Текст книги "Житейские воззрения Кота Мурра"
Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
Мейстер Абрагам прервал восклицания Крейслера, обратился к нему с самыми дружескими словами, заставил его выпить несколько стаканов крепкого итальянского вина, стоявшего на столике, и потом понемногу расспросил, как все произошло.
Но едва только Крейслер кончил, как мейстер Абрагам громко расхохотался и воскликнул:
– Скажите на милость, да это настоящий фантазер, настоящий духовидец! Что касается органиста, игравшего в парке страшные мелодии, это был не больше, как ночной ветер, прикасавшийся – в своем полете – к струнам эоловой арфы. Да, да, Крейслер, вы совсем и позабыли об эоловой арфе, натянутой между двумя павильонами в конце парка. Что же касается вашего двойника, бежавшего рядом с вами при свете моей астральной лампы, так я вам тотчас докажу, что стоит мне подойти к двери, и сию же минуту около меня появится мой двойник; равным образом и всякий, кто идет ко мне, должен терпеть около себя подобного chevalier d'honneur[54].
Мейстер Абрагам подошел к двери, и тотчас же в трепетном мерцании рядом с ним предстал другой мейстер Абрагам.
Крейслер увидал действие скрытого вогнутого зеркала и рассердился, как всякий, перед которым чудесное, казавшееся несомненным, превратилось в пустой призрак. Чувство глубокого ужаса нравится человеку более, чем естественное разъяснение того, что казалось ему таинственным привидением. Он не хочет примириться с миром реальным, ему хочется увидеть что-нибудь из другого мира, не нуждающегося в телесных формах для своего проявления.
– Я, наконец, мейстер, не понимаю вашей странной склонности ко всяким шуткам и проделкам, – заговорил Крейслер. – Вы устраиваете разные чудесные фокусы, подобно тому, как искусный повар изготовляет из разных острых специй пикантное кушанье и думаете при этом, что люди, фантазия которых так же истощена, как желудок гуляк, получат таким путем надлежащее возбуждение. Но ведь согласитесь, что крайне нелепо, если кому-нибудь, во время таких проклятых фокусов, придет на ум, что все это произошло естественно.
– Естественно, естественно! – воскликнул мейстер Абрагам. – Как человек, не лишенный здравого смысла, вы должны знать, что в этом мире ничего не происходит естественно, – так-таки решительно ничего! Или не думаете ли вы, дорогой мой капельмейстер, что, получая с помощью известных средств известные результаты, мы ясно понимаем причину действия, проистекающую из неведомого, таинственного «нечто»? Однако раньше вы питали большое почтение к моим фокусам, хотя и не видели того, что в них наиболее замечательно.
– Вы разумеете невидимую девицу, – сказал Крейслер.
– Уже один этот фокус, – продолжал мейстер, – а есть много и других, – мог бы вам доказать, что самая трезвая, самая простая механика вступает нередко в соотношение с таинственными чудесами природы и может вызывать действия, совершенно необъяснимые.
– Гм, – проговорил Крейслер, – если вы будете сообразовываться с известной теорией звука, если вы сумеете искусно спрятать нужный аппарат, а где-нибудь вблизи будет находиться ловкое, искусное существо…
– О, Кьяра, – воскликнул мейстер Абрагам в то время, как на глазах у него заблистали светлые слезы, – о, Кьяра, милое, дорогое дитя мое!
Крейслер еще ни разу не видал старика так глубоко растроганным. Мейстер никогда не выказывал меланхолических ощущений, напротив, имел обыкновение постоянно издеваться над ними.
– Что это за Кьяра? – спросил Крейслер.
