехать ли?
Иного выхода у него не оставалось, и тогда человек в телогрейке все же решился попытать счастья. Он дождался наступления сумерек и пошел на этот звук, на этот гул, укрываясь за деревьями, за кустами, прячась и пригибаясь.
Это был безусловный риск, но что поделаешь: надо было идти и добывать либо еду, либо ружье, потому что голод уже спазмами сжимал желудок.
Через некоторое время он подобрался к трассе довольно близко и даже видел поединок двух машин, идущих в лоб друг другу, – поединок, ему совершенно непонятный. Так же видел он и нелепый рисковый прыжок МАЗа через болото. Еще подумалось ему, что водитель либо пьян, либо заснул за рулем.
А потом вдруг его затрясло от предвкушения неожиданного фарта, когда один из шоферов вышел из кабины и пошел к другой машине. Человек в телогрейке не то чтобы увидел, а, скорее, всем своим существом почувствовал, что на сиденье самосвала лежит ружье.
Он уже было и высунулся из-за кедра, за которым стоял во время всей этой дикой сцены, и хотел уже сделать рывок, но водитель вернулся к машине, забрался в кабину, газанул как следует и умчался в темноту.
Уехал в другую сторону и второй водитель.
Человек в телогрейке долго еще стоял за деревом, не зная, что ему делать – пойти в поселок или нет. Но страх все же переборол голод, и он повернул назад к землянке. По дороге он вдруг припомнил, что там, у трассы, в фигуре одного из шоферов ему почудилось что-то знакомое, но как ни напрягал он память, а вспомнить не мог: мысль о еде замутила его сознание. Но зато он теперь точно знал, что, вернувшись, откроет последнюю банку и сожрет ее в один присест.
Вечер выдался тихий и морозный. А этим вечером у рассудительного «технаря» радиста Вовочки Орлова были гости. И не то чтобы гости, а, скорее, гостья, но такой человек, как Пашка-амазонка, вполне мог сойти за целую кучу гостей. Радушный радист знакомил любознательную девицу со своим в высшей степени тонким и сложным хозяйством, не без гордости его демонстрируя.
– Это что такое, Вовочка? – спрашивала королева сибирских трактов, почти уподобляясь одному из персонажей «Вечеров на хуторе близ Диканьки».
– Что это? – самодовольно переспрашивал радист. – Это ключ.
– Как? – удивлялась Паша. – Что-то не похож на ключ. Совсем не похож, ну нисколечко.
Вовочка снисходительно и сдержанно улыбался, хотя и чуть-чуть смущаясь.
– Видишь ли, ты привыкла, вероятно, к гаечным ключам, а это… – он нарочито делал значительную паузу, перстом указуя на то место, к которому ключ, должен был подходить – Это… ключ от моего сердца, милая Паша.
Услышав такое, потрясенная Амазонка вытаращила глаза, изучая возникший посреди тайги феномен.
– Быть того не может, – с зачарованной фальшью лепетала она – Но как он работает? Да и работает ли?
– Проще простого, – отвечал Орлов. – Начинаю демонстрацию. Нервных и сердечников прошу покинуть помещение.
Радист осторожно берет Пашу за руку и прикладывает ее ладонь к своей юношеской впалой груди, как раз к тому месту, где, по его расчетам, должен был находиться тот орган, который и подвиг Петрарку на создание бессмертных сонетов. Правой же рукой безумный в своем чувстве Дятел выдавал на ключе серию длинных тире. И, как ему казалось, контрольная синяя лампочка на стене мигала совершенно синхронно с его любвеобильным сердцем, которое готово было выскочить от счастья.
– Поняла теперь? – спрашивал радист, закончив сеанс. – Теперь тебе ясен принцип?
Маленький носик Пашки капризно морщится; дескать, и не такое видали.
– Вообще-то не очень эффектно, – разочарованно тянула она. – Скучно.
– Но зато честно! – патетически восклицал влюбленный радист. – То есть все видно и слышно.
– Ну а что слышно там? – Пашка поднимала указательный палец над головой и тыкала им в потолок. – Там что-нибудь слышно?
– Это где? – недоумевал Вовочка, сильно волнуясь. – Где там?
– Там, в эфире… Писк? Неужели тоже такой же отвратительный писк, как и здесь?
Специалист «по писку» сделал величественный жест, достойный соискателя Нобелевской премии, и с мудрым достоинством изрек:
– Там… волны. Волны – там.
– Ах, волны? Волны – это вы все умеете делать… – говорила Пашка, нисколько не смущаясь.
