444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнст Теодор Амадей Гофман » Житейские воззрения Кота Мурра » Текст книги (страница 20)
Житейские воззрения Кота Мурра
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:07

Текст книги "Житейские воззрения Кота Мурра"


Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)

– Достойнейшая женщина, – начал он смущенно, – к чему эти странные выдумки? Разве вы не уверены, что и для меня бесследное исчезновение нашей милой Анжелы в высшей степени неприятно и огорчительно? Должно быть, она теперь милая, приятная девица, ибо родилась она от прекрасных, изящных родителей.

Снова князь нежно поцеловал руку Бенцон, но советница быстро ее отняла и, устремляя на князя сверкающий пристальный взгляд, прошептала ему на ухо:

– Признайтесь же, князь, вы поступили несправедливо, жестоко, когда настаивали на необходимости удалить ребенка. Ваша обязанность не отклонять теперь желание, исполнение которого я сочту до известной степени вознаграждением за все мое долгое горе!

– Бенцон, – возразил князь голосом, еще более тихим, чем прежде, – добрая, милая Бенцон, быть может, наша Анжела еще найдется! Я предприму героические меры, чтобы исполнить ваши желания, достойнейшая женщина! Я доверюсь мейстеру Абрагаму, я посоветуюсь с ним. Он разумный, опытный человек, быть может, он будет в состоянии оказать помощь.

– О, да премудрый мейстер Абрагам! – воскликнула Бенцон. – Вы думаете, ваша светлость, что мейстер Абрагам в самом деле искренне расположен к вам и к вашему дому, что он захочет что-нибудь сделать для вас? И что может он разузнать об Анжеле, если все поиски, предпринятые в Венеции и Флоренции, оказались тщетными и, что хуже всего, если у него похищено самое средство, с помощью которого он раньше умел раскрывать всякие тайны!

– Вы говорите об его жене, – проговорил князь, – об этой злой волшебнице Кьяре?

– Весьма возможно, – возразила Бенцон, – что она и не заслужила такого имени, быть может, это была просто вдохновенная женщина, одаренная высшими, таинственными силами. Во всяком случае, было несправедливо и бесчеловечно похищать у мейстера его возлюбленную жену, с которой он сжился всем сердцем, так что она как бы сделалась частью его самого.

– Бенцон, – воскликнул князь, совершенно испуганный, – Бенцон, я вас сегодня не понимаю! У меня голова идет кругом! Не сами ли вы были за удаление опасного существа, с помощью которого мейстер легко мог овладеть всеми нашими тайнами? Не сами ли вы одобрили мое письмо к великому герцогу, где я представлял, что всякие волшебства давно запрещены в стране и что всякие лица, ими занимающиеся, должны быть до известной степени лишены свободы в виду интересов безопасности? Не из особенной ли милости по отношению к мейстеру Абрагаму против этой загадочной Кьяры не было возбуждено судебного преследования? Ее просто взяли и без всякого шуму посадили – куда? – я и сам не знаю, так как нимало этим не интересовался. Чем же меня можно упрекнуть во всем этом?

– Прошу извинения, ваша светлость, вас можно упрекнуть в излишней поспешности. Но, да будет вам известно, князь! Мейстер Абрагам знает, что Кьяру взяли по вашему желанию. Он кроток, он сдержан, но в груди его кипит горячее желание отомстить тому, кто отнял у него самое дорогое сокровище! И этому-то человеку вы хотите довериться, открыть свою душу?

– Бенцон, – проговорил князь, отирая крупные капли пота, выступившего на его лбу, – Бенцон, вы окончательно испортите мне кровь, вы огорчаете меня неописуемым образом! Господи Боже, неужели князю позволительно допускать такое нарушение этикета! Неужели, черт побери… О, небо, я кажется начинаю клясться, как драгун, и это здесь, за чайным столом… Бенцон, зачем не сказали вы мне этого раньше? Он уже знает все! В рыбачьем домике в тот день, как я был вне себя по причине болезни принцессы, я раскрыл ему всю свою душу. Я говорил с ним об Анжеле, сообщил ему… Бенцон, это ужасно! J'etais un осел! Voila tout![126]

– А что же он? – с усилием спросила советница.

