Текст книги "Опасная обочина"
Автор книги: Евгений Лучковский
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
…Отрешенный, сосредоточенный и бледный, он сидит «на ключе», слушает писк, быстро записывает услышанное и передает сам. Вроде бы невнятно бормочет Вовочка Орлов, тихо бормочет, как будто бы про себя, но чтоб и Пашка слышала, сидя там на кровати. Ох, и мужчины, оказывается, бывают тоже коварны, не менее, чем их противоположность.
– «3-д-р», – говорит Верочка. Значит – здравствуйте.
– А кто это? – спрашивает Паша.
– Радистка из Октябрьского, – поясняет Орлов возможно небрежнее. – И мы ей «з-д-р». А в придачу – две восьмерки… Вот так!
Пашка заинтригована.
– А что такое две восьмерки? – спрашивает она.
– Это? А это – воздушный поцелуй, – небрежно поясняет радист. – А что она нам? Ну-ка, давай…
Вовочка внимательно слушает и записывает. Лицо сосредоточенно.
– Ну? – спрашивает Пашка в нетерпении. – А она что?
Мрачный ветер печали овевает чело радиста.
– Не мешай, – говорит он с неохотой. – Две девятки.
– А что это? – робко, спрашивает Паша.
Дятел несколько смущен;
– Что это? Это… два воздушных поцелуя.
Пашка встает и откровенно хохочет:
– Болтушка! Вся колонна знает, что это значит «пошел к черту». Разве не так?
– Не мешай мне! – свирепеет радист, и в его окрепшем голосе возникают интонации любимого начальника. – Не мешай, говорю!
– Уже ухожу. Что ты шумишь?
Она, приседая, на цыпочках катится к двери и, по дороге прихватив свой полушубок, с преувеличенной щепетильной скромностью исчезает за ней.
Поет морзянка, радист пишет, на бумаге возникают строчки радиограммы. Чья-то радость, чья-то печаль…
– Семьдесят два? Ага… – вслух произносит радист. – Всего хорошего.
И он тоже отбивает «семьдесят два», что на языке всех радистов означает прощальный привет. Володя выключает рацию и, напевая: «Сказала я ему всего хорошего, а он прощения не попросил», – перечитывает радиограмму.
В дверь заглядывает Паша:
– Кому радиограмма?
– Не имею права, Пашуня.
– Вовочка…
– Я же говорю, не имею права.
– Вовочка…
– Смирницкому.
– А я и не любопытна, – говорит Пашуня и исчезает.
Радист с горечью смотрит ей вслед.
– Ну, конечно, какой разговор… раз не Баранчуку.
И радист высокого класса Владимир Иванович Орлов, человек, чье духовное родство восходит к Ромео и Джульетте, вновь обретает душевное-спокойствие и обычную рассудительность. Он опять перечитывает радиограмму Смирницкому, огорченно вздыхает.
«Не завидую, известие не из подарочных, – думает радист. – Но, с другой стороны, надо нести, что уж сделаешь».
Придя к этой «глобальной» по своим масштабам мысли, Володя Орлов влезает в валенки, с тем чтобы пересечь дорогу и принести печаль одному из обитателей вагона номер шесть.
Так он и перебегает дорогу в одном свитере. В вагончике все уже спят, и радист, не зажигая света, но включив фонарик, приближается к койке Смирницкого, трогает его за плечо. Смирницкий вскакивает, садится на постели, и Володя молча отдает ему радиограмму. Деликатный радист некоторое время подсвечивает злополучный листок фонариком, пока водитель первого класса читает. Потом радист уходит, как-то странно, спиной выплывая из двери, а реальность обращается в сон, и снова откуда-то издалека приходит печальная мелодий скрипки. Он сидит на кровати и читает этот мятый листок, а когда смысл прочитанного доходит до него, то он чувствует, нет, даже знает, что она уже здесь. Тогда он поднимается, сует ноги в валенки и медленно идет по комнате… «А, собственно, зачем идти к двери, – думает он, – ведь это же сон, во сне все возможно. Не лучше ли пройти сквозь стену?» И он идет сквозь стену, почти ощущая ее упругую вязкость. Он идет сквозь стену на ночную улицу поселка – туда, где уже стоит у шлагбаума Ольга.
