355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнст Теодор Амадей Гофман » Житейские воззрения Кота Мурра » Текст книги (страница 4)
Житейские воззрения Кота Мурра
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:07

Текст книги "Житейские воззрения Кота Мурра"


Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

– Но вы ведь бросили ее, ― заметила Юлия, вся раскрасневшись.

– Да, это правда, ― ответил незнакомец, быстро схватывая гитару и с жаром прижимая ее к груди, ― да, это правда, я выбросил ее, но теперь беру назад, освященную. Никогда больше не выпущу ее из рук!

И опять на лице его появилась шутовская маска, и он заговорил тонким, резким голосом:

– Собственно говоря, судьба, или, вернее, мой злой демон сыграл со мной роковую шутку, заставив явиться перед вами, дражайшие дамы, ex abrupto [23]23
  Внезапно (лат.).


[Закрыть]
, как говаривали латинисты и прочие ученые господа! Бога ради, светлейшая принцесса, соблаговолите окинуть меня взглядом с головы до ног. И вы соизволите убедиться по моему костюму, что я приготовился сделать ряд визитов. Да, я как раз собирался посетить Зигхартсвейлер и оставить в этом славном городке если не свою особу, то по крайности визитную карточку. О господи! Уж не думаете ли вы, что у меня мало знакомств, светлейшая принцесса? Да разве гофмаршал родителя вашего не был когда-то моим близким другом? Я знаю, если бы он увидел меня здесь, то уж непременно прижал бы к своей атласной груди и, растрогавшись, попотчевал бы понюшкой табаку, говоря: «Здесь мы одни, любезный друг, здесь я могу дать волю своему сердцу и приятнейшим чувствам!» Я бы, конечно, удостоился аудиенции у милостивейшего князя Иринея и был бы представлен также и вам, о принцесса! И так представлен, что ― готов прозакладывать мою самую лучшую коллекцию септаккордов против одной пощечины ― сумел бы заслужить ваше благорасположение. Но вот беда ― я вынужден сам представляться вам и в столь неподобающем месте: между утиным прудом и лягушачьим болотом. О боже, научись я хоть немного колдовать, сумей я subito [24]24
  Вдруг (лат.).


[Закрыть]
превратить эту благородную зубочистку (он достал зубочистку из жилетного кармана) в блестящего камергера Иринеева двора, он схватил бы меня за шиворот и сказал бы: «Светлейшая принцесса, этот человек ― такой-то и такой-то!» Но теперь... che far, che dir! [25]25
  Что делать, что говорить! (итал.).


[Закрыть]
Пощадите, пощадите, о принцесса, о благородные дамы и господа!

Незнакомец упал ниц перед принцессой и запел пронзительным голосом: «Ah, pieta, pieta, signora!» [26]26
  Ах, сжальтесь, сжальтесь, синьора! (итал.).


[Закрыть]
.

Принцесса подхватила Юлию и стремглав побежала с нею прочь, громко восклицая: «Он сумасшедший, сумасшедший, он сбежал из дома умалишенных!»

Уже возле самого дворца навстречу девушкам вышла советница Бенцон, и они, запыхавшись, едва не упали к ее ногам.

– Что случилось? Ради всего святого, что с вами, кто вас преследует? ― спросила она.

Принцесса была вне себя, она смогла лишь пролепетать несколько бессвязных фраз о сумасшедшем, который напал на них. Юлия спокойно и рассудительно доложила матери о происшествии и кончила тем, что вовсе не считает незнакомца сумасшедшим; скорей всего он просто шутник и насмешник, вроде мосье Жака, и ему вполне подошла бы роль в «Арденнском лесу».

Советница Бенцон заставила ее еще раз повторить все, выспрашивала мельчайшие подробности, просила описать походку, осанку, жесты, голос неизвестного.

– Да, ― воскликнула она наконец, ― это, конечно, он, только он и никто другой!

– Кто ― «он», кто? ― нетерпеливо спросила принцесса.

– Успокойтесь, дорогая Гедвига, ― ответила Бенцон, ― напрасно вы так бежали ― видите, даже задохнулись, ― незнакомец, показавшийся вам столь опасным, отнюдь не сумасшедший. Как ни дерзка, как ни неуместна шутка, которую он себе позволил, а это вполне возможно при его причудливых манерах, я уверена ― вы помиритесь с ним непременно!