– Сколько мне помнится, – продолжал князь, – мейстер Абрагам начал говорить о нашем прежнем attachement[127], говорил, что я мог бы быть счастливейшим отцом, между тем как теперь я – семьянин самый несчастный. Явственно помню кроме того, что, когда я кончил свою исповедь, он объявил с улыбкой, что ему уже все известно. «Я надеюсь, – сказал он, – что в весьма непродолжительном будущем разъяснится, куда исчезла Анжела: не одна тайна тогда раскроется, не один обман уничтожится».

– Это сказал мейстер? – спросила Бенцон дрожащим голосом.

– Sur mon honneur[128], – ответил князь, – он говорил именно так. Тысяча проклятий! Pardonnez moi[129], Бенцон, меня душит гнев… Что если старик вздумает мне мстить! Бенцон, que faire?[130]

Оба собеседника устремили друг на друга немой, вопрошающий взор.

– Ваша светлость! – тихонько прошептал камер-лакей, подавая князю чай.

Но князь воскликнул «Bête!» [131] и, вскочив с своего места, вытолкнул из рук лакея поднос вместе с чашкой; все придворные в ужасе моментально выскочили из-за столов, карточная игра прекратилась, князь, кое-как овладев собой, с улыбкой пробормотал испуганной толпе «Adieu!» и направился вместе с княгиней во внутренние покои. На всех лицах явственно виднелся вопрос: «Господи, что же это означает? Князь уклонился от карточной игры, так долго и так конфиденциально говорил с советницей и, наконец, впал в страшный гнев!»

Что касается советницы, она даже и приблизительно не могла представить себе неожиданности, которая ждала ее дома, в боковом флигеле, примыкающем к главному зданию замка. Едва только она вошла в свою квартиру, как навстречу ей выбежала, совершенно вне себя, Юлия и…

Пишущий эти строки очень рад, что может рассказать обо всем происшедшем с Юлией во время княжеского чая, рассказать гораздо подробнее и полнее, чем рассказаны до сих пор другие факты этой несколько запутанной истории.

Нам известно, что Юлия получила позволение вернуться домой раньше обыкновения. Лейб-егерь факелом освещал ей путь. Однако не прошли они и нескольких шагов, как лейб-егерь остановился и высоко приподнял факел.

– Что случилось? – спросила Юлия.

– А вы, фрейлейн Юлия, не заметили фигуры, прошмыгнувшей мимо нас? – спросил в свою очередь лейб-егерь. – Не знаю, право, сам, что и подумать: вот уже несколько дней, как здесь по вечерам бродит кто-то; судя по его таинственности, незнакомец замышляет что-то недоброе. Мы уж его подстерегали всеми способами, но он ускользает из рук и даже делается невидим, как призрак или как сам нечистый.

Юлия вспомнила о призраке, явившемся в окне павильона, и невольно вздрогнула, охваченная каким-то неприятным чувством.

– Пойдем, пойдем поскорее дальше! – воскликнула она, обращаясь к лейб-егерю.

Тот с улыбкой возразил, что фрейлейн нечего бояться: привидение может обидеть ее лишь в том случае, если свернет шею ему, лейб-егерю. Кроме того, это привидение, по всей видимости, имеет и плоть, и кровь, как все прочие честные люди, да притом еще и трусливо, как заяц.

Юлия отослала горничную, жаловавшуюся на головную боль и лихорадку, и без ее помощи надела на себя ночное платье.

Теперь, когда она была одна, в душе ее снова встало все, что говорила Гедвига. Юлия думала, что то состояние, в котором находилась Гедвига, было следствием болезненного возбуждения; однако вполне было очевидно, что самое болезненное возбуждение могло иметь какую-нибудь причину психического происхождения. Девушка с таким чистым, наивным сердцем, как Юлия, редко угадывает правду, видя перед собой такие случаи, где все запутано. Юлия решила, что принцесса проникнута по отношению к принцу Гектору тем ужасающим чувством страсти, которую она сама обрисовала, предчувствуя ее. Кроме того, Юлия решила, что Гедвига, бог знает каким образом, заподозрила принца в увлечении другой девушкой; по мнению Юлии, эта фантазия и произвела такое болезненное состояние.