Вовочка обижается, хмурится, но через две минуты снова влюбленными глазами взирает на произведение искусства, посетившее его конуру, и мысленно умоляет это чудо подольше не уходить.
Но молчание длилось недолго. Пашка вдруг ни с того ни с сего спросила у радиста:
– Тебе не кажется, Володя, что Баранчук какой-то странный? Не замечал?
В данный текущий момент тема Баранчука не очень-то интересовала радиста. Он пожал узкими плечами и поморщился.
– Вроде бы нормальный. С чего ему быть странным? Водитель и водитель, как все люди.
– Ты не прав, он какой-то необычный, – настаивала Пашка. – Вот все вы одинаковые – работа, столовка, сон. А он не такой, как вы… Совсем не такой.
– Может, он не спит вовсе? – предположил радист. – Я слышал, есть такие люди.
На шутку Пашка не отреагировала и продолжала уже в своем ключе:
– Да и разговоры у вас одни и те же: рейсы, полярки, Большая земля…
Ну уж нет, такое оскорбление кого хочешь выведет из себя. Владимир Иванович взвился и повысил голос, такой ласковый прежде.
– Ну слушай, если хочешь знать, – заявил он звенящим дискантом, – твой Баранчук больше всех об этом и говорит. Он и рейсы-то свои сам считает, чтоб без ошибки было… в день зарплаты. Поняла?
Амазонка не повела и бровью. Отмахнулась она от такой напраслины.
– А что же здесь зазорного? – заявила она, – Ну и что же? Социализм – это учет…
– Чего?! – изумился радист. – Чего-чего?!
– И вообще, – продолжала Паша, – зачем ты стараешься принизить своего товарища? Ведь ты с ним дружишь? Верно?
Тут радист задохнулся от возмущения, порожденного неприкрытым женским коварством. Он стал хватать воздух широко открытым ртом.
– Да ведь ты… – бубнил он, задыхаясь, – ведь ты же сама… Нет, ведь сама же…
– Сама? Что сама? – невинно округлила глаза интриганка, поправляя вихор.
– Необычный… Странный… – передразнивал радист. – Не как все…
– Просто я неточно выразилась, – холодно сообщила Пашка. – Он… необыкновенный.
Тут Вовочка застонал, и его потянуло с дикой силой на междометия, которые хранились на самом дне тощего чемодана его лексикона. Он запрыгал по комнате, хлопая себя по ляжкам, точь-в-точь петух перед боем, только не кукарекал.
– Ну вообще! Эх-х!.. Ох-х!.. Да-а-а… Ну-у! – вот какие слова покидали его рот.
– Сливай воду, – сказала Паша. – Ты сегодня ужасно красноречив.
Энергия радиста иссякла так же быстро, как и появилась. Он одернул свой пиджак в крупную клетку, уселся на табурет перед Пашей и посмотрел на нее так пронзительно, как может посмотреть новобранец на одну из шести девушек, провожающих его в армию. Так он посмотрел на нее.
– Дорогая Паша, – сказал радист, – я давно хотел тебе сказать… не было случая…
– Не нужно, – сказала Паша. – Остановись, Дятел. Потом обижаться будешь.
Но радиста заклинило, его понесло:
– Ты понимаешь… Мне кажется, что я… что ты…
– Не на-до!
– То есть мы могли бы, Паша… Я об этом много думал… И мы могли бы…
Но что бы они могли, для нас, вероятно, навсегда останется под завесой мрака, потому что мысль, возникшая в воспаленном мозгу Дятла, была грубо прервана тихим, но вполне реальным писком морзянки. Ну что в таких случаях может сказать настоящий мужчина? Разумеется, если он настоящий.
– Вот ч-черт! Время выхода в эфир, – с досадой произнес Вовочка Орлов.
– А можно, я посижу? – робко спросила несостоявшаяся невеста. – Тихо.
– Ну, конечно, – кивнул радист и таким бесподобным жестом указал на свою койку, затянутую солдатским одеялом, словно это, по меньшей мере, была банкетка красного дерева, инкрустированная в стиле… Впрочем, стиль можете выбирать сами, в зависимости от настроения и времени года.
Повторяю: радист на этом участке трассы был мастером своего дела. Он имел свой почерк и гордился им. Он выдавал такое количество знаков в минуту, что Морзе и Шиллинг, разумеется, вместе взятые, «рыдали» бы от зависти. Радист был что надо. И это становилось очевидным, лишь только он садился за рацию. Он садился, он надевал наушники, по-научному – головные телефоны, и твердой рукой брался за ключ. И лицо его в эти минуты было отрешенным и чистым, как у Блока на известном портрете неизвестного художника. Красив был радист!.. Ну спасу нет.