– Глупо, конечно, – отвечал с улыбкой мейстер, – что я сегодня выказываю себя перед вами какой-то старой плаксой; но Небесам угодно, наконец, чтобы я поговорил с вами об одном моменте моей жизни, о котором я так долго молчал. Подойдите сюда, Крейслер, поближе и посмотрите на эту большую книгу. Это самая достопримечательная драгоценность, которой я обладаю. Я получил ее в наследство от одного большой руки искусника по имени Северино, и вот я сижу здесь и читаю в этой книге о разных волшебных вещах и смотрю на маленькую Кьяру, изображенную в ней, и вдруг врываетесь вы, совершенно вне себя, и разрушаете мою магию именно в тот момент, когда я весь был проникнут сладким воспоминанием о самом прекрасном чуде, которое мне принадлежало в лучшие дни моей жизни!
– Ну, так расскажите же, наконец, в чем дело, – воскликнул Крейслер, – тогда и я поплачу вместе с вами!
– Видите ли, – начал мейстер Абрагам, – когда-то, давным-давно, я был молодым, здоровым, обладал прекрасной наружностью и, будучи обуреваем чрезмерным рвением и большим славолюбием, работал сверх сил над большим церковным органом, что находится в большой кирке в Гениэнсмюле. Врач говорил мне: «Вам нужно проветриться, дорогой мой органный мастер, вам нужно взглянуть на широкий мир, перейти и долины, и горы!» Я, действительно, так и сделал: выдавая себя за механика, я переходил с места на место и показывал людям самые удивительные фокусы. Моя шутка вполне удалась и стала приносить мне большие доходы. Так было до тех пор, пока я, наконец, случайно не натолкнулся на некоего человека по прозванию Северино, который жестоко осмеял все мои фокусы и почти заставил меня уверовать, наравне с народом, что он заключил союз с чертом или, по крайней мере, с другими более честными духами. Наибольшее внимание привлекала к себе женщина-оракул, сделавшаяся впоследствии известной под названием невидимой девицы. Посредине комнаты с потолка свободно спускался шар из светлого тончайшего стекла, и из этого шара тихо раздавались ответы на вопросы, обращенные к невидимому существу. Стечение публики всегда было громадное, не только благодаря кажущейся необъяснимости феномена, но и благодаря таинственным, за душу берущим свойствам замогильного голоса, исходившего от невидимого существа, благодаря меткости его ответов и его несомненным пророческим дарованиям. Я много говорил этому чудеснику о своих механических опытах, но он отнесся ко всем моим знаниям с полным презрением, хотя не с таким, как ваше, Крейслер. Он требовал от меня, чтобы я ему сделал для домашнего употребления гидравлический орган, хотя я ему доказывал, так же, как и Herr Гофрат, геттингенский мейстер в своем трактате de veterum hydraulo[55], что на таких hydraulos, в сущности, ничего не выгадаешь, кроме нескольких фунтов воздуха, который, благодаря Бога, можно еще везде получать безвозмездно. Наконец, Северино удостоверил меня, что нежные звуки такого инструмента нужны ему, чтобы помогать невидимому существу. Он сказал, что откроет мне свой секрет, если только я поклянусь на Библии, что я не воспользуюсь им сам и не передам другим, хотя он думает, что не так-то легко подражать его искусствам… Тут он сделал таинственную, слащавую гримасу, как, бывало, покойник Калиостро, когда он говорил женщинам о своих волшебных очарованиях. Горя нетерпением увидеть невидимую, я обещал Северино приготовить гидравлический орган. Тогда-то он подарил мне свое доверие и даже с удовольствием согласился на мое предложение, когда я вызвался помогать ему в его занятиях. Однажды я собирался идти к Северино и увидал на улице большое стечение народа. Мне сказали, что какой-то прилично одетый господин упал в обморок. Я протеснился вперед и узнал Северино, которого только что подняли и внесли в ближайший дом. Врач, случившийся поблизости, занялся им. После того как были применены разные меры, Северино с глубоким вздохом открыл глаза. Его взгляд, устремленный из-под судорожно-сморщенных бровей, был страшен, в нем горел мрачный огонь, боровшийся с ужасом смерти. Губы его дрожали, он хотел заговорить и не мог. Наконец, он несколько раз с сердцем ударил по карману жилета. Я наклонился и вынул оттуда несколько ключей. «Это ключ от вашей квартиры?» – спросил я. Он кивнул утвердительно. Я взял другой ключ и опять спросил его: «Это ключ от вашего кабинета, в который вы никогда не хотели впустить меня?» Он опять кивнул головой. Но когда я хотел снова продолжать свои вопросы, он в смертельной тоске начал охать и стонать, на лбу его выступили капли холодного пота, он развел руками и потом сложил их как бы в виде круга, показывая на меня. «Он хочет, – заговорил врач, – чтобы вы в сохранности держали все его вещи и аппараты, а если он умрет, чтобы вы владели ими». Северино еще сильнее закивал головой и, наконец, поборовши слабость, крикнул: «Corre!»[56] – и снова лишился чувств. Я поспешил на квартиру Северино. Дрожа от любопытства и нетерпения, отворил я кабинет, где должна была скрываться таинственная невидимая, и немало удивился, найдя его совершенно пустым. Единственное окно кабинета было плотно занавешено, так что свет еле-еле пробивался в него. На стене висело громадное зеркало, как раз напротив двери, ведущей в другую комнату. Подойдя к зеркалу и увидя в нем, в слабом мерцании, свою темную фигуру, я невольно дрогнул от странного чувства, точно я находился в разобщительном приборе электрической машины. В то же самое мгновение голос невидимой девицы заговорил по-итальянски: «Отец, отец, пощадите меня хоть сегодня! Не бейте меня так жестоко, ведь вы только что умерли!» Я быстро открыл дверь в другую комнату: весь кабинет наполнился ярким светом, но в нем не было ни души. «Это хорошо, – заговорил опять смутный голос, – это хорошо, отец, что вы послали господина Лискова, он не позволит, чтоб вы меня били, он разломает магнитную палочку, и вы не встанете из могилы, в которую он вас положит; сердитесь сколько угодно, все равно, вы теперь мертвец, вы теперь не воскреснете к жизни». Вы можете, Крейслер, представить себе весь мой ужас: я не видал никого, а между тем смутный голос, казалось, говорил над самым моим ухом. «Черт побери, – воскликнул я громко, чтобы немного ободриться, – если бы я, по крайней мере, увидел где-нибудь дрянную бутылочку, я сейчас же разбил бы ее и передо мной, освобожденный из своего заключения, предстал, как живой, diable boiteux[57], а теперь». Мне вдруг показалось, что слабые вздохи, слышавшиеся в кабинете, доносились из-за перегородки, стоявшей в углу. Я подумал, что эта перегородка слишком мала, чтобы в ней могло скрываться человеческое существо, тем не менее подошел к ней, открыл задвижку и что же вижу? В углу, съежившись червячком, лежит девочка, смотрит на меня удивленными большими, прекрасными глазами… Я кричу ей «Выходи же, овечка! Выходи, малютка!», она протягивает мне свою руку, я беру ее – и точно электрический удар поражает меня с ног до головы.
– Стойте, мейстер Абрагам! – воскликнул Крейслер. – Что это значит? Когда я в первый раз случайно коснулся руки принцессы Гедвиги, со мной произошла совершенно такая же вещь, и даже теперь, хотя в более слабой степени, происходит тоже самое каждый раз, когда она милостиво даст мне свою руку?!
– Эге! – воскликнул мейстер Абрагам. – Так, значит, наша принцесса представляет из себя так же, как и милая Кьяра, нечто вроде gymnotus electricus, или raja torpedo или trichiurns indicus[58], или нечто вроде той прелестной забавницы, которая дала хорошую пощечину синьору Котунью, схватившему ее за спину и возымевшему желание произвести над ней анатомическое вскрытие, чего, конечно, вы не хотели сделать с принцессой. Но поговорим о принцессе в другой раз, а останемся теперь с нашей невидимой. Когда я, испуганный неожиданным ударом этой маленькой торпеды, отпрянул он нее с поспешностью, девочка сказала мне по-немецки удивительно приятным голосом:
– Ах, не истолкуйте этого дурно, Herr Лисков, но я не могу иначе: моя скорбь чересчур велика.
Не поддаваясь больше своему изумлению, я тихонько взял малютку за плечи, извлек ее из ужасного ее помещения и увидал перед собой нежное, грациозное созданьице, которое было, судя по росту двенадцатилетней девочкой, а судя по физическому развитию взрослой девицей не менее шестнадцати лет. Вот посмотрите только в книгу, портрет очень похож, вы непременно признаете, что не может быть более милого, выразительного лица, что ни на каком портрете нельзя увидеть таких прелестных, черных глаз, одушевленных внутренним огнем. Всякий, кто только не будет стремиться во что бы то ни стало требовать белоснежной кожи и светлых, как лен, волос, должен будет признать это личико прекрасным до совершенства, – только кожа ее была несколько смугла, а волосы черны, как смоль. Кьяра – так называлась эта «невидимая девица» – упала передо мной на колени, полная скорби и грусти, и, заливаясь слезами, воскликнула с неизъяснимым выражением:
– Je suis sauvee![59]
Я был проникнут чувством глубочайшего сострадания, в душе у меня были страшные подозрения. Принесли тело Северино. Второй припадок удара, поразивший его, как только я его оставил, кончился смертью. Как только Кьяра увидела труп, она перестала плакать, начала смотреть на мертвого Северино суровым взглядом и удалилась, когда люди, принесшие труп, начали с любопытством рассматривать ее и смеяться, полагая справедливо, что вот, наконец, они видят «невидимую девицу». Я нашел невозможным оставлять девушку одну с трупом. Добрые хозяева изъявили готовность принять ее к себе. Однако, когда все удалились и я снова вошел в кабинет, я увидал, что Кьяра в самом странном состоянии сидит перед зеркалом. Подобно лунатику, она устремила в зеркало пристальный, неподвижный взгляд и, казалось, ничего не видела вокруг себя. Она шептала какие-то загадочные слова, все более и более внятно, пока, наконец, я не разобрал, что она попеременно говорит по-немецки, по-французски, по-итальянски и по-испански, причем все ее слова имеют какое-то соотношение с какими-то далекими от нее людьми. К немалому моему изумлению, я заметил, что был именно тот час, в который Северино заставлял говорить своего оракула. Наконец, Кьяра закрыла глаза и, по-видимому, погрузилась в глубокий сон. Я взял бедного ребенка на руки и снес вниз к хозяевам. На другое утро я нашел мою маленькую приятельницу веселой и спокойной. Только теперь, казалось, она вполне почувствовала свою свободу и рассказала мне все, что я пожелал узнать. Хотя вы, капельмейстер, и придаете значение благородному происхождению, однако ж вы не должны досадовать, если я вам скажу, что маленькая Кьяра была ни больше, ни меньше, как девочкой-цыганкой. Однажды, когда она грелась на солнце, находясь с целой шайкой грязных людей под надзором полицейских сержантов, на рынке какого-то большого города, мимо нее проходил Северино. Восьмилетняя девочка остановила его и спросила, не хочет ли он, чтоб она предсказала ему будущее. Северино долго глядел в глаза забавной малютки, потом позволил истолковать значение линий, пересекающихся на ладони его руки, и выразил удивление по поводу предсказаний девочки. Должно быть, она показалась ему очень замечательной, потому что тотчас же он подошел к полицейскому офицеру, сопровождавшему толпу цыган, и заявил, что даст некую сумму, если ему будет позволено взять с собой маленькую цыганку. Полицейский офицер довольно грубо заявил, что «здесь не невольничий рынок», однако прибавил, что «так как девочку нельзя причислять к людям в точном смысле этого слова и так как тюремное заключение только портит нравы, она, пожалуй, будет предоставлена в распоряжение почтенного просителя, если он пожелает уплатить десять дукатов в городскую кассу вспомоществования бедным». Северино немедленно вынул свой кошелек и уплатил десять дукатов. Кьяра и ее старая бабушка обе слышали весь разговор, начали вопить и ни за что не хотели расставаться. Подошли полицейские, схватили старуху и швырнули ее на телегу, готовую к отъезду. Полицейский офицер, принявший в это мгновение свой кошелек за кассу вспомоществования бедным, спрятал в карман блестящие дукаты, а Северино увлек прочь от толпы маленькую девочку, стараясь по возможности утешить ее, купив ей тут же на рынке новое нарядное платьице и всяких сластей. Северино именно тогда возымел в душе намерение устроить кунштюк с «невидимой девицей» и увидел в маленькой цыганке все необходимые для того данные. Он дал ей самое тщательное воспитание и наряду с этим старался воздействовать на ее организм, как бы приспособленный самой природой для исключительного психического развития. Применяя к несчастной зловещие операции Месмера, Северино вызывал искусственными мерами такое состояние, при котором у девочки обнаруживался дар пророчества. Роковая случайность дала ему возможность заметить, что девочка становится особенно чувствительна после того, как ей приходится испытывать физическую боль: в таких случаях дар проникновения в чужое «я» доходит у нее до невероятной степени, и бедняжка совсем как бы превращается в духа. Жестокий фокусник стал теперь каждый раз перед своими «операциями» безжалостно бить ее плетью, после чего она приходила в состояние высшего мистического знания. К этой пытке прибавилась еще другая: целые дни, когда Северино бывал в отсутствии, несчастная девочка вынуждена была сидеть, скорчившись, в тесном помещении за перегородкой, для того чтобы присутствие ее оставалось тайной даже в том случае, если бы кто-нибудь неожиданно вошел в кабинет. Во всех поездках Северино Кьяра принимала участие, сидя все в том же ящике. Положение несчастной девушки было невыносимо!
В конторке Северино я нашел порядочную сумму денег – в бумагах и в золоте. Благодаря этому, мне можно было обеспечить Кьяре хороший ежемесячный доход. Аппарат для фокуса «женщина-оракул», все акустические аксессуары я уничтожил, что вполне согласовалось с завещанием Северино, желавшего предоставить все, что ему принадлежало, в мое распоряжение. Устроивши все таким образом и оставив Кьяру у хозяев, полюбивших ее как родную дочь, я с грустью простился с милым ребенком и выехал из городка.
Прошел год. Я хотел уже возвратиться в Гениэнсмюль, куда призывал меня городской магистрат для поправки большого органа, но небесам было угодно, чтобы я появился перед людьми в качестве фокусника: какой-то бездельник обворовал меня, стянув кошелек, в котором были все мои деньги, и я таким образом был вынужден ради насущного куска хлеба показывать опять свои искусства в качестве знаменитого механика, снабженного всяческими рекомендациями и аттестатами. Раз я был в небольшом местечке, расположенном вблизи Зигхартсвейлера. Сижу я как-то вечером и постукиваю молотком, поправляя волшебный ящичек, вдруг растворяется дверь, в комнату входит какая-то девушка или женщина и восклицает: «Нет, я больше не в силах переносить разлуку с вами, я должна была отправиться сюда, иначе я бы умерла! Вы – мой господин, располагайте мной, как хотите!» Она бросается передо мной на колени, хочет обнять мои ноги, я поднимаю ее – это Кьяра! Я едва узнал девушку: она выросла, окрепла, хотя формы ее по-прежнему отличались крайней нежностью. «Милая, милая Кьяра!» – восклицаю я глубоко тронутый и прижимаю ее к своей груди. «Не правда ли, Herr Дисков, – говорит она, – ведь вы позволите мне побыть с вами, ведь вы не прогоните бедную Кьяру, обязанную вам и свободой, и жизнью?» С этими словами она поспешно прыгает к ящику, который только что внес за ней почтарь, дает этому последнему столько денег, что он, не помня себя от радости, катится к двери, восклицая громогласно «Да благословит тебя Бог!», потом она открывает ящик, вынимает оттуда книгу и подает мне со словами: «Вот, возьмите, Herr Лисков, вы позабыли лучшую вещь из наследства, оставшегося после Северино». Я начинаю перелистывать книгу, а Кьяра, как ни в чем не бывало, начинает распаковывать платья и белье.
Вы можете себе представить, Крейслер, что я был поставлен в немалое затруднение…
…Но теперь, наконец, настало время, чтобы ты, приятель, научился ценить меня как следует! Раньше я тебе только помогал срывать в дядином саду спелые груши и на их место привешивать деревянные, разрисованные, или наполнять лейки померанцевой водой, которой дядюшка поливал на дерне разложенные после стирки канифасовые панталоны, – словом, я помогал тебе раньше устраивать всякие сумасбродные проказы и ты видел во мне только лукавого проказника, у которого совсем нет в груди горячего сердца или оно бьется так тихо под его шутовской курткой, что это биение ни для кого не чувствительно. Не кичись, приятель, своей тонкой впечатлительностью, своей способностью проливать сочувственные слезы – я уж и так сейчас расхныкаюсь!.. Но, черт побери, однако, не безобразно ли в преклонном возрасте раскрывать свою душу перед молодыми людьми, превращая таким образом ее в ее какую-то выставку пустяков!..
Мейстер Абрагам встал и подошел к окну, оттуда глянула на него черная ночь. Гроза утихла, и в лепете ночного ветра слышно было падение отдельных дождевых капель. Издалека доносились из освещенного замка веселые звуки танцевальной музыки.
– Принц Гектор, – заговорил мейстер Абрагам, – вероятно, прыжками открывает partie a la chasse [60]…
– А Кьяра? – спросил Крейслер.
– Хорошо, что ты, сын мой, напоминаешь мне о Кьяре, – продолжал мейстер, снова садясь на кресло в каком-то изнеможении. – Под кровом этой таинственной ночи я должен испить до последней капли горькую чашу своих воспоминаний. Боже мой! Когда я увидал, как Кьяра суетилась, перебегая с одного места на другое, как в ее взорах светилась живая, чистая радость, – я понял, что мне невозможно расстаться с ней, что она должна быть моей женой. Однако я спросил ее: «Слушай, Кьяра, что же все-таки я должен делать с тобой, если ты останешься здесь, у меня?» Кьяра подошла ко мне совсем вплоть и пресерьезно заявила: «Мейстер, в книге, которую я вам привезла, вы найдете подробное описание оракула, а кроме того, вы сами видели необходимые для этого приготовления. Я хочу быть вашей невидимой девицей!» «Кьяра! – воскликнул я, совершенно обескураженный. – неужели ты считаешь меня за человека, подобного Северино!» «О, не говорите мне ничего о Северино!» – возразила Кьяра… Ну, да что тут рассказывать подробности! Вы сами, Крейслер, отлично знаете, что я весь мир приводил в изумление своей «невидимой девицей». Вы можете мне поверить, что я всегда гнушался какими-нибудь искусственными средствами для возбуждения у Кьяры болезненной впечатлительности. Я никогда не стеснял ее свободу. Она сама назначала мне время, когда она себя чувствовала или, вернее, предчувствовала способной играть роль невидимой. Занятие это в конце концов сделалось для малютки необходимой потребностью. Некоторые обстоятельства – о них я сообщу потом – привели меня в Зигхартствейлер. Я имел план появиться в этом городке совершенным инкогнито. Наняв квартиру у вдовы княжеского повара, я скоро, благодаря ей и благодаря своим искусствам, сделался предметом толков при дворе. Чего я ожидал, то и случилось. Князь – я разумею отца князя Иренея – отыскал меня, и моя пророчествующая Кьяра была чаровницей, одушевленной какой-то неземной силой и не раз раскрывшей князю глубокие тайники его собственной души, так что ему стало ясно многое, что раньше было как бы окутано туманом. Кьяра, сделавшаяся моей женой, жила в Зигхартсгофе у одного моего близкого друга и приходила ко мне под покровом ночи, так что самое ее присутствие в моей квартире было для всех тайной. Люди падки на чудеса, Крейслер, и если даже фокус безусловно нуждается в участии какого-нибудь субъекта, они все-таки будут крайне разочарованы, узнавши, что этот субъект, эта «невидимая девица» является живым человеком, который обладает телом. Таким образом, все обитатели города, где жил Северино, ругали его обманщиком, когда он умер и когда обнаружилось, что он сажал в кабинет маленькую цыганку, между тем как не желали совсем принимать во внимание искусство акустических приспособлений, заставлявших звуки выходить из самого стеклянного шара.
Старый князь умер. Я пресытился своими волшебствами, при которых Кьяра должна была прятаться даже от меня. Мне хотелось пожить на свободе со своей милой женой и отправиться опять в Тениэнсмюль в качестве органного мастера. Ночью, когда Кьяра должна была в последний раз сыграть свою роль «невидимой», она не явилась. Я должен был отослать всех любопытных посетителей неудовлетворенными. Сердце мое сжалось от болезненного предчувствия. Утром я побежал в Зигхартсгоф: Кьяра ушла оттуда в обычный час. Ну, что же ты смотришь на меня так глупо? Надеюсь, ты не будешь мне делать ненужных вопросов… Да, да, Кьяра исчезла: никогда, никогда более я ее не видал!
Мейстер Абрагам вскочил и устремился к окну. Глубокий, тяжелый вздох вырвался из его груди. Крейслер не решался ничего говорить, боясь оскорбить словами глубокую скорбь старика.
После долгого молчания мейстер Абрагам опять заговорил:
– Вы сегодня, Крейслер, не ходите в город. На дворе уже полночь; к тому же, вы знаете, теперь там гуляют разные привидения, двойники и тому подобная чертовщина. Останьтесь со мной! Было бы совсем безумно…
(М. прод.)…если бы подобные неучтивости случились в священном месте, – я разумею аудиторию. Что-то стеснило мне сердце… Обуянный высокими мыслями, я больше не в силах писать… пойду, прогуляюсь немножко…
Возвращаюсь опять к письменному столу, мне лучше. Но то, чем так полно сердце, не может свободно вылиться из-под пера поэта. Я слышал, как однажды мейстер Абрагам рассказывал, что в одной старинной книге сообщается о некоем курьезном человеке: в теле у него неугомонно копошилась какая-то особенная materia peccans[61], выходившая из него не иначе, как через посредство пальцев. Он подложил под руку листок хорошей белой бумаги и вверял ей все, что диктовал ему этот неугомонный злой дух, называя все презренные остатки такой материи стихотворениями, будто создавшимися в глубине его сердца. Все это в целом кажется мне злостной сатирой, но тем не менее верно, что иногда мной овладевает какое-то странное чувство, я бы мог назвать его духовно-желудочной болью, оно простирается даже на мои лапки, которые против моей воли должны записывать все, что я думаю. Вот точно такая вещь со мной и теперь; быть может, я это делаю напрасно, – коты с отуманенным чувством в своем ослеплении могут быть очень опасны и могут даже заставить меня почувствовать свои острые когти, но пусть будет, что будет, я должен высказаться!
Мейстер сегодня все утро читал большой том in quarto[62], переплетенный в выделанную свиную кожу. Когда же он, наконец, удалился в обычный час, он, уходя, оставил раскрытую книгу на столе. Я быстро вскочил и, жадный до всяческих званий, хотел непременно разнюхать, что это такое за книга, изучаемая мейстером с таким вниманием и напряжением. Это было прекрасное, чудное произведение старика Иоганна Куннспергера: «О естественном влиянии созвездий, планет и двенадцати знаков». И еще бы мне не называть эту книгу прекрасной и чудной: пока я читал ее, предо мной в полной ясности обрисовывались все чудеса моего бытия, моего блуждания здесь, в земной юдоли! Ха! В то время как я пишу эти строки, над головой моей блещет дивное светило и, сливаясь со мною в загадочном странном сродстве, светит мне прямо в душу и потом светит прямо из моей души! О, на челе своем я ощущаю этот палящий, этот пылающий луч длиннохвостой кометы… Да, я сам хвостатая комета, я, кот Мурр – небесный метеор, который пророчески-грозно мчится над миром в загадочном блеске своем. И подобно тому, как пред яркой кометой меркнут на небе все звезды, так точно померкнете все вы во мраке безвестности, померкнете вы предо мной, коты, другие животные, а также и люди! Но все же, хоть Божественная природа и просвечивает во мне, в хвостатом духе света, не должен ли я буду разделить участь всех смертных? В моем сердце слишком много любви, я слишком чувствительный кот, чтобы вполне примкнуть к тем слабым душой существам, которые вижу кругом! Потому-то я и грущу, потому и болит мое сердце: повсюду я вижу себя одиноким, как бы в унылой пустыне; я не принадлежу настоящему веку, о, нет, я весь в далеком грядущем, когда всеобщее распространение образованности научит чувствовать тонко и не будет на свете ни единой души, которая бы могла достаточно подивиться мне. А ведь славная это штука, когда мне будут удивляться. Даже похвалы молодых, вульгарных, несведущих котов – и те доставляют мне неизъяснимое блаженство. Я умею приводить таких юнцов в изумление, достигающее у них крайних своих степеней. Но что в том! Сколько бы они ни напрягали свои силы, они не могут возвыситься до мощных звуков хвалебных труб, они только умеют кричать что есть мочи: «Мяу, мяу!»… Нет! О потомстве должен я думать, оно оценит меня! Пусть я напишу теперь философский трактат. Кто проникнет во всю глубину моего мышления? Если я снизойду до того, что сочиню комедию, где найдутся актеры, способные ее разыграть? Если я примусь за другие литературные работы, например, буду писать критические статьи, – занятие вполне меня достойное, так как я парю превыше всего, что называется поэтами, сочинителями, художниками, могу везде выставить себя в качестве образца, конечно, недостижимого, в качестве идеала совершенства, следовательно, могу высказать единственно компетентное суждение, – кто будет способен разделить мои взгляды, кто сумеет воспарить до моей точки зрения? Есть ли на свете такие лапы или руки, которые бы могли возложить мне на чело заслуженный лавровый венок? Но все-таки я стою настороже, я сам возложу на себя венок, и, если только кто-нибудь посмеет к нему прикоснуться, с целью его растрепать, я покажу ему, как остры мои когти. Ведь существуют же такие завистливые бестии! Как подумаю я, что принужден буду защищаться от их нападений, я сейчас же выпускаю когти и, забываясь, больно раню этим острым оружием свое собственное прелестное лицо. Даже к чувству благородного самосознания примешивается невольно какое-то недоверие… но может ли быть иначе!.. И тут еще разные оскорбления: на днях, например, юный Понто, встретившись на улице с целой толпой таких же, как и он, молодых пуделят, начал им говорить о последних событиях дня, а обо мне и не упомянул, несмотря на то, что я сидел всего в шести шагах от него на слуховом окошечке родного моего погреба. Я немало был раздосадован, когда он на мои упреки ответил утверждением, будто бы он меня совсем и не заметил.
Однако пора обратиться к вам, о, родственные мне души, – души поколений более прекрасных, чем теперешнее… О, я хотел бы, чтобы эти поколения грядущего были уже здесь, в царстве настоящего, чтобы они питали в уме своем достодолжные мысли о величии Мурра и громко высказывали эти мысли, так громко, чтобы ничего другого не было слышно от оглушительного крика… Так вот, теперь-то хочу я сообщить вам, о родственные души, дальнейшие приключения, пережитые вашим Мурром в годы его юности. Внимание, други мои: приближается важный момент, момент перелома!




