– Ах, – сказала Юлия самой себе, – добрая, милая Гедвига! Если бы только принц вернулся назад, ты скоро убедилась бы, что тебе нечего опасаться своей подруги!

Но в то самое мгновение, когда Юлия проговорила эти слова, в душе ее с ужасающей живостью встала мысль, что принц действительно ее любит. Ее охватила невыразимая тоска и как бы сознание неизбежной гибели. Снова вспомнилось ей странное впечатление, которое произвел на все ее существо взгляд принца, и она невольно вздрогнула. Вспомнила она о том мгновении, когда принц на мосту кормил лебедя, почти обнимая ее. Вспомнила все загадочные его слова, которые тогда не произвели никакого впечатления, но теперь показались очень многозначительными. Припомнился ей и страшный таинственный сон, когда ей приснилось, что принц сжал ее в крепких, железных объятиях, и как, проснувшись, увидела она в саду капельмейстера и почувствовала, что он защитит ее от принца.

– Нет, – громко воскликнула Юлия, – этого не может быть! Сам адский дух возбудил во мне такие ужасные сомнения! Нет, ему не удастся завладеть мной!

При мысли о принце в душе Юлии поднимались чувства, которые казались угрожающими: взволнованная кровь приливала к ее щекам, и стыд овладевал ею до такой степени, что на глазах ее выступали слезы. Благо было скромной, сдержанной Юлии, что она еще могла заклинать злого духа, могла не впускать его в свою душу. Еще раз нужно заметить, что принц Гектор был красивейшим, элегантнейшим мужчиной. Его уменье нравиться основывалось на глубоком знании женского сердца, давшем ему возможность наполнить свою жизнь счастливыми приключениями: неудивительно, что молодая, неопытная девушка была испугана его победоносным взглядом и вообще его манерой держаться.

– О, Иоганн, – проговорила она с нежностью, – добрый, чудный человек, окажи мне обещанную помощь! Заговори со мной своим небесным языком, в душе моей всегда готов отклик!

Открыв фортепьяно, Юлия начала петь и играть любимые свои композиции Крейслера. Музыка оказала на нее свое благотворное действие и унесла в светлые области, где не было ни принца, ни принцессы Гедвиги, где не было ничего, способного своим болезненным характером возмутить душевный покой.

– Теперь еще мою любимую канцонетту! – проговорила Юлия и начала известную всем Mi lagnero tacendo[132].

Эта ария удалась Крейслеру более, чем что-либо. Сладостная скорбь пламенной любви была выражена в простой мелодии с такой глубиной, с такой силой, что каждое чувствующее сердце поддавалось неотразимому обаянию. Юлия окончила, погрузившись всецело в воспоминание о Крейслере, она взяла еще несколько аккордов, казавшихся как бы эхом ее задушевных мыслей. Вдруг двери растворились, она оглянулась, и, прежде чем успела опомниться, принц Гектор был уже у ее ног и крепко сжимал обе ее руки. В страшном испуге она громко вскрикнула, но принц заклинал ее всеми святыми успокоиться и дать ему две минуты времени, чтобы он мог взглянуть на нее, чтобы он мог услыхать ее небесный голос. В выражениях, продиктованных, по-видимому, самой безумной страстью, он стал говорить, что он любит ее, только ее, что мысль о браке с Гедвигой кажется ему ужасной, мучительной. Потому он и хотел бежать, но, побежденный страстью, которая может кончиться только со смертью, он вернулся назад, чтобы увидеть Юлию, поговорить с ней, сказать, что только она составляет для него и жизнь, и все, все!

– Прочь от меня! – воскликнула Юлия в смертельной тоске. – Уйдите, принц, вы убьете меня!