Нет-нет, он нисколько не удивлен, когда видит еще одно лицо, это же так естественно и закономерно. Что ж, чуть поодаль от нее в полумраке стоит средних лет мужчина. Он стоит, спокойно и даже как-то небрежно перебросив через руку легкое весеннее полупальто, стоит вполоборота к ним, глядя куда-то в сторону трассы, стоит и курит – безразлично-спокойный немой свидетель их разговора. Что ж, он просто ждет женщину, чтобы увести ее отсюда.
– Я все ему рассказала.
– Да…
– Я все ему рассказала. И остаюсь с ним.
– Я понимаю…
– Ты ничего не хочешь мне сказать?
Пауза.
– Н-нет…
– Я ни в чем не виновата перед тобой!
– Да…
– Я ждала три дня. Потом неделю. Потом еще две. Я не могу ждать вечно. Я старею.
– Так получилось.
– Трус… Несчастный трус! Можешь возвращаться в редакцию. Мы уезжаем.
– Куда?
– Какая разница? В провинцию. Он сам попросил назначение. Так будет спокойнее…
– Кому?
– Мне… Тебе… Ему…
– Прекрасно.
– Он очень бережно ко мне относится. Он щадит меня. И понимает. Я недостойна его.
– Счастливого пути.
– Но ты же сам этого хотел! Ты знал, что я не выдержу и поступлю именно так?! Скажи, ты знал? Ради всего святого, скажи мне….
Пауза.
– Да.
Пауза.
– Господи, какое же ты чудовище!
– Ты хочешь знать правду?
– Ну?
– Так вот. Я никогда не прощал тебя! Слышишь, никогда! Со дня вашей свадьбы в этом ресторане, в который я до сих пор не могу зайти без содрогания. Я и журналистом-то стал, чтобы доказать тебе, что могу быть таким, как он. Да! И даже лучше. Ну, что еще ты хочешь услышать? Что я испытывал тайную мстительную радость от того, что ты – ты! – такая красивая, гордая, безупречная – о, нравственность превыше всего! – бегаешь ко мне, как девчонка, как…
– Прекрати!
– Это ты хочешь узнать?!
– Я ухожу.
– Нее-ет, теперь уж ты выслушаешь меня.
– Прощай.
– Стой! Тебя раздражало, что я спокоен, что я всем доволен. Но как?! Ты знаешь цену спокойствию?! Не хочу ли я передвинуть мебель? Шкаф? А зачем мне его двигать, если у меня здесь все передвинуто. Тобой! Да-да, тобой… Я спокоен? Да, ты права, сейчас я спокоен. Но теперь неспокойна ты. Потому что, предав один раз, предашь и второй, и третий…
– Замолчи…
– Но это теперь его судьба! Пусть он теперь думает… Иди к нему!
И она идет к нему, Поворачивается и идет к тому, другому мужчине. Он бережно берет ее под руку, и они медленно уходят по снежной просеке в глубину тайги. Смирницкий смотрит им вслед, руки его опущены, кулаки сжаты. И вся его нелепая на этом морозе фигура – в майке, в трусах, в валенках – выражает ярость и отчаяние. Он делает шаг вслед уходящим, но его не пускает шлагбаум.
– Стой! – кричит он. – Стой! Это неправда! Все, что я сказал, – неправда. Стой!!!
Он кричит и с ужасом понимает, что они его не слышат…
– Будет орать-то, – говорит Иорданов и трясет его за плечо. – Выходной день, а ты расшумелся.
У всех выходной, а у радиста Вовочки Орлова незавидная судьба – знай сиди себе за рацией и поглядывай на панель в тоске и печали. Но вот на его половину вагончика заглядывает Паша.
– Привет, Дятел, – ласково говорит она. – Что нового в эфире?
Радист активизируется.
– А чего бы ты хотела? – игриво спрашивает он.
– Как и все, приказа о передислокации.
– Пока нету, – вздыхает радист. – Ждем. Стародубцев уже раз пять спрашивал. Нервничает.
– Еще бы! – кивает Пашка. – Надоело здесь. Все обжито, уже неинтересно. Переезжать пора.
– Какая ты легкомысленная, Прасковья, – осуждающе говорит рассудительный радист. – Тебе бы только скакать.
В Пашке просыпается «классная» дама.
– Я, между прочим, Полина, – сухо сообщает она. – Для вас – Полина Петровна. А если вы не легкомысленные, то можете оставаться. Тут скоро станция будет, устроитесь телеграфистом. Двухэтажные дома появятся, роддом, например…
– А мне-то зачем роддом? – удивляется радист.
Пашка снисходительно морщит маленький носик.
– Как это – зачем?! Женишься, дети пойдут.
Радист уже набирает в легкие литра три свежего воздуха, собираясь сказать что-нибудь такое, чтобы знала девушка, с кем разговаривает. Но тут появляются новые гости: Иорданов и дядя Ваня. Надо сказать, что всеобщий друг Иорданов везде чувствует себя как дома, а здесь, в мире сложной техники и науки, и подавно. Потому и сейчас входит сюда Иорданов как незлобивый хозяин, сдавший на ночь свою пристройку. Входит и садится на кровать, по-хозяйски озираясь.
– Ну-с, господа, – баритонально вопрошает он, – есть ли приказ о великом переселении народов? Орелик, на рацию смотри – у Пашки антенны нет.
Радист вздыхает в очередной раз:
– Пока нет.
Иорданов, как всегда, цикает зубом и качает головой так, как будто видит в этом личную вину радиста.
– Жаль. Очень жаль, – вздыхает он. – Мой друг дядя Ваня уже сложил котомку и отписал родственникам в тундру, дескать, не ждите… Батха чип ек, дядя Ваня?
Иорданов встает и вежливо кланяется в сторону старого манси. Человек, имеющий родственников в тундре, как всегда, досадливо отмахивается.
– Что он сказал? – поддерживает старинную игру Пашка.
– Сказал, что в этом году его увлечение – филателия, – добросовестно переводит Иорданов.
Но дядя Ваня непрост.
– Аферист – Валька, – как всегда, бесстрастно резюмирует он.
Предполагаемый кандидат в уголовные сферы морщится.
– Интимный лексикон когда-нибудь погубит моего друга… – с сожалением вздыхает Иорданов, – Паша, почему ты не спросишь, где Баранчук?
– Где Баранчук? – спрашивает Паша.
– Не знаю, – отвечает Иорданов.
…Вскоре они услышали, как в свой кабинет стремительно вошел Стародубцев. Еще бы, такое не услышать!
– Орло-ов! Вовка! – громыхнуло за стеной.
Радист кинулся к окошку:
– Здесь я, Виктор Васильевич!
– А куда ж ты, фрайер, отсюда денешься?! – негромко вздохнул Иорданов. – Кругом тайга, одна тайга, и мы посередине…
Но у радиста не было времени обижаться на затертые шутки, он-то знал – Стародубцев шутить не любит. И потому Вовочка Орлов мгновенно возник в окошке, как, к примеру, кассирша в кинотеатре.
– Приказ был?
– Нет, Виктор Васильевич!
– От рации – ни на шаг! – повторил начальник, и разговор был исчерпан.
Радист плотно прикрыл окошко и вернулся на свое рабочее место. Иорданов по-прежнему возлежал, развалившись поперек девичьей койки Дятла. Делать было нечего, рация молчала, и потому неотвратимая атмосфера обычного трепа просто висела в воздухе. Затравил, как всегда, Иорданов.
– Паша, – сказал он, – знаешь, что такое фрайер?
– Еще бы, – хмыкнула Пашка. – Глянь в зеркало.
– Нет, – возразил ученый шофер-этимолог, – нет, я имел в виду не вульгарный жаргон, бытующий среди некоторой части водителей Москвы и Подмосковья, а истинный, так сказать, лингвистический смысл слова…
– Ну?
– Не нукай – не на большаке. Так вот «фрай-ер» в дословном переводе с языка Вольфганга Амадея Моцарта означает «Свободный жених».
– Да здравствует свобода! – вставил радист.
Иорданов жестом заставил его умолкнуть и продолжал:
– Ты только вдумайся, Паша: не просто – жених, а свободный…
– Это ты, что ли?
Иорданов печально покачал головой:
– Увы, нет. И на дядю Ваню тоже не смотри.
Но Пашка без женихов не могла.
– А кто же? Дятел? – спросила она, почти уверенная в точном попадании. Но разве можно было предугадать ход мысли Иорданова?
– Нет, Паша, – огорченно произнес он. – Самое время в зеркало смотреть тебе. Ты у нас свободный жених. Ты и есть фрайер.
Пашка озадаченно уставилась на Иорданова:
– Это почему же?
– А потому, Полина Петровна, что у вас в гардеробе полно кружавчиков, а вот на этой атлетической фигуре – сорок четвертый, второй рост, как всегда, – кирза, пятидесятый.
– Подумаешь, – сказала Пашка.
– Нет, Паша, не подумаешь. Будь я невинной девушкой и недели на две моложе – проходу бы тебе не дал. Такой парень пропадает!
Пашка уже было хотела высказаться по поводу идентификации личности Иорданова с любой, даже самой захудалой невинной девушкой, но тут заработала рация.
Примерно в то же самое время или чуточку раньше в кабинет Виктора Васильевича Стародубцева вошел Смирницкий. Он молча, ни слова не говоря, протянул начальнику два листочка. Стародубцев надел очки.
– Так… Начальнику колонны… Прошу освободить от занимаемой должности водителя в связи с переходом на другую работу. Понятно… А это?
– Радиограмма в редакцию. Прошу завизировать.
Стародубцев, как и тогда, с интересом взглянул на своего водителя поверх очков.
– Что здесь? Заместителю главного редактора… Так. А почему не главному?
Смирницкий неопределенно пожал плечами. Стародубцев продолжал читать:
– «Ближайшем будущем прошу резервировать пять „подвалов“. Гарантирую серию очерков о рабочем классе острие пятилетки». О нас, значит? Выходит, что о нас.
Корреспондент жизнерадостно кивнул, чувствуя, что делает доброе дело:
– Конечно! О ком же еще?! Теперь изнутри знаю. Прославлю. Слава и почет – на всю страну.
Нет, что-то здесь не понравилось старому полковнику, не так как-то вышло. Встал он, походил по комнате, остановился перед Смирницким.
– Прославишь, значит? Нет, сынок, лучше б ты этого не делал. И не потому, что слава нам не нужна, – слава богу, живые люди. От тебя не надо.
Смирницкого покоробило, но он продолжал улыбаться:
– Разве я плохо работал?
Начальник колонны вздохнул, тяжело вздохнул Виктор Васильевич.
– Нет, сынок, работал-то ты хорошо. Почти наш стал, да не совсем… Вот потому и не писал бы ты лучше. Все равно мы тебе до конца не поверили.
– Знаете, не понимаю я вас, Виктор Васильевич, – развел руками Смирницкий. Он закурил, раздраженно чиркая спичкой о коробок. – Честно, не пойму.
– Чего же тут не понять? – спокойно и даже как-то задумчиво произнес Стародубцев. – Работал ты руками, писать будешь головой, а для души… ты дело нашел? Есть оно у тебя? Да по мне любой мой, даже не самый хороший, водитель дороже тебя – хорошего.
– Тут вы перебираете, Виктор Васильевич, – обиделся Смирницкий. – Это почему же?
– Почему? – Стародубцев на мгновение задумался. – А потому, что нельзя начать дорогу с середины. Впереди-то будет лишь полдороги. И назад не воротишься. Как же ты ее всю поймешь? Ну как, ответь мне.
Виктор снова попытался улыбнуться:
– Ну что тут ответить? А допустим, я… додумаю начало? Дофантазирую? Ведь это мое право, не так ли? Тема позволяет широко мыслить.
В ответ улыбнулся и Стародубцев, горько улыбнулся, почти по-стариковски:
– Ну а жизнь свою… ты тоже додумаешь? Дофантазируешь? Или ее строить надо? Как дорогу…
Однако Виктор Михайлович Смирницкий, человек, по мнению Стародубцева, не нашедший себя в жизни, был все же опытный журналист. Так или иначе, тертый и битый. И потому он не стал разубеждать человека старой формации, бывшего полковника, чей смысл жизни, а значит, и кругозор на выходили и за пределы тайги. Видел Смирницкий в этом некую ущербность и, хотя понимал, что думать так нехорошо, заставить себя думать иначе не мог. Потому-то он и повел себя дипломатично, как настоящий репортер, который даже в самой невыгодной для себя ситуации все же ухитряется взять интервью у развесившей уши чудаковатой знаменитости.
– Будет вам, Виктор Васильевич, – в примирительном тоне произнес Смирницкий. – Ну что обо мне? Полдороги, дорога… Вон я с Баранчуком спор затеял и… проиграл. Это для меня куда важнее. Проиграл, и все тут.
Виктор Васильевич усмехнулся, искоса глянул на собеседника:
– Да что там он значит – ваш спор? Дело совсем в другом! Эдуард – парень крепкий. Уж он-то свою дорогу с истока начал… И идет по ней твердо.
Виктор Смирницкий про себя усмехался. И понял – клюнуло.
– А с чего она, по-вашему, начинается, дорога? – спросил он невзначай. – Ну хотя бы эта, которую сейчас строите? С чего?
Полковник в отставке задумался, вздохнул, расправил плечи. Снова вздохнул.
– Действительно, с чего же она начинается? Конечно, можно сказать так: новенький корчеватель, глухо урча, развернулся на месте и двинулся на первые кедры… Красиво? То-то. Это для тебя. А я и не помню сейчас, чей самосвал задрал тогда кузов в небо и первые семь кубов грунта ухнули в болото. Потом были десятки, сотни тысяч кубов. С чего? А ни с чего… У каждого свое начало. У одного – корчеватель, у другого – самосвал. Вот, скажем, вобьют в землю пикетный столбик с цифрой «0». Нолевая отметка… ноль километров дороги… Еще и в помине нет ни одного километра железнодорожного полотна, ни одна шпала не коснулась насыпи… Так? Может быть, это начало? Ан нет. Потому что рядом уже давно петляет лежневка – чья-то другая дорога. Хоть и деревянная, да единственная, своя. И все дела!
Наверное, много бы еще полезного из этого монолога почерпнул для себя Виктор Смирницкий, если бы за дверью, ведущей в радиостанцию, не возникли шум, и гам, и даже крики.
Дверь с треском распахивается (что строжайше запрещено Стародубцевым), и на пороге возникает радист, и уши его пылают пуще обычного. За радистом сомкнутыми рядами, сияя, толпится вся гопкомпания, явно желая войти.
– Товарищ, полковник! Виктор Васильевич! – орет Вовочка, – Виктор Васильевич, вот она! Пришла наконец!
Володя яростно размахивает над головой листом бумаги обычного формата.
– Кто? – недоумевает Стародубцев. – Кто пришел?
– Да радиограмма же! – вопит радист. – То есть он – приказ! Читайте!
Стародубцев берет листок из скачущих пальцев радиста и надевает очки.
Он снова перечитывает. И протягивает листок Смирницкому.
– Вот он – приказ о передислокации в сторону горизонта, – говорит Стародубцев. – Может быть, это для кого-то начало? А? Как считаешь, корреспондент? Хорошая тема..
Когда, как и почему приходит тревога?
Что мы знаем, об этом чувстве?
Иногда оно реально и имеет под собой основательную базу для переживаний и волнений.
Иногда кто-нибудь скажет всего лишь одно слово и даже не в твой адрес, и возникает острое ощущение чего-то тревожного и неспокойного на душе.
Но иногда ничего не бывает. Ровным счетом – ничего. А в самой природе возникает нечто, что заставляет сжиматься сердце в тревожном предчувствии.
Вот и сегодня сумеречный лунный свет осветил единственную улицу вагон-городка сто тридцать первой механизированной колонны зыбким тревожным светом. Он, этот свет, забрался во все закоулки меж домами, посеребрил тревожно-волшебной фосфоресцирующей краской стены и крыши вагончиков, разлился мертвенной бледностью по холмистым рельефам сугробов, превращая их в заколдованные фигуры диких и страшных лесных зверей.
Этот вечер принес ощущение зыбкости и неустойчивости, эфемерности всего земного перед тайными и непостижимыми глубинами мироздания.
И даже воздух – обычный северный морозный воздух – и тот стал зыбок и нереален.
Но что это?
Где-то далеко залаяла собака.
Простучала автоматная очередь.
Прочертила ночное небо угасающая ракета.
А скорее всего, это нам привиделось и прислышалось. Это нам показалось.
И все-таки он появился – человек в телогрейке. Крадучись прошел вдоль стены, прислушался, осторожно заглянул в окно. Будто бы тонкий лучик света повторил путь его взгляда; от стенки к стенке, от кровати к кровати. Пусто… Нет, на одной из них спит Баранчук – лицом к стене. А над его головой, на гвозде, крест-накрест – ружье и гитара. Удача!
И тогда человек в телогрейке вошел в дом. Двигаясь бесшумно и осторожно, он приблизился к спящему и, протянув руку, медленно стал снимать со стены ружье. Он почти уже снял его, но скованные морозом пальцы утеряли былую гибкость и задели струны гитары. Раздался фальшивый звук, такой же, как и тогда, когда к гитаре прикасался Смирницкий. Человек в телогрейке спиной попятился к двери, держа ружье наготове, стволами на Баранчука, не спуская со спящего глаз.
И тогда Баранчук проснулся. Он сел на постели… и все понял. Так они и застыли: Баранчук – полусонный, безоружный, не узнающий в этой жуткой фигуре своего приятеля, и Зот Шабалин, стоящий уже у самой двери, готовый вот-вот уйти.
Но бесшумно открылась, дверь, и на пороге возник Смирницкий. Он стремительно прошел мимо человека в телогрейке, прикрытого распахнутой дверью, остановился перед Баранчуком, улыбаясь, не ощущая спиной опасности, желая что-то сказать, а может быть, попрощаться. Однако, наткнувшись на каменное лицо Баранчука, Смирницкий понял, что происходит что-то необычное. И тогда он стал медленно поворачиваться, а навстречу ему поднимались спаренные ружейные стволы. И вот тут-то Смирницкий увидел два черных зрачка, глядящих ему прямо в лоб. Он не дернулся, не вскрикнул – он просто закаменел, не в силах пошевелиться или что-то сказать…
Два человека – это было уже много для Зота Шабалина. Его нервы, взвинченные побегом, преследованием и голодом, стали сдавать. Короче, он был готов к выстрелу. Но ему еще кое-что было нужно в этом вагончике. Он потянулся к полке с консервами и, не спуская лихорадочных глаз с Баранчука и Смирницкого, левой рукой стал заталкивать банки в карманы, зажав в правой подрагивающее ружье. Потом он ткнул стволами в Смирницкого и неслышно произнес одно слово, едва пошевелив губами.
Но Смирницкий понял: «Снимай». Путаясь непослушными пальцами в пуговицах, он торопливо стал стаскивать полушубок. И тут Зот Шабалин совершил ошибку…
На полке оставалась еще одна банка консервов. Лишь на долю секунды скосил на нее глаза Зот, скосил… и потянулся почерневшими пальцами…
И тогда Баранчук прыгнул…
В этом длинном сумасшедшем прыжке он успел сбить на пол Смирницкого, так и не выбравшегося из полушубка за все долгие секунды этой немой сцены. И сразу же в призрачной белесой полутьме один за другим прогрохотали два выстрела, загремела опрокидываемая мебель, кто-то приглушенно вскрикнул…
Старший наряда прапорщик Букин вместе с напарником медленно катились в кабине МАЗа по главной и единственной улице вагон-городка. Работы на этом участке трассы сворачивались, и Стародубцев по просьбе Букина безболезненно выделил им машину. Это было целесообразно по трем причинам: во-первых, почти во всех случаях жизни колеса быстрее, чем ноги; во-вторых, такой камуфляж позволял осуществлять патрулирование, не привлекая к себе внимания; и, в-третьих (до этого додумался молоденький напарник Букина, за что и получил тут же кличку Карацупа), они из этой машины пару раз устраивали на трассе приманку – вроде бы бросали ее на время. А ведь скажи им, что Зот Шабалин однажды чуть не клюнул на это, вот бы удивились ребята. Не додумались они оставить на сиденье ружье, какой-нибудь «ТОЗ» или «ИЖ», разумеется незаряженный, – неизвестно, что бы из этого вышло.
И вот, «фланируя» по улицам вагон-городка, покуривая в теплой кабине, все-таки засек боковым зрением прапорщик Букин какую-то тень, мелькнувшую у окна шестого вагончика, а затем проскользнувшую в дверь. В общем-то, ничего особенного, подумаешь, кто-то вошел в дом. Вот и сейчас туда прошел этот бывший корреспондент из Москвы. И все-таки предчувствие чего-то нехорошего словно толкнуло в бок бывалого прапорщика. Он еще помедлил секунду-другую, а потом сделал знак напарнику остановиться.
– Пошли, Карацупа, – тихо приказал старший наряда. – В крайнем случае, извинимся, спросим какого-нибудь Васю.
И незаметно, как бы стыдясь самого себя – к чему, мол, такая предосторожность, – старший наряда прапорщик Букин одним движением пальца снял пистолет с предохранителя, не вынимая руки из кармана полушубка.
Они уже были на крыльце, когда в доме прогрохотали два выстрела…
Эти выстрелы слышат в кабинете Стародубцева. И тогда все бросаются к дверям – яростные, решительные, молчаливые люди. Вот они бегут через дорогу, врываются в вагончик, и, когда за последним из них захлопывается дверь, в доме зажигается свет.
Но не первыми приходят на помощь друзья во главе с полковником запаса, нет, не первыми. Под полусбитой перекосившейся полкой скорчившись сидит Шабалин, на его грязных запястьях тускло поблескивают «браслеты», глаза потухли, опустошенное лицо, кроме боли и злобы, ничего не выражает. А над ним, еще тяжело дыша, возвышаются двое ребят, обученные военные – прапорщик Букин и молодой ефрейтор по прозвищу Карацупа – в полушубках, похожие на самых обычных шоферов.
А на полу на коленях стоит Смирницкий и держит полулежащего на его руках Баранчука. Люди окружают их, и тогда Баранчук открывает глаза. Он улыбается, этот странный водитель, и, с трудом подняв руку, слабо шевелит пальцами, мол, все нормально, ничего из ряда вон выходящего не произошло.
Расталкивая всех, к Баранчуку бросается Паша. Она становится на колени, склоняется над ним, слёзы, беззвучные слезы текут по Пашкиному лицу и капают на нос Баранчуку. Он морщится, неловко улыбается:
– Да брось ты, дурашка. Все в порядке.
Прапорщик Букин от двери бросает индивидуальный пакет прямо на колени Баранчуку.
– Перевяжите его, – говорит он. – Вроде плечо зацепило немного.
– Орлов! – рычит Стародубцев. – Вовка!
– Здесь я! – подскакивает радист.
– Беги на рацию. Вызывай вертолет с врачом! Срочно! Из Октябрьского! И все дела…
– Не надо, товарищ полковник, я уже вызвал, – говорит Букин.
В это время Паша заканчивает перевязку Баранчука: она разорвала на нем рубашку и довольно умело, продезинфицировав рану, затянула на плече бинт.
– Вы не ранены, товарищ корреспондент? – участливо спрашивает Стародубцев у Смирницкого.
– Нет, – отвечает Смирницкий глухо.
Из угла, из-под скошенной полки, переполненные ненавистью глаза обращены на Баранчука, и оттуда же доносится сдавленный от ярости голос:
– Г-гад! С-сука! Жаль, не добил я тебя… Баранчук.
Эдуард с изумлением вглядывается в бородатое перекошенное лицо.
– Шабалин?! Это ты, Шабалин?
Зот щерит в оскале и сейчас еще белые ослепительные зубы, криво усмехается:
– Я… кто ж еще. Ничего, на том свете свидимся!
Этот голос знаком и Паше, она оборачивается, и дикий нечеловеческий вопль прорезает комнату.
– А-а-а! – рычит Шабалин и протягивает к ней грязные скрюченные руки в наручниках.
Она отшатывается.
– По-ли-на, – шепчет он побелевшими губами. – По-ли-на!
Следующим утром на своем «уазике» в жилгородок сто тридцать первой мехколонны прибывает Алексей Иванович Трубников. Его встречает Стародубцев, извещенный заранее по радио, и они с уважением пожимают друг другу руки.
– Как дела? Как здоровье? – спрашивает Трубников.
– Нормальный ход, – расправляет усы Стародубцев, он-то знает, зачем пожаловал секретарь райкома: будет награды вручать перед передислокацией.
– Пойдем, Виктор Васильевич, покажешь своего героя. Хочу с ним познакомиться.
– Так вы уже знаете? – удивляется Стародубцев.
– А чего тут странного? – смеется Трубников. – По дороге сообщили. Кто же, как не секретарь райкома, должен знать?
– Ну да, конечно, – соглашается Виктор Васильевич. – Мы перед вами, как на ладони…
Они идут к шестому вагончику.
– Кстати, как его зовут? – спрашивает Трубников.
– Баранчук. Эдуард Баранчук.
– Баранчук? – теперь уже удивляется секретарь. – Тогда у меня для него сюрприз.
– Знаем, – раздувает усы Стародубцев. – Медаль «За трудовую доблесть».
– Нет, не это.
– Неужто на орден переиграли?
– Да нет же, – смеется Трубников.
– А зря, – не унимается Стародубцев, – могли бы такому выдающемуся водителю и герою… И вообще. Что за сюрприз-то, Алексей Иваныч?
– Тут мне из Москвы позвонили и письмо передали для него. Начудил он там немного, да теперь уж все в порядке. Любопытный, видимо, парень…
– Сейчас увидите.
Они поднимаются на крыльцо, топают, сбивая снег с унтов, входят в дом, как и принято здесь, без стука.
– Мир дому сему, – снимает шапку Трубников. – Здравствуйте…
– Здравствуйте, – поднимается Баранчук.
Правая рука у Эдика на перевязи, и он неловко подает гостю левую.
– Извините…
– Ничего. Как самочувствие?
– Прекрасное, – усмехается Эдуард. – Хоть сейчас за баранку, да вот начальник не велит.
– Рановато, – бурчит Стародубцев, – еще накрутишься вволю. Ты познакомься, Эдуард. Это Алексей Иванович Трубников – наш секретарь райкома.
– Баранчук, – кивает Эдик, – Эдуард Никитович.
– Погоди-ка, погоди-ка, – вскидывает брови Алексей Иванович. – Я уже это словосочетание где-то слышал. Да и лицо мне твое знакомо, водитель.
– Не мудрено, – поправляет повязку Эдуард. – Второй раз знакомимся.
– Вот тебе на, – огорчается Трубников. – Совсем память плохая стала… Когда же это?
– А вы же меня сюда и привезли. Я вас еще за Стародубцева принял…
Стародубцев поправляет обвисший ус: ему лестно, что секретаря райкома приняли за него. А Трубников смеется, и морщинки бегут по его смуглому лицу.
– Хоть убей – не помню. Ты уж меня прости. Всегда кого-то подвозить приходится.
Трубников достает из кармана конверт:
– Ну что ж, Эдуард Никитович, к обеду будь в столовой – наградим, как говорится, по заслугам, при всем честном народе. А это тебе – добрая весточка. На словах же просили передать, что в Москве у тебя… все в порядке.
Эдуард бросает быстрый, встревоженный взгляд на секретаря.
– Да, да. Совершенно официально просили передать, что все в порядке. И привет от товарища Лаврушина. Подробности, вероятно, в письме.
Но Эдик не знает, кто такой Лаврушин, хотя фамилия чем-то кажется ему знакомой. Он убирает письмо в карман, поскольку хочет прочесть его один, без свидетелей.
– Да, кстати, – вспоминает Трубников, – куда девался корреспондент из Москвы? Смирницкий, кажется…
Стародубцев лукаво усмехается:
– Машину готовит. К передислокации.
– То есть? – удивляется Трубников.
– А он у меня теперь водителем работает, – небрежно сообщает Стародубцев. – Неплохой водитель, между прочим. Сказал: Север хочу понять…
Трубников задумчиво трет переносицу.
– А нашел он своего анонима?
Виктор Васильевич смотрит на водителя, обладающего инициалами Э. Б., и незаметно для Трубникова подмигивает:
– Нет, не нашел. С фонарем искал, да что проку. Тайга!
Попрощавшись, гости уходят. А Эдуард достает конверт и, морщась, – плечо все-таки болит – вскрывает его. Смотрит на подпись: полковник Лаврушин, Ну, конечно, полковник милиции Лаврушин, тот самый, с Петровки, 38…
«Дорогой Эдуард Никитович! Как видишь, мы тебя все-таки нашли, хотя можно было и бросить – бегай себе на здоровье, тем более что тебя никто не ловит… Хорошо еще, что я случайно узнал об этой истории и сопоставил „преступника“ с тем парнем, который так ловко раскрутил такси на мокром асфальте…»
…Баранчук задумавшись сидел на кровати. Лаврушин писал ему, что ежели он, Баранчук, не пожелает возвращаться, то пусть пришлет документы для бронирования комнаты и сохранения московской прописки, ежели и то и другое ему еще дорого.
Эдик вдруг почувствовал слабость. Он прилег не раздеваясь, свесив ноги в унтах, и неожиданно задремал. А проснулся тогда, когда они шумно ввалились его друзья, и повели в столовую, где народ желал видеть в лицо своего героя.
Прошло несколько дней, и то, что называлось вагон-городком, стало караваном. Машины зацепили вагончики, стоящие на санях, Стародубцев дал сигнал к отправлению, и все это сложное хозяйство тронулось и потянулось к поднятому шлагбауму.
В головной машине восседал сам начальник колонны Виктор Васильевич Стародубцев, преисполненный значительности перед таким ответственным путешествием. Машину вел Смирницкий.