– Никогда! ― воскликнула принцесса. ― Никогда я не соглашусь увидеть хотя бы еще один раз этого колючего шута!

– Ах, Гедвига! ― рассмеялась Бенцон. ― Какой только дух вложил в ваши уста слово «колючий». Оно к нему подходит более, чем вы сами думаете и подозреваете, ― об этом говорит все, что здесь только что произошло.

– Я тоже никак не пойму, милая Гедвига, ― вмешалась Юлия, ― за что ты так рассердилась на этого незнакомца? Даже в его шутовском поведении, в бессвязных речах было нечто, взволновавшее меня странным, но далеко не неприятным образом.

– Счастье твое, ― возразила принцесса, и слезы показались у нее на глазах, ― счастье твое, что ты можешь оставаться такой невозмутимой и спокойной, мое же сердце больно ранят насмешки этого ужасного человека! Бенцон, кто он, кто этот безумец?

– Объясню вам все в двух словах, ― ответила Бенцон. ― Когда лет пять тому назад я была в...

(М. пр.) ...убедивший меня в том, что в глубокой душе истинного поэта живут и детски чистые помыслы, и сострадание к бедствиям ближнего.

Смутная печаль, какая часто находит на юных романтиков, когда в сердце у них совершается борение великих, возвышенных идей, побуждала меня искать уединения. Долгое время казались мне постылыми и крыша, и погреб, и чердак. Наравне с небезызвестным поэтом, поселившимся в крошечном домике на берегу журчащего ручья, под мрачной сенью плакучих ив и берез, я предавался кротким, идиллическим радостям и грезил, не вылезая из-под печки. Так и случилось, что я не встречал более Мины, моей нежной мамаши в прелестной пятнистой шубке. В науках обрел я утешение и покой. О, как прекрасно общение с ними! Хвала, пламенная хвала благородному человеку, выдумавшему науки! Насколько они прекраснее, насколько полезнее, чем адское изобретение гнусного монаха, который первым выдумал порох, вещь до смерти противную мне по самой природе и воздействию своему. Недаром суд потомков заклеймил этого варвара, это исчадие ада ― Бертольда жестоким презрением, ибо еще в наши дни, когда желают высоко вознести прозорливого ученого, историка с широким кругозором, словом, любого человека отменной образованности, то о нем говорят: «Этот пороха не выдумает!»

В назидание подающей надежды кошачьей молодежи не могу не поведать, что, когда меня одолевает тяга к наукам, я вскакиваю в библиотечный шкаф хозяина, с зажмуренными глазами хватаю когтями первую попавшуюся книгу, выдергиваю ее и прочитываю, каково бы ни было ее содержание. Подобная метода обучения сообщила уму моему гибкость и многогранность, а моим знаниям ― такое сверкающее всеми цветами радуги богатство, которому будут дивиться потомки. Не стану перечислять здесь всех книг, без разбору прочитанных в те месяцы поэтической грусти, ― отчасти потому, что надеюсь найти для этого более подходящее место, отчасти потому, что я уже забыл их заглавия, ― опять-таки до некоторой степени по той причине, что я взял себе за правило заглавий не читать, а потому никогда и не знал их. Думаю, что каждый удовлетворится моим объяснением и не станет винить меня в биографическом легкомыслии.

Мне предстояли новые испытания.

Как-то раз хозяин углубился в толстый фолиант, развернутый перед ним, а я примостился тут же под столом, на листе отличной атласной бумаги, и упражнялся в греческом письме, которое превосходно давалось моей лапе. Вдруг в комнату быстро вошел молодой человек ― я уже не раз видел его у хозяина, ― он неизменно обращался ко мне с дружеским уважением, более того, с тем лестным почтением, какое подобает выдающемуся таланту и признанному гению. Всякий раз, войдя и поздоровавшись с маэстро, он не только приветствовал меня словами: «Доброе утро, кот!» ― но и слегка почесывал у меня за ушами и ласково гладил по спине; такое обхождение было причиной, еще более поощрявшей меня развертывать перед всем светом блеск моих талантов.

Но в тот день все сложилось иначе!