– Никогда! – воскликнул принц, прижимая к своим губам руки Юлии и целуя их с бешеной страстью. – Роковой миг, который должен решить вопрос жизни и смерти, настал… Юлия, неземное божество, можешь ли ты отвергнуть меня, ты моя жизнь, ты мое блаженство! Нет, ты любишь меня, Юлия, я это знаю, ты любишь меня, и райские двери открыты предо мной!

Принц обнял полуобезумевшую от страха и тоски Юлию и страстно прижал ее к своей груди.

– Горе мне, несчастной! – воскликнула она еле слышным голосом. – Неужели никто не сжалится надо мной!

Вдруг за окном мелькнул блеск факела, и снаружи раздались голоса. Юлия почувствовала на своих губах горячий поцелуй… В то же мгновение принц исчез.

Вне себя выбежала Юлия навстречу матери, и та с ужасом выслушала от нее рассказ обо всем, что произошло. Бенцон начала всячески утешать свою дочь, говоря, что пристыдит принца и выведет его на чистую воду.

– О, нет, – воскликнула Юлия, – не делай этого, мама! Я умру, если князь, если Гедвига узнают…

Рыдая, она спрятала свое лицо на груди матери.

– Ты права, – ответила Бенцон, – ты справедливо рассудила, милое, славное дитя мое! Никто пока не должен знать, что принц здесь и что он преследует тебя своими ухаживаниями. Его соумышленники будут молчать поневоле, а что у него есть соумышленники, в этом не может быть ни малейшего сомнения: иначе он не мог бы оставаться здесь, в Зигхартсгофе, незамеченным, не мог бы и проникнуть в наш дом. Удивительно, однако, каким образом принц мог ускользнуть отсюда, не встретившись ни со мной, ни с Фридрихом, светившим мне! Когда мы пришли, старик Георг спал очень неестественным сном. А где же Нанни?

– В том-то и беда, что она больна, – пролепетала Юлия, – я должна была отослать ее.

– Быть может, я ее вылечу! – проговорила Бенцон, быстро отворяя дверь в соседнюю комнату.

Там стояла Нанни, совершенно одетая, и подслушивала разговор. В ужасе она упала на колени перед госпожой Бенцон.

Нескольких вопросов советницы было вполне достаточно, чтобы узнать, что старый кастелян, которого считали таким преданным…

(М. прод.)…должен был узнать! Муций, мой верный брат, мой закадычный друг скончался, вследствие жестокого поранения задней ноги. Глубоко поразила меня печальная весть: лишь теперь впервые я почувствовал, чем был для меня Муций! В следующую ночь, как я узнал, в погребе того дома, где жил мейстер, должны были совершиться похороны. Я обещал не только быть там в надлежащее время, но и позаботиться о яствах и напитках, дабы, по старому благородному обычаю, устроить заупокойную трапезу. На самом деле, весь следующий день я понемножку перенес в погреб весь свой богатый запас, состоявший из рыб, куриных костей и зелени. Для читателя, который жаден до мелочей и непременно желает в подробности узнать, как я достал напитки, я могу сообщить, что без всяких особых затруднений я получил их от знакомой служанки. Я ее частенько видел в погребе, навещал и в кухне; эта служанка питала исключительную симпатию ко всему нашему роду и в особенности ко мне: видаясь, мы постоянно играли самым приятнейшим образом. Она неукоснительно предлагала мне в виде угощения кусок чего-нибудь из съестного, и, хотя эти куски были менее лакомы, чем кушанья мейстера, однако я их всегда съедал из вежливости. Растроганная служанка приглашала меня к себе на колени и так нежно почесывала мне за ухом, что я представлял собой чистейшее воплощение блаженства. Когда теперь эта приятнейшая особа хотела вынести из погреба большой горшок с молоком, я, находясь в это время там же, самым вразумительным образом выказал ей мое живейшее желание получить молоко в собственное пользование.

– Ах ты, потешный Мурр, – сказала служанка (она, как и все, жившие по соседству, знала мое имя), – ах, ты, потешный кот, уж верно ты хочешь угостить кого-нибудь, не один же ты выпьешь все это молоко! Ну, так и быть, возьми его себе, я достану другую крынку!

С этими словами она поставила горшок с молоком на землю и вышла из погреба, погладив меня по спине, причем я живописнейшими прыжками выразил ей свою радостную благодарность. Заметь при сем, юноша-кот: знакомство и даже сентиментально-фамильярное обращение с дружелюбной служанкой может быть столько же приятно, сколько и плодотворно для всех молодых людей нашего рода и нашего сословия! Около полуночи я спустился вниз и направился в погреб. Печальное, душу терзающее зрелище! В середине подвала лежал труп моего дорогого, возлюбленного друга на катафалке, который состоял всего-навсего из пучка соломы (сообразно с простыми, скромными привычкам покойного). Все коты уже собрались; глубоко взволнованные, мы молчаливо пожали друг другу лапы, со слезами на глазах уселись вокруг катафалка и затянули плачевную песнь: раздирательные звуки с ужасающими раскатами грянули под сводами погреба. Это были печальнейшие, безутешные вопли, ни один человеческий орган не мог бы выразить такую страшную скорбь.

По окончании похоронной песни из круга присутствующих котов вышел весьма приличный юноша, одетый довольно нарядно – в черное с белым. Ставши у изголовья покойника, он произнес речь, которую я привожу здесь целиком (хотя оратор сказал ее экспромтом, однако он мне сообщил ее письменно).

«НАДГРОБНОЕ СЛОВО ПАМЯТИ ПРЕЖДЕВРЕМЕННО СКОНЧАВШЕГОСЯ КОТА МУЦИЯ,

студента философских и исторических наук, сказанное верным его другом и собратом, котом Гинцманом, студентом поэзии и красноречия.

Дорогие скорбящие братья! Достославные, доблестные бурши! К вам взываю!

Что есть кот? Тленное существо, недолговечное, как и все, что рождается на земле! Если знаменитейшие врачи и физиологи справедливо утверждают, что смерть, которой подвержены все существа, заключается главным образом в полном прекращении всякого дыхания, тогда нет сомнения, что ваш честный друг, наш доблестный собрат, верный и мужественный сотоварищ в превратностях жизни, наш благородный Муций мертв! Вот, лежит он на земле, на холодной соломе, протянувши все свои четыре ноги! Сквозь уста, сомкнувшиеся навеки, не проскользнет даже самое слабое дыхание! Ввалились глаза, которые некогда блистали нежнейшим пламенем любви, а порою горели золотисто-зеленоватым огнем всесокрушающего гнева! Смертная бледность покрывает лицо его, бессильно повисли уши, повис его хвост! О, Муций, о, брат наш, куда же девались теперь твои беззаботные прыжки, твоя веселость, твоя приветливость, ясное, дружеское «мяу», веселившее все сердца, твое мужество, стойкость и острый рассудок? Все похитила мрачная смерть, и, быть может, теперь ты даже не знаешь, жил ли ты когда-нибудь или нет! А между тем ты был воплощением здоровья и силы, ты был настолько чужд всяких болезней, как будто ты должен был жить целую вечность! В часовом механизме твоего существа не повредилось ни одно колесико; ангел смерти занес свой меч над головой твоей не потому, что этот часовой механизм остановился и не мог быть больше заведен. Нет, враждебное начало ворвалось нагло в твой цветущий организм, обещавший долгую жизнь! Да, еще долго могли бы сиять дружелюбным огнем эти глаза, еще долго могли бы эти застывшие уста петь, улыбаясь, веселые песни, еще долго мог бы извиваться этот хвост, возвещая волнистыми движениями внутреннюю мощь, еще долго могли бы эти сильные, ловкие лапы упражняться в могучих прыжках! А теперь! Как может допускать природа, чтоб то, что создавалось ею с таким трудом, разрушалось преждевременно! Или и вправду существует злой дух, именуемый случаем и деспотически-нагло вмешивающийся в те колебания, которым, соответственно с вечным природным принципом, подвержено всякое бытие? О, если бы ты, усопший брат, мог поведать об этом нам, огорченным, но еще полным жизни! Однако, дорогие собратья, не будем слишком долго останавливаться на таких глубокомысленных соображениях, обратимся лучше всем сердцем к скорби о преждевременно скончавшемся друге нашем Муций! Вошло в обычай, чтобы оратор, произносящий надгробную речь, излагал перед присутствующими полную биографию умершего, украшая ее хвалебными добавлениями и замечаниями. Такой обычай весьма хорош, ибо подобного рода речь в самых огорченных слушателях вызывает непобедимую скуку, доходящую до тошноты, – тошнота же, по единогласному приговору всех знаменитых психологов, является лучшим лекарством от огорчения. Следственно, оратор исполняет таким путем сразу две обязанности: воздает усопшему достодолжную честь и утешает осиротевших друзей. Есть много примеров, свидетельствующих, что особы наиболее угнетенные уходили с похорон бодрыми и веселыми: радость по поводу избавления от необходимости слушать скучнейшую речь невольно заставляет забывать самую скорбь об утрате друга. Дорогие собратья! Охотно бы я последовал похвальному обычаю, охотно бы рассказал подробно биографию скончавшегося друга и собрата, прогоняя таким образом вашу котовскую печаль, но увы, увы! Дорогие, возлюбленные мои братья, я не солгу, если скажу вам, что, собственно, ничего я не знаю о рождении, воспитании и образовании покойного. Я должен был бы сочинять перед вами, что неуместно в виду нашего торжественного настроения и похоронной обстановки. Итак, не осудите, бурши: вместо длинной, скучной проповеди я скажу всего несколько слов о том, какой печальный конец был предназначен судьбой этому злополучному коту, лежащему перед нами в мертвенной неподвижности, и о том, какой это был славный, бодрый юноша во время своей недолгой жизни! Но, что же это! О, Небеса! Я сбиваюсь с тона, теряю красноречие, хотя и подвизаюсь в оном в качестве студента, с тем чтобы со временем, если угодно будет року, получить степень professor poeseos et eloquentiae[133]

Гинцман умолк, пригладил правой лапой уши, лоб, нос и бороду, устремил на труп долгий и пристальный взгляд, откашлялся, еще раз провел по лицу лапой и продолжал в патетическом тоне:

«О, беспощадный рок! О, ужасная смерть! Зачем столь жестоко похищен тобою блаженной памяти юноша, скончавшийся во цвете лет? Братья, оратору не возбраняется повторять перед слушателями вещи, уже известные; посему еще раз скажу вам то, что вы уже знаете: усопший брат наш пал жертвой бешеной ненависти филистера-шпица. Вон там, на той крыше некогда мы веселились мирно и радостно, там звучали беззаботные песни, лапа в лапу и к груди грудь, мы там составляли одну нераздельную душу… Туда-то хотел наш друг взобраться, чтобы в тихом одиночестве поскорбеть вместе с сеньором Пуффом, предаться воспоминаниям о минувших веселых днях, о прекрасных днях в Аранжуэце, но филистеры-шпицы, желавшие всячески воспротивиться возрождению нашего котовского союза, понаставили капканов во всех темных углах чердака, в один из них и попал кот Муций. Несчастный раздробил себе заднюю лапу и должен был умереть! Тяжелы и опасны те раны, которые наносятся филистерами, потому что оружие их – тупое и зазубренное. Однако, обладая здоровой и крепкой натурой, покойный мог бы еще оправиться от опасных повреждений; но скорбь, глубокая скорбь, причиненная сознанием, что он пострадал от презренных шпицев, мысль о разбитой карьере, улыбавшейся раньше ему, мысль о позоре, испытанном нами, – вот что подточило его организм! Повязки с себя он срывал! Лекарств не желал принимать! Говорят, он хотел умереть!»

При последних словах Гинцмана, не будучи в силах преодолеть бесконечную скорбь, мы все подняли такой жалостный визг, испустили такие пронзительные вопли, что сами скалы могли бы растрогаться. Когда мы понемногу утихли и успокоились, Гинцман продолжал с пафосом:

«О, Муций! Воззри на нас! Взгляни на слезы, проливаемые нами, услышь безутешные вопли – в память о тебе раздаются они, наш усопший возлюбленный брат! Взгляни на нас сверху или снизу, как удобнее для тебя, будь духом своим между нами, если ты еще обладаешь каким-нибудь духом! Братья! Как было упомянуто, я умалчиваю о биографии покойного, ибо ничего по этой части не знаю, но тем живее встают в моей памяти превосходные душевные качества покойного, о них-то я вам и буду говорить, дабы вы, мои дорогие друзья, почувствовали во всем объеме ужасную потерю, понесенную вами вместе со смертью этого чудного кота! Внемлите, о юноши, и никогда не уклоняйтесь со стези добродетели! Немногие в жизни являются тем, что представлял из себя Муций, этот достойный член котовского общества, хороший и верный супруг, превосходный, любящий отец, ревностный поборник истины и справедливости, неутомимый благотворитель, опора бедняков, надежный друг в беде! Он был достойным членом котовского общества, ибо всегда выказывал склонность к прекрасному образу мыслей и был даже расположен к некоторому самопожертвованию – в тех случаях, когда исполнялись его желания. Враждовал же исключительно против тех, кто противоречил ему и не хотел подчиняться его приказаниям. Он был хорошим и верным супругом, ибо он бегал лишь за теми кошками, которые были моложе и красивее его жены, и только в тех случаях, когда его к тому влекла непреодолимая страсть. Он был превосходным отцом, ибо никогда не слышно было, чтобы он пообедал кем-нибудь из своих юных котят, что нередко бывает с бессердечными, грубыми отцами нашего рода. Напротив, он бывал очень рад, что мать уносила их с глаз долой, после чего он никогда больше не интересовался их судьбой. Он был ревностным поборником истины и справедливости, ибо готов был отдать за них жизнь свою, но, зная, что жизнь дается однажды, он нимало не беспокоился ни об истине, ни о справедливости. Он был неутомимым благотворителем, опорою бедных, ибо неукоснительно в первый день каждого нового года он сносил на двор для бедных братьев-котов маленький селедочный хвостик или две-три субтильных косточки. Исполнив таким образом обязанности кота-филантропа, он сердито ворчал на всех, кто в нужде своей требовал от него большого. Он был верным другом в беде, ибо, попадая в какую-нибудь беду, он не забывал даже о тех друзьях, которыми раньше совершенно пренебрегал. Усопший брат, что должен я еще сказать о твоем героическом мужестве, о твоем благородном, изысканном вкусе ко всему высокому и прекрасному, о твоей эрудиции, о твоем эстетическом, чувстве, о всех тех многосложных, разнородных добродетелях, которые соединились в лице твоем? Зачем говорить, зачем увеличивать нашу и так превеликую скорбь, скорбь о твоей безрадостной кончине! Друзья, огорченные братья! Да будет усопший примером для нас, приложите все наши силы к тому, чтоб идти по его благородным стопам, к тому, чтоб сравняться с ним в совершенстве, – и в смерти тогда мы найдем такой же глубокий покой, – невозмутимый покой истинно мудрого мужа-кота, полного всех добродетелей! Взгляните вы только, как он безмятежно лежит, не двинется с места, не шевельнет своей лапкой, не улыбнется довольной улыбкой, услышав мои похвалы! Знайте, скорбящие братья, что даже и брань не возмутила бы нисколько его безучастья! Мало того, если б даже сюда, в мирный наш круг, ворвался филистер, презренный, губительный шпиц, усопший не стал бы ему в стремительном гневе царапать глаза, не возмутился бы он и тогда в своем безмятежном, глубоком покое!

Наш друг, наш превосходный Муций – теперь превыше всех похвал и порицаний, превыше всех насмешек, издевательств и вражды, всей суеты житейской; нет более для друга у него ни приветливой улыбки, ни пламенных объятий, ни честного лапопожатия, но также нет и для врага ни острых зубов, ни когтей! В силу своих добродетелей, он достиг покоя, которого тщетно искал при жизни! Правда, мне представляется, что все здесь собравшиеся и трогательно оплакивающие друга должны прийти к состоянию этого покоя, даже и не будучи подобными ультрадобродетельными котами; следовательно, должен быть какой-нибудь иной мотив, побуждающий нас к добродетели, но это мысль, которую я предоставляю собственной вашей обработке. Что касается меня, я, собственно, хотел бы глубоко внедрить в ваше сердце желание научиться умирать геройски, как Муций. Но, пожалуй, вы представите мне ряд серьезных возражений. Вы можете, чего доброго, сказать, что, напротив, покойный должен был научиться большей осторожности, дабы не попасть в капкан и не умереть преждевременно. Сверх сего припоминаю еще, как один весьма юный котенок, услыхав увещания учителя, что кот всю свою жизнь должен готовиться к тому, чтоб умереть, крайне пренебрежительно заявил: «Это, должно быть, совсем нетрудно, ибо каждому удается сразу!» Итак, омраченные юноши, посвятим несколько мгновений безмолвному созерцанию!»

Гинцман умолк и опять провел правой лапой по ушам и по лицу, потом, закрыв глаза, по-видимому, погрузился в глубокую задумчивость. Наконец, сеньор Пуфф, видя, что это длится слишком долго, толкнул его и тихонько сказал: «Гинцман, да ты, брат, кажется, заснул. Кончай поскорей свою речь, мы все дьявольски проголодались». Гинцман воспрянул духом и, приняв ораторскую осанку, продолжал:

«Возлюбленные братья! Я надеялся уловить в уме своем еще несколько высоких мыслей, которыми бы можно было блистательно закончить сию речь, но мне ничего не приходит в голову – думаю, что великая скорбь, которую я пытался ощутить, несколько притупила мой мозг. Итак, да будет считаться законченным надгробное мое слово, которому вы никак не можете отказать в заслуженных похвалах. В заключение грянемте теперь De или Ex profundis[134]

Так кончил свою речь этот учтивейший юноша-кот. В риторическом отношении она показалась хорошо сочиненной и эффектной, но в других отношениях я нашел в ней много недостатков. Именно, мне показалось, что Гинцман был побуждаем не столько скорбью о печальной кончине несчастного Муция, сколько желанием выказать свой блестящий ораторский талант. Все сказанное мало подходило к характеру друга Муция, честного, доброго и простого. Кроме того, самые похвалы Гинцмана были весьма двусмысленны, так что в глубине сердца речь его мне совсем не понравилась, и я был пленен только ораторским изяществом Гинцмана и его, действительно, сильной, выразительной декламацией. Сеньор Пуфф был, по-видимому, одного со мной мнения: мы обменялись с ним взглядами, свидетельствовавшими общность впечатления, вызванного в нас речью Гинцмана.

Согласно с концом речи, мы затянули De profundis. Эта песнь звучала, кажется, еще более скорбно, еще более раздирательно, чем тот заупокойный гимн, который мы пропели перед началом речи. Давно известно, что певцы нашей котовской породы, будучи обуреваемы какой-либо скорбью, будь то безутешная мука страстной, несчастной любви или печаль о дорогом существе, навеки утраченном, имеют способность выражать эту скорбь с такой подавляющей силой, что даже холодный, бесчувственный человек бывает глубоко потрясен звуками котовских песен и облегчает взволнованную грудь загадочными, странными проклятиями. Окончив De profundis, мы подняли труп покойника и похоронили его в углу погреба.

Но в это мгновение произошло нечто, явившееся самым неожиданным и самым трогательным моментом во всем погребальном торжестве. Три молодые кошечки, прекрасные, как день, грациозно подскочили к отверзтой могиле и устремили туда целый дождь из трав картофеля и петрушки, собранных заблаговременно в огороде. В то же самое время одна, более зрелая кошка запела простую, сердечную арию. Мотив показался мне знакомым. Если не ошибаюсь, оригинальный текст песни начинается словами: «О, сосна! Сосна! Сосна!» Сеньор Пуфф шепнул мне на ухо, что это дочери покойного, пожелавшие принять участие в печальном торжестве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю