Текст книги "Житейские воззрения Кота Мурра"
Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
Фридрих, напротив, похвалил выражение моего лица и статный рост, высказав догадку, что, верно, мой хозяин дурно со мной обращался и вынудил меня бросить его. Он прибавил при этом, что пудель оказывается самым верным преданным животным, если идет за кем-нибудь по собственному желанию, и барон, понятно, не преминул удержать меня за собой. Однако, хотя я вскоре принял блестящий вид (благодаря стараниям Фридриха), барон долго не питал ко мне никакой особенной склонности и только поневоле допускал, чтобы я сопровождал его во время прогулок. Но року угодно было переменить все. Мы встретили однажды профессоршу. Узнай, Мурр, как пуделю свойственна сердечная верность: едва я увидел свою прежнюю госпожу, сделавшую мне столько зла, как весь исполнился самой неподдельной радостью. Я стал плясать перед ней, весело и громко лаял, и всячески старался дать ей понять свое живейшее удовольствие.
– Да ведь это Понто! – воскликнула она, погладила меня по спине и многозначительно посмотрела на барона.
Я подскочил к своему господину, он тоже приласкал меня. По-видимому, барону пришла на ум какая-то совсем особенная мысль, потому что он несколько раз пробормотал про себя:
– Понто… Понто… может ли это быть?..
Мы пришли к одному из близлежащих увеселительных мест. Профессорша расположилась рядом с несколькими лицами, составлявшими ее общество. Добрейшего профессора, однако, тут не было. Невдалеке расположился и барон – таким образом, что, будучи сам не особенно заметен для других, он все время беспрепятственно мог смотреть на профессоршу.
Я стал перед своим господином и поглядел ему в глаза, махая хвостом и как бы дожидаясь приказаний.
– Понто, – повторял он, – Понто, да неужели это возможно?.. Ну, – прибавил он после некоторого молчания, – можно, однако, попробовать!
Написав карандашом маленькую записку, он свернул ее и, спрятав мне за ошейник, показал на профессоршу.
– Понто, allons![150] – прошептал он.
Я не был бы умным, догадливым пуделем, если бы не понял сразу, в чем дело. Немедленно отправившись к столу, где сидела профессорша, я сделал вид, будто мне очень хочется пирога. Профессорша с необычайной любезностью протянула мне пирог; в то же время другой рукой она стала гладить меня по шее. Вполне явственно я почувствовал, как записка была вынута у меня из-за ошейника. Вскоре после этого профессорша встала и, оставив общество, направилась в боковую аллею. Я последовал за ней. С лихорадочным вниманием прочитав записку барона, она достала из своей рабочей корзинки маленький карандаш, написала на той же бумажке несколько слов и, свернув ее, спрятала мне за ошейник.
– Ах, Понто, Понто, – сказала она, бросая на меня плутовской взгляд, – ты очень умен и полезен, когда приносишь что-нибудь вовремя!
Самым поспешным образом я отнес послание профессорши барону, который, тотчас же догадавшись, что я принес ответ, вынул записку из-за ошейника! Должно быть, профессорша написала ему что-нибудь очень приятное, потому что глаза его заблистали, и он с восторгом воскликнул:
– Понто, Понто, ты превосходнейший пудель! Счастливая звезда привела тебя ко мне!
Можешь себе представить, добрейший Мурр, как я обрадовался, увидев, что после всех этих приключений я попал в милость к своему господину.
В состоянии такого радостного настроения я выделывал, без всяких внешних импульсов, всевозможные номера. Я говорил по-собачьи, умирал, снова оживал, выказывал презрение к куску хлеба, якобы брошенному жидом, и пожирал с аппетитом христианский хлеб и все такое прочее.
– Необычайно образованный пес! – воскликнула одна старая дама, сидевшая рядом с профессоршей.
– Необычайно образованный! – отвечал барон.
– Необычайно образованный! – послышалось, как эхо, восклицание профессорши.
Не распространяясь в излишних рассуждениях, я скажу тебе, добрейший Мурр, что я после всего этого неоднократно переносил письма от барона к профессорше и обратно; мало того, я забегал иногда в самый дом профессора, понятно, когда этот последний находился в отсутствии. Если же когда-нибудь под вечерок господин барон Альцибиад фон Випп прошмыгнет к прекрасной Легации, я остаюсь перед входной дверью и, как только вдалеке покажется профессор, поднимаю такой отчаянный лай, что мой хозяин, почуяв близость врага, немедленно укрывается.
В глубине своей души я не мог вполне одобрить поведение Понто. Я вспомнил покойного Муция, вспомнил свое искреннее отвращение к каждому ошейнику, и подумал, что никакой честный порядочный кот не унизится до сводничества. Все эти соображения я откровенно высказал юному Понто. Но он захохотал мне прямо в физиономию и спросил иронически: неужели котовская мораль так неумолимо строга, неужели я не сделал никогда ничего, идущего в разрез с моими нравственными убеждениями. Я вспомнил о Мине и умолк.
– Во-первых, – продолжал Понто, – во-первых, любезнейший Мурр, общий опыт доказывает, что от судьбы не уйдешь, как там ни вертись; подробные на эту тему рассуждения ты можешь найти в чрезвычайно поучительной книге, написанной изящным стилем и озаглавленной Jaques le fataliste[151]. Уж если предвечному року было угодно, чтобы профессор эстетики, Herr Лотарио… Ну, словом, ты меня понимаешь, добрейший кот, мне хотелось бы даже, чтобы ты написал что-нибудь об истории с перчаткой, сделал бы ее более популярной. Что касается меня, я твердо убежден, что профессор эстетики своим поведением ясно доказал свою решительную прирожденную склонность вступить в тот орден, в который без собственного ведома вступает столько мужчин, и как к ним идут знаки этого ордена, с каким достоинством они носят свои украшения! Лотарио исполнил бы свое предназначение и в том случае, когда не было бы никакого барона Альцибиада фон Виппа, никакого пуделя Понто. И разве вообще Лотарио своим поведением не заслужил, чтобы я бросился в распростертые объятия к его врагу? К тому же барон нашел бы и другие способы вступить в связь с профессоршей; та же самая беда все равно разыгралась бы над головой профессора, я не получил бы никаких выгод, не пользовался бы удобствами, проистекающими теперь для меня из самого факта нежных отношений барона и Легации. Мы, пудели, не такие уж строгие моралисты, чтобы урезывать себя и отказываться от лакомых кусков, которых и без того встречается так мало в жизни.
Я спросил Понто, неужели на самом деле выгоды, сопряженные с его службой у барона, так велики, чтобы искупить обременительные тягости рабства. При этом я дал ему понять, что именно рабство глубоко противно коту, носящему в груди своей неистощимый источник вольнолюбия.
– Ты, братец, – возразил с гордой улыбкой Понто, – говоришь сообразно со своим крайним разумением или, вернее, сообразно с крайней своей неопытностью в сфере высших житейских отношений. Ты не знаешь совсем, что это значит – быть любимцем такого галантерейного, образованного человека, как барон Альцибиад фон Випп. А что я сделался его любимцем после того, как представил доказательства своей разумности и услужливости, я повторяю об этом не впервые. Узнай же, мой вольнолюбивый кот, как хорошо, как славно мне теперь живется. Я сделаю краткое описание нашего времяпрепровождения. Утром мы (я и мой господин) встаем не очень рано, не очень поздно, а именно ровно в одиннадцать часов. Не премину сообщить тебе, что моя широкая мягкая постель находится недалеко от кровати барона. Мы оба во время сна храпим так гармонически согласно, что при внезапном пробуждении немыслимо решить, кто именно храпел. Проснувшись, барон звонит в колокольчик, немедленно появляется камердинер и подает барону стакан дымящегося шоколада, а мне чашку прекрасного сладкого кофе со сливками; мы поглощаем эти напитки с одинаковым аппетитом. После завтрака мы некоторое время посвящаем игре друг с другом, что не только приносит пользу здоровью, но и развеселяет наш дух. Когда погода стоит хорошая, барон высовывается из окна и смотрит в лорнет на прохожих. Если прохожих мало, барон предается еще одной забаве, которая имеет свойство доставлять ему неистощимое наслаждение в продолжение целых часов. Под окном, находящимся в комнате барона, вделан в землю камень, отличающийся особенным красноватым цветом, в самой его середине есть маленькая круглая дырочка. Забава заключается в том, чтобы плюнуть вниз прямо в эту дырочку. Упорным и продолжительным упражнением барон достиг такого искусства, что через два раза на третий попадал в дырочку и таким путем неоднократно выиграл пари. После этой забавы начинается третий весьма важный момент – одевание, искусное причесывание и завивка волос, и, что главное, необычайно причудливое завязывание галстука – операция, которую барон производит собственноручно, без всякой помощи камердинера. Так как эти сложные занятия поглощают много времени, Фридрих пользуется досугом, для того чтобы принарядить меня: губкой, обмокнутой в теплую воду, он моет мой мех, расчесывает длинные волосы, оставленные парикмахером в надлежащих местах, и надевает на меня серебряный ошейник, преподнесенный мне в подарок бароном немедленно после того, как я обнаружил свои таланты. Следующие за сим минуты посвящаются литературе и изящным искусствам. Именно: мы отправляемся в ресторан или в кофейню, едим бифштекс, выпиваем стаканчик мадеры и заглядываем в кое-какие новейшие журналы и газеты. Потом начинаются предобеденные визиты. Мы посещаем ту или другую знаменитую актрису, певицу, иногда танцовщицу, дабы сообщить ей новости дня, и в особенности события, связанные с каким-нибудь вчерашним дебютом. Барон Альцибиад фон Випп удивительно умеет рассказывать: дамы всегда, слушая его, находятся в самом прекрасном расположении духа. Никогда, по его словам, не удается сопернице или соревновательнице получить даже часть тех рукоплесканий и восторгов, которые выпадают на долю увенчанной знаменитости. Беднягу освистали, осмеяли… Если же триумф был несомненен и о нем никак нельзя умолчать, барон умеет пустить в ход какую-нибудь скандалезную сплетню, которую все с жадностью выслушивают, стараясь, чтобы яд злостных толков убил цветы букетов и венков. Более солидные визиты, к княгине А., к баронессе В., к жене посланника С., наполняют все остальное время до 4 часов: сделав все дела, барон, успокоенный, садится в этот час за стол. По большей части обед происходит опять в ресторане. После обеда мы пьем кофе, играем на биллиарде, если погода благоприятная, совершаем прогулку, я всегда пешком, барон иногда на лошади. Глядишь, наступает вечер, близится час, когда нужно идти в театр, которым барон никогда не манкирует. Должно быть, он там играет чрезвычайно большую роль, ибо не только извещает публику о всяческих закулисных подробностях и вновь выступающих артистах, но, кроме того, руководит похвалами и порицаниями, чувствуя непобедимую склонность к такому занятию. Так как самым образованным господам моей породы, в силу какой-то возмутительной несправедливости, воспрещен вход в театр, промежуток времени, когда происходят сценические представления, является единственным досугом, принадлежащим мне безраздельно и разлучающим меня с возлюбленным бароном. Впоследствии я расскажу тебе, добрейший Мурр, как я пользуюсь этим досугом для установления прочных связей с борзыми собаками, с английскими понтерами, с мопсами и с другими знатными особами. По окончании спектакля мы опять отправляемся в ресторан ужинать. Барон вместе с веселой компанией друзей предается самому беззаботному времяпрепровождению: все говорят, все хохочут, находят все восхитительным, и в то же время никто не знает, что говорит, над чем хохочет, что собственно находит восхитительным. Но в этом-то и заключается соль разговора, его пикантность, специфическая черта таких элегантных людей, как мой хозяин. Нередко поздней ночью барон отправляется в тот или другой знакомый дом, где, должно быть, всегда бывает чертовски весело. Об этом, впрочем, я ничего не знаю, потому что барон во время таких визитов никогда не берет меня с собой, имея, быть может, к тому самые солидные основания.
Ну, вот тебе, любезный Мурр, довольно подробное описание моего времяпрепровождения. Посуди теперь сам, основательно ли этот ворчливый дядя обвиняет меня в диком распутстве. В былое время я, правда, давал повод к разным упрекам. Я вращался среди самого непозволительного общества и с особенным удовольствием втирался всюду, преимущественно являлся незваным на свадебные пиры, производя совершенно ненужные скандалы. Все это, однако, происходило не от наклонности к кутежам и пороку, а просто благодаря отсутствию высокой культурности, которой я и не мог получить, находясь в доме профессора. Но теперь положение дел изменилось. Однако… кого это я вижу? Да это сам барон Альцибиад фон Випп. Он смотрит в мою сторону, свистит… Au revoir, mon cher![152]
В мгновение ока Понто был около своего господина. Наружность барона вполне согласовалась с представлением, которое я составил по рассказу Понто. Он был весьма высок и не столько строен, сколько тонок. Костюм, походка, манеры – все являлось в нем живым олицетворением самой последней моды, доведенной до чего-то фантастического, странного. В руке у него красовалась тонкая тросточка с серебряным набалдашником; когда Понто приблизился, барон заставил его несколько раз через нее перепрыгнуть. Как ни унизительно показалось мне это искусство, я должен был сознаться, что Понто проделал свой фокус с необычайной ловкостью, которой я раньше у него не замечал. Вообще, когда барон, выпятив грудь, втянув живот, пошел вперед какой-то особенной петушиной походкой, а Понто, сопровождая его рядом, стал делать прыжки взад и вперед, – во всех манерах моего друга вырисовывалось что-то чрезвычайно импонирующее. Я смутно почувствовал, что Понто подразумевал под высшей культурностью, но вполне ясно понять не мог.
Позднее я увидел, что известные проблемы, известные теории, будучи созданы в области чистого рассудка, оказываются совершенно несостоятельными – лишь живая практика дает полное познание вещей, лишь благодаря практике можно приобрести высшую культурность, характеризующую пуделя Понто и барона Альцибиада фон Виппа.
Проходя мимо меня, барон устремил через лорнет любопытный и, как мне показалось, гневный взгляд. Быть может, заметив, что Понто беседовал со мной, он отнесся к этому неблагосклонно. Мне сделалось как-то не по себе, я поспешил взобраться на лестницу.
Дабы исполнить обязанности добросовестного сочинителя автобиографии и опять изобразить с подробностью душевное мое состояние, я не мог бы придумать ничего лучшего, как сообщить несколько деликатных стихотвореньиц, которые за последнее время так из меня и сыплются. Но пока я…
(Мак. л.)…с этой ничтожной игрушкой бессмысленно растратил лучшие сокровища своей жизни. А теперь жалуешься, старый глупец, обвиняешь судьбу, с которой вздумал спорить! Что тебе были все эти знатные люди, весь этот свет! Ты смеялся над этими господами, считал их глупцами, а сам оказался недозволительнейшим глупцом. Ремеслом бы занимался, делал бы добросовестно органы, а не разыгрывал бы из себя волшебника и прорицателя. Тогда не украли бы у тебя жены, был бы ты хороший работник, сидел бы в мастерской, вокруг тебя делали бы свое дело добросовестные мастера, и все шло бы как по маслу. А Кьяра! Быть может, ко мне ласкались бы славные мальчишки, быть может, на коленях у себя я держал бы нарядную дочурку! Черт возьми, что же помешало мне немедленно отправиться искать утраченную жену, искать везде по белу свету?»
С этими словами мейстер Абрагам бросил под стол начатый небольшой автомат, швырнул туда же и инструменты, вскочил с места и начал ходить взад и вперед. Мысль о Кьяре, за последнее время никогда его не покидавшая, взволновала всю его душу, он открыл книгу Северино и устремил долгий взгляд на образ прелестной Кьяры. Потом, как лунатик, лишенный всяких внешних ощущений и побуждаемый лишь внутренним чувством, мейстер Абрагам подошел к ящику, стоявшему в углу комнаты, отложил в сторону книги и вещи, набросанные туда, вынул стеклянный шар вместе с целым аппаратом, предназначенным для эксперимента с «невидимой девицей», укрепил шар на шелковом шнурке, привязал его к потолку и расположил все в комнате так, как будто он хотел сделать опыт с оракулом. Только когда все было готово, мейстер пробудился от оцепенения и немало подивился на свои приготовления.
– Ах, – простонал он, – ах, Кьяра, бедная, бедная Кьяра, никогда больше не услышу я твой чудный вещий голос, говорящий о том, что скрыто глубоко в душе у людей. Нет мне больше на земле утешений, нет у меня больше никаких надежд, исключая надежды на смерть!
Вдруг стеклянный шар закачался, и послышался мелодический голос, подобный шепоту ветра, скользящего по струнам арфы. Вскоре явственно послышались слова:
Луч надежды нас ведет
В бездне мрачного страданья;
Для того, кто жив, придет
Миг желанного свиданья!
Не заметишь, как пробьет
Час последний испытанья,
Как исчезнет муки гнет,
Как блеснет очарованье.
– О Боже милосердый! – прошептал дрожащим голосом старик. – Это она говорит мне с неба, ее нет уже более в живых!
Снова раздался мелодический голос и еще тише, совсем издалека донеслись смутные слова:
Смерть над теми не властна,
Кто в душе любовь лелеет;
Если сумрачна весна,
Луч осенний нас согреет!
Набежит любви волна,
Всю печаль твою развеет;
Счастья светлая страна
Неизменно зеленеет!
То замолкая, то опять звеня с новой силой, волшебные звуки усыпили страдающего старца; сон окутал его своими черными крылами. Но в сумраке усыпленного сознания яркой звездой вспыхнуло видение минувшего блаженства, и Кьяра опять покоилась на груди у мейстера, и оба снова были счастливы и юны, и злобный гений был не в силах возмутить блаженный мир их сладостной любви…
Издатель должен сообщить благосклонному читателю, что здесь кот опять вырвал несколько макулатурных листов: вследствие сего в этой истории, исполненной пробелов, произошел еще новый пробел. Однако, судя по счету страниц, недостает всего восьми листков, не представляющих, по-видимому, ничего особенного: ибо следующие страницы приблизительно составляют продолжение всего вышеизложенного. Итак, перейдем к этому продолжению.
…Никак не мог ожидать. Князь Иреней вообще был заклятым врагом всяких экстраординарных событий, в особенности если они непосредственно захватывали его персону. Посему он взял двойную понюшку табаку (что делал всегда в критических обстоятельствах) и, устремив на лейб-егеря уничтожающий фридриховский взгляд, проговорил:
– Лебрехт! Мне кажется, что мы, как лунатики, видим призраков и делаем совершенно ненужные вещи.
– Ваша светлость, – спокойно возразил лейб-егерь, – прогоните меня, как завзятого мошенника, если все не произошло совершенно так, как я рассказал. Я повторяю смело и свободно: Руперт – отъявленный негодяй!
– Как, – гневно воскликнул князь, – как, Руперт – негодяй, Руперт – мой старый верный кастелян, служивший княжескому дому целых пятьдесят лет, причем никогда ни один замок не заржавел, никогда не выказал несовершенств в запираньи и отпираньи? Лебрехт! Ты помешался, ты в полном неистовстве! Черт побери…
Князь поперхнулся, как всегда, когда ловил себя на желании клясться вопреки всякому княжескому достоинству. Лейб-егерь воспользовался этим моментом, чтобы поспешно добавить:
– Ваша светлость изволит горячиться и клясться, а между тем ведь нельзя же молчать, нельзя же не сказать правду.
– Кто горячится, – возразил небрежно князь, – кто клянется? Клянутся только ослы! Повтори-ка, братец, весь рассказ, так, вкратце, чтобы я спокойно мог обдумать, какие необходимые меры надо принять. Если Руперт действительно негодяй, тогда… Ну, тогда и будет видно, что нужно делать.
– Как я имел честь доложить, – проговорил лейб-егерь, – вчера, когда я с факелом провожал фрейлейн Юлию, мимо нас проскользнул тот самый неизвестный человек, который давно здесь шатается. «Постой, – подумал я, – я же тебя поймаю». Проводив до дому фрейлейн, я загасил факел и стал в темноте. Не прошло и нескольких минут, незнакомец вышел из куста и тихонько постучался у входной двери. Дверь открылась, показалась девушка, незнакомец вместе с ней прошмыгнул в дом. Это была Нанни. Ведь вы знаете, ваша светлость, прехорошенькую Нанни, которая служит у госпожи советницы?
– Coquin![153] – воскликнул князь. – Разве говорят с коронованными особами о разных хорошеньких Нанни? Однако, продолжай!
– Да, – проговорил лейб-егерь, – не ожидал я от Нанни таких скверных проделок. «Так, значит, – подумал я, – тут нет ничего, кроме самой обыкновенной любовной интрижки». Но все-таки я решил остаться и посмотреть, не кроется ли за этим еще чего-нибудь другого. Через некоторое время показалась госпожа советница, возвращавшаяся домой. Едва только она подошла к дому, как наверху раскрылось окно и незнакомец с невероятным проворством выскочил оттуда прямо на горшки с гвоздикой и левкоями, которые стояли под окном и которые фрейлейн Юлия каждый день поливала собственноручно. Садовник ворчит, негодует. Он стоит там с разбитыми черепками, хотел сам принести жалобу вашей светлости, да я не впустил его: негодник с раннего утра нализался.
– Лебрехт, – проговорил князь, – Лебрехт, это не иначе как имитация, потому что совершенно то же самое рассказано в опере сочинителя Моцарта, которая называется «Свадьбой Фигаро». Я видел ее в Праге. Говори правду, лейб-егерь!
– Я слова не сказал, которого бы не подтвердил клятвой, – продолжал Лебрехт. – Неизвестный франт выскочил из окна, я хотел его схватить, но в мгновение ока он помчался, как пришпоренный. Как ваша светлость думает, куда?..
– Я ничего не думаю, – торжественно ответствовал князь, – не тревожь меня ненужными вопросами и догадками. Спокойно продолжай, лейб-егерь, свой рассказ, когда же история придет к концу, тогда я подумаю.
– Незнакомец, – продолжал лейб-егерь, – устремился прямо к пустому заколоченному павильону. Едва только он постучал в дверь, внутри показался свет и на пороге показался не кто иной, как честнейший господин Руперт. Он впустил незнакомца и сейчас же опять запер дверь. Вот видите, ваша светлость, Руперт, значит, вступает в непозволительные сношения с разными проходимцами, очевидно замышляющими недоброе. Кто знает, какие планы тут преследуются? Быть может, сам светлейший князь, находясь здесь в тихом, мирном Зигхартсгофе, не вполне безопасен от покушений злоумышленников?..
Так как князь Иреней считал себя необычайно важной светлейшей особой, он не раз уже думал о дворцовых заговорах и злокозненной крамоле. Последнее соображение лейб-егеря упало тяжелым камнем на его душу; несколько мгновений он был объят глубоким раздумьем.
– Лейб-егерь, ты прав! – проговорил он, наконец, широко раскрыв свои глаза. – Эта история о незнакомце, слоняющемся здесь, о свете, появляющемся в заколоченном павильоне, гораздо серьезнее, чем можно подумать в первую минуту. Жизнь моя в руке Божией! Но меня окружают верные слуги, и если кто-нибудь из них захочет пожертвовать ради меня своей жизнью, я щедро вознагражу его семью! Добрейший Лебрехт, распространи это сведение среди всех служащих мне! Ты знаешь, княжескому сердцу чуждо чувство страха, чувство общечеловеческой боязни перед смертью, но ведь есть же обязанности по отношению к народу, нужно заботиться о сохранении своей персоны, в особенности если наследник еще не достиг совершеннолетия. Посему я покину замок не ранее того времени, когда крамола, затеянная в павильоне, будет разрушена. Пусть явится сюда лесничий с окружными егерями и прочими служителями лесного ведомства, пусть все мои люди вооружатся с ног до головы. Павильон должен подвергнуться осаде, замок должен быть заперт. Позаботься об этом, любезнейший Лебрехт. Я сам захвачу свой кортик и двуствольные пистолеты, поди, принеси мне их, но не забудь положить их в футляр, чтобы не случилось какого-нибудь несчастия! Когда же павильон будет взят на приступ и заговорщики сдадутся, пусть мне будет доложено об этом, дабы я мог возвратится во внутренние свои покои. И пусть пленников тщательно обыщут, прежде чем привести их к моему трону, чтобы кто-нибудь из них в отчаянии… Но, позволь, братец, чего ж ты смотришь на меня, чего ты смеешься? Что это значит, Лебрехт?
– Ваше сиятельство, – проговорил лейб-егерь с хитрой усмешкой, – я думаю, что нет никакой надобности призывать лесничего с его сподручными.
– Почему нет, – воскликнул разгневанный князь, – почему не надо? Да ты, братец, кажется, осмеливаешься мне противоречить? А опасность с каждой секундой растет! Черт побери! Лебрехт, живее на лошадь… лесничего сюда… его сподручных… побольше заряженных ружей… нужно ловить момент… нужно захватить крамольников…
– Да они уж все пойманы, ваша светлость, – проговорил лейб-егерь.
– Как?! Что?! – воскликнул князь, с изумлением раскрывая рот.
– Едва только забрезжилось, я уже был у лесничего, – продолжал лейб-егерь. – Павильон окружен отовсюду так тщательно, что из него и кошка не убежала бы, а не только что человек.
– О, Лебрехт, ты чудесный лейб-егерь, – с чувством проговорил князь. – Ты – верный слуга княжеской фамилии! Если теперь ты спасешь меня от опасности, ты можешь смело рассчитывать на медаль, я сам ее изобрету и отолью из серебра или золота, смотря по тому, сколько людей погибнет при штурме павильона.
– Соблаговолите дать разрешение, ваша светлость, и мы тотчас же приступим к делу, – сказал Лебрехт. – Мы взломаем дверь, ведущую в павильон, захватим всех мошенников, которые там сидят, – и дело в шляпе. Уж, поверьте мне, я сумею поймать этого проклятого негодяя, который, как непрошеный гость, залез в павильон! Не посмеет больше этот мошенник беспокоить фрейлейн Юлию!
– Какой мошенник, – спросила советница Бенцон, входя в комнату, – кто осмеливается беспокоить Юлию? О ком вы говорите, любезнейший Лебрехт?
Князь подошел к Бенцон, важно, торжественно, как человек, которому предстоит совершить нечто экстраординарное, великое, требующее напряжения исключительной душевной энергии. Он схватил советницу за руку, нежно пожал ее и проговорил необыкновенно мягким голосом:
– Бенцон! Всюду за княжеской особой следует опасность, даже в том случае, если князь живет в полном уединении. Увы, это общая участь всех владетельных особ: никакие проявления сердечности, кротости не могут охранить их от мрачного демона, который зажигает пламя зависти в груди крамольных вассалов! Бенцон! Черная измена подняла против меня свою змееподобную голову Медузы! Я нахожусь в крайней опасности! Но близок миг, который положит конец катастрофе. Этому верному служителю я вскоре буду обязан моей жизнью, моим троном! Если же будет иначе… о, тогда я предаюсь воде судьбы. Я знаю, Бенцон, вы сохраняете неизменное ко мне расположение, следовательно, я, как тот король, который обрисован в драме одного немецкого поэта, могу воскликнуть: «Вы мне принадлежите! Не все утратил я!» Добрейшая Бенцон, поцелуйте меня! Дорогая Амальхен, мы все те же, как в старое время! Господи Боже, что это я говорю? Соберемся с духом, дорогая моя, когда враги будут взяты в плен, я уничтожу их одним взглядом. Лейб-егерь, пора приступить к штурму павильона!
Лейб-егерь поспешно направился из комнаты.
– Постойте, – воскликнула Бенцон, – какой штурм? Какого павильона?
По приказанию князя лейб-егерь снова представил полный рапорт о событиях дня.
Советница с напряженным вниманием выслушала рассказ Лебрехта и, когда он кончил, с улыбкой воскликнула:
– Это забавнейшее недоразумение, какое когда либо случалось! Прошу вас, князь, отправьте немедленно по домам и лесничего, и его подручных. О заговоре не может быть никакой речи, вам ничто не грозит. Неизвестный обитатель павильона – ваш пленник.
– Кто же это, – спросил изумленный князь, – кто несчастный, осмелившийся без моего разрешения поселиться в павильоне?
– В павильоне скрывается принц Гектор, – шепнула ему Бенцон.
Князь отпрянул на несколько шагов, как бы пораженный невидимым ударом.
– Как? – воскликнул он. – Что? Est il possible![154] Бенцон! Не грезится ли мне? Принц Гектор?
Князь устремил свои взоры на лейб-егеря, который, совершенно обескураженный, мял в руках шапку.
– Лебрехт, – воскликнул князь. – Скорей туда! Пусть все идут по домам: и лесничий, и прислуга, чтобы никого не было!
– Бенцон, – продолжал он, обращаясь к советнице, – добрейшая Бенцон, можете вы себе представить, Лебрехт называл принца Гектора негодяем и мошенником! Злосчастный! Но это между нами, Бенцон, это государственная тайна. Скажите мне, объясните мне, каким это образом случилось, что принц хотел уехать, а между тем скрывается здесь, как будто ищет приключений.
Бенцон считала себя избавленной от серьезных затруднений, ввиду того направления, какое придал всему своему рассказу Лебрехт. С одной стороны, ей не хотелось говорить князю о пребывании принца в Зигхартсгофе, а тем более о его замыслах против Юлии, с другой, нельзя было оставлять этого дела в таком положении: каждую минуту оно могло повредить плану, задуманному самой советницей. Теперь, когда лейб-егерь выследил нору, в которой прятался принц и из которой он мог быть вытащен не совсем вежливым образом, Бенцон могла изменить принцу, оставляя Юлию совершенно в стороне. Она объяснила князю, что, вероятно, какая-нибудь любовная ссора с Гедвигой могла побудить принца устроить мнимый отъезд, а самому в действительности остаться вместе с верным камердинером поблизости от возлюбленной, что во всем этом много загадочного, романтического, но кто же из влюбленных не питает склонности к подобным приключениям? Все это Бенцон узнала от Нанни, в которую страстно влюблен камердинер принца Гектора.
– Ха! – воскликнул князь. – Так, значит, благодаря Небесам, это не принц, а камердинер пробрался к вам в дом и выпрыгнул из окна, прямо на цветочные горшки, как паж Керубино. А у меня уж бродили разные неприятные мысли. Вдруг – принц, а прыгает через окно. Что-то, знаете ли, неподходящее!
– Однако, – проговорила с лукавой усмешкой Бенцон, – я знаю одну княжескую особу, которая никогда не пренебрегала дорогой через окно, в тех случаях…
– Ах, Бенцон, вы сбиваете меня, вы огорчаете меня необычайно, – перебил советницу князь. – Не будем говорить о прошлом, обсудим лучше, что нам делать с принцем. Вся дипломатия, все государственные законы, все правила придворной жизни летят к чертям при таких трудных обстоятельствах. Должен ли я его игнорировать? Должен ли я случайно найти его в павильоне? Должен ли я… должен ли я… Все кружится в моей голове, как бы в некоем вихре! Вот что значит княжеским особам снисходить до романтических приключений.




