В тот день ― чего раньше никогда не бывало ― следом за молодым человеком в дверь вломилось черное косматое чудовище с горящими глазами и, увидев меня, бросилось прямехонько ко мне. Неописуемый страх обуял меня, одним прыжком очутился я на письменном столе хозяина, а из горла моего вырвался вопль ужаса и отчаяния, когда чудовище тоже вскочило на стол, подняв при этом невообразимый шум. Добрый хозяин, испугавшись за своего любимца, взял меня на руки и засунул под шлафрок. Но молодой человек сказал:

– Напрасно вы беспокоитесь, маэстро Абрагам. Мой пудель никогда не обидит кошку, он просто хочет поиграть. Спустите кота на пол, и вы позабавитесь, глядя, как они будут знакомиться ― мой пудель с вашим котом.

Хозяин и в самом деле хотел было спустить меня на пол, но я так крепко вцепился в него, так жалобно замяукал, что он, сев на стул, оставил мне местечко возле себя.

Защита хозяина придала мне храбрости, и я, присев на задние лапы и обвив их хвостом, принял позу, полную такой благородной гордости и достоинства, что не мог не внушить должного почтения своему предполагаемому черному недругу. Пудель уселся передо мной на полу и уперся в меня взглядом, бросая какие-то отрывистые слова, смысла которых я, разумеется, не понял. Страх мой мало-помалу проходил, и, успокоившись окончательно, я убедился, что во взоре пуделя светятся только добродушие и ясный ум. Волнообразными движениями хвоста я невольно начал выражать зародившееся во мне доверие, на что пудель немедленно ответил самым дружелюбным помахиваньем своего куцего хвостика.

О, сомнений нет, сердца наши бились в унисон! Души наши созвучны друг другу! «Как могло случиться, ― спросил я себя, ― что непривычное обхождение этого незнакомца так тебя устрашило? Что иное выражали его прыжки, его тявканье, его буйство, беготня, вой, как не силу и задор подвижного юноши, его любовь к свободной, радостной жизни? О, какие благородные пуделиные чувства живут в его поросшей черной шерстью груди!..» Приободрившись под влиянием таких мыслей, я решил сделать первый шаг к более близкому, более тесному общению наших душ и спуститься со стула хозяина.

Лишь только встал я на ноги и потянулся, как пудель вскочил и с громким лаем принялся бегать по комнате. То было изъявление прекрасного, здорового и сильного духа! Бояться больше нечего. Я спустился на пол и тихими, осторожными шажками стал приближаться к новому другу. Мы приступили к тому акту, который символически выражает более близкое знакомство родственных душ, заключение союза, обусловленного внутренним влечением, и который близорукий человек назвал грубым, неблагородным, кощунственным словом «обнюхивание». Мой черный друг выразил желание отведать куриных костей, лежавших в моей мисочке. Насколько мог, я дал ему понять, что светское воспитание и вежливость обязывают меня, хозяина, уважить гостя как следует. Он разгрызал кости с завидным аппетитом, а я только издали поглядывал на него. Хорошо все-таки, что я спрятал под своей постелью кусок жареной рыбы про запас. Когда он наелся, пошли самые веселые игры. Под конец мы уже не чаяли души друг в друге, обнимались, прыгали друг другу на шею, а потом, перекувырнувшись несколько раз, поклялись в истинной дружбе и верности.

Не пойму, что может быть смешного в такой встрече двух прекрасных душ, в этом взаимном познавании двух чистосердечных юношей; но почему-то оба, мой хозяин и молодой гость, к великой моей досаде покатывались со смеху.

Новое знакомство произвело на меня такое неизгладимое впечатление, что я везде, на солнце и в тени, на крыше и под печкой, только и думал, только и вспоминал, только и мечтал: пудель... пудель... пудель! Оттого и открылась мне во всей полноте, в самых ярких красках внутренняя суть пуде-линой натуры, и из этого откровения родилось глубокомысленное сочинение, ранее уже упоминавшееся мною: «Мысль и Чутье, или Кот и Собака». В нем я развил положение, согласно которому нравы, обычаи, язык обеих пород глубоко зависимы от присущих им свойств, и доказал, что они лишь разные лучи, отбрасываемые одной и той же призмой. Особенно удалось мне вскрыть самую суть языка и показать, что язык есть лишь высказанное в звуках символическое выражение естественного принципа, из чего вытекает, что язык един; и кошачий и собачий ― в данном случае пуделиный диалект ― суть ветви единого древа, а потому одаренные высоким умом кот и пудель вполне могут понимать друг друга. Чтобы до конца обосновать это положение, я привел многочисленные примеры из обоих языков, обращая более всего внимания на близость корней, как-то: вау-вау, мяу-мяу, гав-гав, ау-вау, корр-курр, птси-пшрцы и так далее.

Окончивши книгу, я испытывал сильнейшее желание действительно изучить пуделиный язык, что и удалось мне благодаря помощи новообретенного друга, пуделя Понто, правда, не сразу, ибо пуделиный язык оказался для нас, котов, весьма трудным. Но гений одолевает любые препятствия, хотя именно такого рода гениальности не желает признавать один знаменитый человеческий писатель, утверждая, что изучить чужой язык со всеми его народными оттенками можно только будучи в какой-то мере фигляром. Мой хозяин, пожалуй, придерживался того же мнения и считал, что одно дело ― изучить чужой язык до тонкости и совсем другое ― уметь болтать на этом языке, подразумевая под этим способность разговаривать обо всем и ни о чем. Он дошел до утверждения, будто французский язык придворных дам и кавалеров ― некая мания, которая, подобно припадкам каталепсии, развивается при угрожающих симптомах. Я сам слышал, как он отстаивал это абсурдное мнение перед гофмаршалом князя.

– Сделайте милость, ваше превосходительство, ― говорил маэстро Абрагам, ― понаблюдайте за собой. Ведь одарило же вас небо великолепным, полнозвучным голосовым органом. Но стоит вам заговорить по-французски, как вы начинаете шипеть, шепелявить, гнусавить, приятное лицо ваше при этом искажается чрезвычайно, уродливые судороги нарушают гармонию ваших черт, обыкновенно столь прекрасных, твердых, серьезных. Чем же это объяснить, как не проделками сидящего в вас рокового кобольда болезни!

Гофмаршал смеялся от души, да и в самом деле нельзя было не смеяться над гипотезой маэстро о том, что маниакальное увлечение иностранными языками не что иное, как болезнь.

Один глубокомысленный ученый дает в своей книге совет людям, желающим быстро усовершенствовать свои познания в чужом языке: они должны думать на этом языке. Совет отменный, но, выполняя его, подвергаешься некоторой опасности. Я, например, довольно скоро привык думать по-пуделиному, но до того углубился в пуделиный образ мыслей, что потерял способность бегло говорить на своем родном языке и перестал понимать, о чем сам думаю. Большинство этих непонятных мыслей были мною записаны, они составили сборник под заглавием «Листья аканта». Меня до сих пор поражает глубина этих афоризмов, смысла коих я до сего дня так и не понял.

Думаю, этих кратких набросков касательно истории месяцев моей юности предостаточно, чтобы дать читателю понятие о том, чего я достиг и каким путем.

И все-таки не могу расстаться с днями расцвета моей достопримечательной, богатой событиями юности, не коснувшись одного происшествия, ибо оно до некоторой степени знаменует переход к более зрелым годам. Кошачья молодежь узнает отсюда, что не бывает роз без шипов, что на пути мощного взлета встречается не одна помеха, не один камень преткновения, о который можно до крови изранить лапы. А боль от таких ран чувствительна, ох как чувствительна!

Любезный читатель, ты, наверное, готов завидовать моей беззаботной юности и сопутствовавшей мне счастливой звезде. Родившись в нужде, от знатных, но бедных родителей, едва избежав позорной смерти, я вдруг попадаю в царство роскоши, в перуанские залежи литературы! Ничто не мешает моему образованию, никто не противодействует моим склонностям, гигантскими шагами шествую я к совершенству и высоко возношусь над своим временем. Но вдруг меня останавливает таможенный чиновник и требует дани, каковую обязаны платить все смертные!

Кто бы мог подумать, что под розами сладостнейшей, искреннейшей дружбы сокрыты шипы и что им суждено меня исцарапать, изранить до крови!

Всякий, у кого в груди бьется чувствительное сердце, подобное моему, легко поймет из рассказанного о моих отношениях с пуделем Понто, как дорог он стал мне; и надо же было случиться, чтобы именно он послужил первопричиной катастрофы, которая неминуемо погубила бы меня, не бодрствуй надо мной дух великого предка. Да, дорогой читатель, у меня был предок. Предок, без которого я в известном смысле даже не мог бы существовать, ― великий, замечательный предок, муж сановитый, почтенный, большой учености, исполненный самой высокой добродетели, бескорыстной любви к человечеству, изысканный, с передовыми вкусами, ― муж... впрочем, здесь я описываю его лишь походя, в дальнейшем расскажу более пространно об этом достойнейшем предке моем, ибо то был не кто иной, как получивший всемирную известность премьер-министр Гинц фон Гинценфельд, столь любимый, столь дорогой для всего рода человеческого под именем Кота в сапогах.

Как я уже сказал, речь об этом благороднейшем из котов впереди.

Могло ли быть иначе? Мог ли я, научившись легко и изящно изъясняться на пуделином языке, не поведать другу Понто о том, что было мне дороже всего на свете, то есть о себе самом и своих творениях? Так он узнал о моих необыкновенных способностях, о моей гениальности, моем таланте, но, к немалому своему огорчению, я при этом обнаружил, что непобедимое легкомыслие, некоторое фанфаронство мешали юному Понто сделать тоже сколько-нибудь заметные успехи в науках и искусствах. Вместо того чтобы восхищаться моими познаниями, он заявил, что не понимает, как это мне пришло в голову предаваться подобным занятиям; он же, если уж говорить об искусстве, довольствуется тем, что прыгает через палку и таскает из воды фуражку хозяина. А науки, по его мнению, у таких особ, как он и я, могут вызвать только расстройство желудка и окончательно испортить аппетит.

Во время одного такого разговора, когда я пытался наставить своего юного легкомысленного друга на путь истинный, случилось ужасное. Не успел я оглянуться, как...

(Мак. л.)... ― А ваша фантастическая экзальтация, ― возразила Бенцон, ― ваша надрывающая сердце ирония всегда будут вносить беспокойство и замешательство ― словом, полный диссонанс в общепринятые отношения между людьми.

– О, чудесный капельмейстер, в чьей власти создавать такие диссонансы, ― рассмеялся Крейслер.

– Будьте же серьезней, ― продолжала советница, ― будьте серьезней, вам не отделаться от меня горькой шуткой! Я держу вас крепко, милый Иоганнес! Да, я буду звать вас этим нежным именем ― Иоганнес, и надеюсь все-таки, что из-под маски сатира в конце концов выглянет нежная, отзывчивая душа. И, кроме того, никому не позволю я себя убедить, что странное имя Крейслер ― не фальшивое имя, подсунутое вам вместо настоящего.

– Госпожа советница, ― проговорил Крейслер, и на лице его причудливо заиграли все мускулы, заплясали тысячи черточек и морщинок, ― милейшая советница, что вы имеете против моего доброго имени? Быть может, я и носил когда-то другое, но это было так давно! Со мною случилось то же, что с советчиком из тиковской «Синей бороды». Помните, он говорит: «Было у меня когда-то преотличное имя, но долгие годы стерли его из памяти, и я едва совсем не позабыл его и вспоминаю лишь смутно».

– Думайте, думайте, Иоганнес! ― воскликнула советница, пронизывая его сверкающим взглядом. ― И я уверена ― вы вспомните это полузабытое имя!

– Нет, дражайшая, ― ответил Крейслер, ― это невозможно! Я склонен думать, что неуловимое воспоминание о моем прежнем облике и о связи его с другим именем, как неким видом на жительство, восходит еще к тем отрадным временам, когда я, Крейслер, по правде говоря, еще не был рожден на свет. Соблаговолите, достойнейшая из достойнейших, рассмотреть мое незатейливое имя в надлежащем свете, и вы найдете, что оно милее всех других и по рисунку, и по колориту, и по его, так сказать, физиономии. Мало того! Выверните его наизнанку, вскройте анатомическим ножом грамматики, и его внутренний смысл раскроется перед вами во всей своей красе. Ведь не станете же вы, великолепнейшая, искать корень моей фамилии в слове «Kraus» ― завитой, а про меня, по аналогии со словом «Krдusler», не скажете, что я украшаю завитушками звуки, а то и волосы, иначе говоря ― что я попросту парикмахер. Ведь тогда и писалось бы мое имя иначе: «Krдusler». Нет, вы никуда не уйдете от слова «Kreis» ― круг, и я молю небо, чтобы в мыслях ваших тот же час возникли волшебные круги, в коих вращается все наше бытие и откуда мы никак не можем вырваться, сколько бы ни старались. В этих-то кругах и кружится Крейслер, и возможно, что порой, утомившись пляской святого Витта, к которой его принуждают, он вступает в единоборство с темными загадочными силами, начертавшими те круги, и более страстно тоскует по беспредельным просторам, нежели то допустимо при его и без того хрупкой конституции. Глубокая боль от этого страстного порыва, возможно, и есть та ирония, которую вы, достойнейшая, клеймите столь сурово, не замечая, что ведь то здоровая мать родила сына, вступившего в жизнь самодержавным королем! Я разумею юмор, у которого нет ничего общего с его незадачливой сводной сестрой ― насмешкой.

– Да, ― заговорила советница, ― именно этот юмор, этого оборотня, рожденного необузданной своенравной фантазией, настолько лишенного всякого образа и подобия, что даже вы, черствые мужские души, не знаете, какое дать ему звание и в какую определить должность, ― именно этот юмор вы всегда пытаетесь представить как нечто возвышенное, прекрасное, когда своим жестоким глумлением готовы растоптать все, что нам дорого и мило. Знаете ли вы, Крейслер, что принцесса Гедвига до сих пор не может опомниться после вашего появления, вашей странной выходки в парке? При ее чувствительности любая шутка, в которой она усматривает хоть тень насмешки над своей особой, глубоко уязвляет ее. А вам, милый Иоганнес, взбрело на ум представиться сумасшедшим! Вы так напугали ее, что она едва не заболела. Ну, простительно ли это?

– Столь же мало, ― возразил Крейслер, ― как желание юной принцессочки повергнуть в прах незнакомого человека, на вид вполне пристойного, случайно попавшего в открытый парк ее сиятельного папаши.

– Так или иначе, ― продолжала советница, ― ваше экстравагантное поведение в парке могло иметь печальные последствия. Если и удалось убедить принцессу, приучить к мысли, что ей, возможно, доведется встретиться с вами снова, то этим вы обязаны моей дочери Юлии. Она одна взяла вас под защиту. Во всем, что вы делали, что говорили, она нашла только выражение чрезмерной экзальтации, нередко свойственной людям, горько обиженным судьбой или чересчур впечатлительным. Одним словом, Юлия недавно прочла пьесу Шекспира «Как вам это понравится» и сравнивает вас с меланхолическим мосье Жаком.

– О, какая прозорливость! Небесное дитя! ― воскликнул Крейслер, и на глазах у него даже блеснули слезы.

– Сверх того, ― продолжала Бенцон, ― когда вы импровизировали на гитаре и, как она рассказывает, то пели, то разговаривали, моя Юлия признала в вас утонченнейшего музыканта и композитора. Она уверяет, что в ту минуту ее захватила стихия музыки; словно повинуясь необъяснимой силе, она начала петь и играть с таким вдохновением, какого не знала до сих пор... Скажу вам правду, Юлия не могла примириться с мыслью, что никогда больше не увидит загадочного человека и он останется у нее в памяти лишь чудным музыкальным виденьем; принцесса, напротив, со свойственной ей горячностью, утверждала, что если безумствующий призрак появится еще раз, это убьет ее. Девушки всегда жили душа в душу, ни разу не было между ними ни малейшей размолвки, и я права, когда говорю, что сейчас повторяется сцена из их раннего детства, только теперь они поменялись ролями: тогда Юлия непременно хотела бросить в камин забавного Скарамуша, которого ей подарили, а принцесса заступилась за него и объявила, что он ― ее любимец.

– Я согласен, ― весело смеясь, перебил ее Крейслер, ― по воле принцессы отправиться вслед за Скарамушем в камин, поручив себя нежному покровительству милой Юлии.

– Упоминание о Скарамуше, ― сказала Бенцон, ― прошу принять как забавную шутку, а потому, исходя из вашей собственной теории, вы не должны истолковать ее дурно. Впрочем, вы легко мне поверите, если я скажу, что сразу узнала вас, когда девушки описали вашу наружность и происшествие в парке. Даже без выраженного Юлией желания повидать вас, я поставила бы на ноги всех людей, оказавшихся под рукой, чтобы немедленно разыскать вас в зигхартсвейлерском парке, потому что с первого же нашего кратковременного знакомства вы стали мне дороги. Но все розыски были напрасны, и я решила, что вы опять пропали бесследно. Каково же было мое удивление, когда сегодня утром вы вдруг предстали предо мной. Юлия сейчас у принцессы, ― вообразите, какая буря самых противоположных чувств поднялась бы в душе у обеих девиц, когда бы они вдруг узнали о вашем прибытии! О том, что за причина столь неожиданно привела вас сюда, тогда как я считала, что вы прочно обосновались при дворе великого герцога и состоите там официальным капельмейстером, я сейчас не прошу вас рассказывать, сделаете это, когда захотите и сочтете нужным.

Пока советница все это говорила, Крейслер погрузился в глубокое раздумье. Он вперил взор в землю и водил пальцем по лбу, как человек, старающийся вспомнить что-то забытое.

– О, это нелепейшая история, ― начал он, когда советница смолкла, ― вряд ли стоит ее пересказывать. Смею утверждать лишь одно: в том, что принцессе угодно было принять за бессвязные речи помешанного, была и доля правды! Когда я, на свою беду, всполошил в парке это маленькое капризное существо, я и впрямь возвращался с визита, который я нанес не кому-нибудь, а его светлости, самому великому герцогу; да и здесь, в Зигхартсвейлере, я собирался сделать еще много чрезвычайно приятных визитов.

– Ах, Крейслер, ― перебила его советница, тихо смеясь (она никогда не позволяла себе смеяться громко, от души), ― ах, Крейслер, вы, конечно, опять дали волю своей прихотливой фантазии. Если не ошибаюсь, резиденция герцога находится не менее как в тридцати часах ходьбы от Зигхартсвейлера!

– Ну и что же? ― возразил Крейслер. ― Но ведь путь мой лежит через сады, да еще такого поистине великолепного стиля, что даже сам Ленотр восхитился бы ими. Но ежели вы не изволите верить, достойнейшая, что я делал визиты, то допустите наконец, что сентиментальный капельмейстер, с песней в груди и на устах, с гитарой в руке, бродит по душистым лесам, по свежим зеленым лугам, пробирается меж дико нагроможденных скал, по узким мосткам, под которыми, пенясь, мчатся лесные ручьи, да, что такой капельмейстер, вливая свое соло в многоголосый, поющий вокруг хор, сам того не желая, без всякой цели, легко мог забрести в уединенную часть чужого сада. Так и я попал в зигхартсвейлер-ский княжеский парк; ведь он всего только ничтожная частица необъятного парка, взращенного самой природой. Но нет, это не совсем так! Только сию минуту, когда вы мне поведали, что целое веселое охотничье племя было послано ловить меня, будто заблудившуюся в парке дичь, у меня впервые родилась твердая внутренняя убежденность, что мое место именно здесь. Убежденность, которая все равно загнала бы меня в силки, пожелай я даже продолжать свой безумный бег. Вы изволили благосклонно заметить, что знакомство со мной доставило вам некоторую радость, ― как же мне не помнить те роковые дни смятения и всеобщего бедствия, когда нас свела судьба? Вы встретились мне, когда я метался из стороны в сторону, неспособный принять какое-нибудь решение, когда вся душа моя была истерзана. Вы приняли меня с теплым радушием и, раскрывши моему взору ясное безоблачное небо своей спокойной, замкнутой для всех женственной мягкости, пытались меня утешить, вы порицали и вместе прощали буйную необузданность моих поступков, приписывая их бездонному отчаянию, в какое я впал под гнетом несчастий. Вы меня вырвали из окружения, которое я сам признавал двусмысленным; ваш дом стал для меня приютом мира и дружбы, где я, преклоняясь перед вашим молчаливым горем, забывал о своем. Беседа ваша, исполненная остроумия и доброжелательства, действовала на меня как целительное лекарство, хотя вы даже не знали моей болезни. Не грозные события, которые могли поколебать мое положение в обществе, нет, поверьте, повлияли на меня столь губительно! Я уже давно мечтал порвать связи, угнетавшие и страшившие меня, и мне ли было сетовать на судьбу, ― она лишь помогла мне осуществить то, для чего у меня так долго недоставало ни сил, ни мужества. Нет! Почувствовав себя свободным, я вновь очутился во власти необъяснимого беспокойства, которое с самой ранней юности так часто раздваивало мое «я». То не было страстное томление, которое, по верному выражению одного глубоко чувствующего поэта, рождено высшей жизнью духа и длится вечно, ибо вечно остается неутоленным; томление, которое не терпит ни обмана, ни фальши и, дабы не умереть, должно всегда оставаться неудовлетворенным. Нет, безумное, снедающее желание влечет меня вперед, в неустанной погоне за безымянным Нечто, которое я ищу вне себя, тогда как оно погребено в недрах моей души, как темная тайна, как бессвязный, загадочный сон о рае высочайшего блаженства, ― каковое даже во сне нельзя пережить, а можно лишь предчувствовать, и это предчувствие терзает меня всеми муками Тантала. Когда я был еще совсем ребенком, такое состояние часто и внезапно овладевало мною; в самый разгар веселых игр с товарищами я убегал в лес, в горы, бросался ничком на траву и безутешно плакал и рыдал, а ведь только что я в своей резвости превосходил самых отчаянных проказников. Позднее я научился лучше владеть собой, но не изобразить словами всех моих мук, когда в самом веселом обществе, среди близких и благожелательных друзей я наслаждался искусством, более того, когда то или иное льстило моему тщеславию, ― и вдруг все начинало казаться мне жалким, ничтожным, бесцветным, мертвым, и я оставался один, словно брошенный в печальной пустыне. Только один светлый ангел властен над демоном зла, и это ― дух музыки. Часто, торжествуя, встает он из глубин души моей, и перед могучим голосом его стихает вся скорбь земной юдоли.

– Я всегда считала, ― перебила его советница, ― что музыка воздействует на вас слишком сильно, даже пагубно; я видела, как искажались ваши черты во время исполнения какого-нибудь превосходного сочинения. Вы бледнели, не могли выговорить ни слова, стонали и плакали, а потом обрушивались с самым жестоким презрением, с самыми оскорбительными насмешками на каждого, кто осмеливался высказывать суждение против сочинителя. Даже когда...

– О милейшая советница, ― прервал ее Крейслер, и вся его серьезность и искреннее волнение сразу уступили место особой, присущей ему иронии, ― о милейшая советница, это все уже позади. Вы не поверите, достойнейшая, до чего я стал благовоспитан и рассудителен при дворе великого герцога. С каким величайшим душевным спокойствием и благодушием я могу теперь отбивать такт на представлении «Дон Жуана» или «Армиды», как любезно улыбаюсь примадонне, когда она в головоломной каденции спотыкается о ступеньки звуковой лестницы; и ежели гофмаршал по окончании «Времен года» Гайдна шепчет мне: «C'était bien ennuyant, mon cher maître de chapelle!» [27]27
  Это было довольно скучно, дорогой капельмейстер! (франц.).


[Закрыть]
― я способен, улыбаясь, кивать головой и многозначительно брать понюшку табаку! Да, я способен терпеливо слушать какого-нибудь ценителя искусства, камергера или церемониймейстера, толкующего, что Моцарт и Бетховен ни черта не смыслили в пении, а Россини, Пуччита и как там еше зовут всех этих пигмеев достигли подлинных высот оперной музыки. Да, достойнейшая, вы не поверите, сколь много я извлек полезного за время моего капельмейс-терства, но самое главное ― окончательно уверился, что артисту полезно определиться на казенную должность, иначе самому черту и его бабушке не сладить бы с этими надменными и заносчивыми людишками. Произведите непокорного композитора в капельмейстера или музыкального директора, стихотворца ― в придворного поэта, художника ― в придворного портретиста, ваятеля ― в придворного скульптора, и скоро в стране вашей переведутся все бесполезные фантасты, останутся лишь полезные бюргеры отличного воспитания и добрых нравов!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю