Текст книги "Житейские воззрения Кота Мурра"
Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
РАЗДЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ
Благотворные последствия высшего образования. – Месяцы полной возмужалости
(М. прод.). Трогательная речь Гинцмана, заупокойная трапеза, нежная Мина, вновь обретенная Мисмис, танцы – все это пробудило в груди моей диссонанс самых разнородных чувств, так что, в конце концов, я, как говорится, не мог найти себе места, не знал ни покоя, ни отдыха, и, обретаясь в безутешной тревоге, даже пожелал лежать в подвале, покоясь в могиле, наподобие друга Муция. Состояние, понятно, было ужасное. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы во мне не жил дух высокой поэзии, подаривший меня прекрасными стихами, которые я не преминул занести на бумагу. Божественный характер поэзии главным образом и проявляется именно в том, что стихотворное сочинительство вызывает в душе особое чувство внутреннего довольства, – даже в том случае, когда подыскивание рифм заставляет пролить не одну каплю пота; подобное чувство довольства преодолевает все земные горести и нередко способствует даже забвению голода и зубной боли. Если у стихотворца жестокий рок отнял мать, отца или супругу, конечно, при каждой такой потере он должен быть вне себя; но, создав в мысли чудные элегические стихи, воспевающие утрату дорогого существа, он не будет более отчаиваться и пожелает еще раз жениться, чтобы не отказаться от надежды иметь новый предлог к такому трагическому вдохновению.
Вот стихи, сильно и правдиво изображающие мое душевное состояние, равно как и переход от страдания к радости:
Кто бродит в глубине подвала?
Кто возмутил его покой?
Чья песнь печально прозвучала,
Кто там зовет меня с тоской?
Там друг лежит во тьме могилы,
В тиши блуждает дух его,
Ко мне взывает он, унылый,
Ждет утешенья моего.
Но нет! Спокойный, чуждый муки,
Он спит в могиле вечным сном!
К супругу мчатся эти звуки,
Поют о счастии былом!
И вот я здесь, любить готовый;
Но чьи-то когти мне грозят,
И чей-то вижу я суровый,
И гневный, и ревнивый взгляд!
О, что за чувство грудь мне сжало?
Куда мне скрыться от жены?
Передо мной она предстала,
И взоры ей поражены!
Она идет, идет украдкой,
Все ближе чары красоты;
В подвале льется запах сладкий,
В душе – светло, в уме – мечты!
Возврат любви… Утрата друга…
В груди восторг… Упрек судьбе…
Сомнений яд… О, дочь… Супруга…
О сердце! Гибнешь ты в борьбе!..
Но это злое наважденье!
Поминки, танцы – все обман!
Как муж, чуждайся увлеченья, —
И ты излечишься от ран!
О, прочь, обманчивые тени!
Стремлений высших полон я!
О кошка, чадо заблуждений,
Полна ошибок жизнь твоя!
Ни слова, опустите очи,
О Мина, Мисмис! Лживый род!
Ты – яд, ведущий к смертной ночи!
Бегу… Отмщенья Муций ждет!
О, друг мой! Каждое жаркое —
Напоминанье мне о нем!
В нем было сердце не людское!
Клянусь таким же быть котом!
Пусть песья хитрость поразила
Тебя, мой благородный брат, —
Но месть близка, и ждет могила
Того, кто кровь пролить был рад!
Сейчас я полон был мученья,
Меня томил душевный гнет,
Но мне навеял утешенье
Моей фантазии полет!
Мне лучше, мне отрадней стало,
И аппетит я ощутил:
Ведь мне, как Муцию, пристало
И петь, и есть по мере сил!
Искусство! Высших сфер созданье!
Приют от скорби и тоски!
Звучите, сладкие рыданья,
Звените, нежные стишки!
Я слышу тихий женский лепет,
Он перейдет из рода в род:
Поэт, ты будишь в сердце трепет!
Нежнейший Мурр! Нежнейший кот!..
Стихотворство оказало на меня самое благотворное действие; не ограничившись этим поэтическим созданием, я написал целый ряд новых стихотворений – все с одинаковой легкостью и с одинаковым успехом. Охотно бы сообщил их тотчас же благосклонному читателю, но я намерен издать отдельную книжку, где будут помещены все эти стихотворные произведения наряду с некоторыми остроумными афоризмами и экспромтами, которые созданы мною в минуты досуга и до того остроумны, что я чуть не умер со смеху над ними, книга будет носить общее заглавие: «Творения, порожденные мною в часы вдохновения». К чести своей могу сказать, что даже в месяцы юности, когда еще не отшумела буря страсти, светлый разум, тонкое чувство меры всегда брали в душе моей перевес над чувственным опьянением. Таким образом, мне удалось вполне погасить внезапно вспыхнувшую любовь к прекрасной Мине. При спокойном рассмотрении я увидел, что в моем положении такая страсть несколько смешна: сверх того, я узнал, что Мина, несмотря на всю свою видимую скромность и робость, – довольно своенравная капризница, способная в известных случаях выцарапать глаза каждому юноше-коту, хотя бы самому благовоспитанному. Во избежание подобных неприятностей я всячески уклонялся от каких-либо встреч с Миной. Еще более опасаясь странных притязаний Мисмис и ее наклонности к преувеличениям, я не желал видеть ни ту ни другую, сидел в своей одинокой комнате и не делал посещений ни в подвал, ни на чердак, ни на крышу. По-видимому, это нравилось мейстеру: с полного его соизволения я садился на письменный стол и штудировал или, расположившись на кресле за его спиной, вытягивал шею, подсовывал ее под руку мейстера и заглядывал именно в ту книгу, которую он читал. Таким образом мы проштудировали с мейстером несколько прекрасных книжек, как, например, Аrре De prodigiosis naturae et artis operibus, Talismanes et Amuleta dictis, «Мир чудес» Беккера, «Памятную книжку» Франциска Петрарки. Такое чтение необычайно развлекло меня и дало моему гению новое направление.
Однажды мейстер ушел из дому, солнце блистало дружески-приветливо, сквозь окно обворожительно вливались вешние благоухания; забыв свои намерения не оставлять комнату, я отправился на крышу совершить прогулку. Но едва я пришел туда, как тотчас же заметил вдову Муция, показавшуюся из-за дымовой трубы. В страхе я остался неподвижным, как прикованный к месту, уже предвкушая все упреки, все порицания. Напрасно! Немедленно вслед за ней показался юный Гинцман и обратился к прекрасной вдове, называя ее нежными именами. Остановившись на минуту, они сказали друг другу несколько теплых слов, обменялись несомненными знаками сердечной нежности и потом быстро проследовали мимо, не удостоив меня даже кивком головы. Юный Гинцман, однако, по всей видимости, сконфузился, ибо низко опустил свою голову и закрыл глаза, вдова же, как легкомысленная кокетка, бросила на меня насмешливый взгляд.
Однако в психическом отношении кот – престранное существо! Ведь я должен был радоваться тому, что вдова Муция, помимо меня, устроилась с другим возлюбленным, – и тем не менее я был не в силах победить в себе известной внутренней досады, которая до некоторой степени имела вид ревности.
Я поклялся в душе, что никогда более нога моя не будет на крыше, где я понес такое незаслуженное оскорбление. Взамен этого я прилежно вспрыгивал на подоконник, грелся на солнышке, прихорашивался, осматривался, бросал свой взор вниз на улицу, и, отдаваясь глубокомысленным соображениям, соединял приятное с полезным.
Размышляя таким образом, я задал самому себе вопрос: почему никогда я не выйду посидеть около входной двери или даже не прогуляюсь по улице, как делают многие из моей породы, не выказывая при этом ни малейшего страха. Я подумал, что подобная прогулка должна представлять собой нечто необычайно приятное и что теперь, когда я, достигнув месяцев зрелости, собрал достаточный запас житейской мудрости, не может быть никакой речи об опасностях, которые я пережил во время оно, будучи несовершенномесячным юношей. С легким сердцем отправился я вниз по лестнице и, усевшись на пороге входной двери, подставил свое лицо под лучи яркого солнца. Я принял позу, свидетельствовавшую с первого взгляда, что каждый должен видеть во мне благовоспитанного, образованного кота. Чувствовал себя я превосходно. Пригретый сиянием теплого солнца, я разгладил себе бархатистою лапкой и усы, и бороду. Две шедшие мимо девицы – вероятно, ученицы какой-нибудь школы, судя по портфелям, которые они несли, – пришли в восторг при виде меня и бросили мне кусочек белого хлеба, как истинно-галантный кавалер, я принял его с благодарностью.
Не имея особого желания съесть кусок, полученный мною в дар, я начал играть им, но каков был мой ужас, когда вдруг вблизи раздалось страшное ворчание, и передо мной предстал мощный старец, пудель Скарамуш, дядя юного Понто. Я хотел одним прыжком удалиться прочь, но Скарамуш воскликнул:
– Чего ты трусишь, сиди смирно на своем месте! Съем, что ли, я тебя?
Со всепокорнейшей вежливостью я спросил, не могу ли я со своими слабыми силами услужить чем-нибудь господину Скарамушу, но этот последний резко оборвал:
– Ну чем мне может служить мосье Мурр! Разве это было бы мыслимо! Я хочу только знать, не известно ли тебе, где находится мой распутный племянник, юный Понто? Вы не раз бывали вместе и, по-видимому, жили душа в душу, к крайнему моему огорчению. Но теперь вот уже много дней, как Понто нигде глаз не показывает. Не знаешь ли, братец, где он скрывается?
Смущенный ворчливым тоном старца и его гордым, пренебрежительным обращением, я холодно заявил, что между мною и Понто нет тесной дружбы, да никогда и быть не могло. За последнее время в особенности Понто совсем отдалился от меня, я же, конечно, не искал сближения.
– Ну, – проворчал старик, – это меня радует: значит, у юноши есть понятие о чести, если он не якшается со всякими проходимцами.
Это было свыше моих сил! Гнев охватил меня, в сердце моем пробудилось мужество истого бурша. Забыв всякий страх, я бросился к презренному Скарамушу, швырнул ему прямо в физиономию возглас «Старый грубиян!» и, выпустив когти, поднял свою правую лапу по направлению к его глазам.
Старик отпрянул на два шага и заговорил уже менее суровым тоном:
– Ну, ну, Мурр! Не сердитесь, пожалуйста, вы на самом деле славный кот, потому-то я вам и советую держаться подальше от этого сорванца Понто! Поверьте мне, он честен, но легкомыслен! О, легкомыслен! Все бы ему проделки да проказы, нет у него серьезности в отношении к жизни, нет должных правил! Остерегайтесь его, иначе, смею доложить, он увлечет вас в такое общество, к которому вы совсем не можете и не должны принадлежать; ибо оно будет идти в разрез с вашей честной натурой, прямоту которой вы только что мне доказали. Вот видите ли, любезнейший Мурр, вы, как кот, вполне достойны уважения: для хороших правил у вас не закрыта душа. Юноша может наделать иногда много сумасбродств, много нелепых, даже двусмысленных проказ; но если он время от времени выказывает такое, знаете ли, мягкое, простоватое добродушие, свойственное всем людям сангвинического темперамента, ему тотчас же все извиняют, оправдывают все его нравственные упущения и еще говорят при этом: «Au fond[148] он все-таки славный малый». Но этот самый fond, заключающий в себе зерно добра, лежит так глубоко и над ним накопилось столько всяческой дряни житейской, что до зерна-то и не доберешься. Часто истинным добром считают именно такое глупейшее добродушие, которое пусть черт поберет, ибо в нем нет никакого толку, оно не может распознать зла, прикрытого маской добра. Доверься, о, кот, житейскому опыту старого пуделя; я кое-что видал на своем веку и не поддамся на такую удочку, как это проклятое: «Au fond он славный малый». Если вы увидите моего распутного племянника, вы ему так-таки прямо передайте все, что я вам сейчас сказал; кроме того, вы крайне меня обяжете, если прекратите всякие дальнейшие дружеские сношения с ним. Всего хорошего! Вы, кажется, эту штучку не едите, добрейший Мурр?
Пудель Скарамуш поспешно схватил кусок белого хлеба, лежавший предо мной, и потихоньку поплелся прочь, низко опустив к земле свою длинноухую голову и чуть заметно помахивая хвостом.
Задумчиво смотрел я вслед старцу; его житейская мудрость пришлась мне по вкусу.
– Что он, ушел, ушел? – раздался сзади меня шепот.
Оглянувшись, я с удивлением увидел юного Понто: оказывается, что он уже давно спрятался за дверью и поджидал, когда старик договорит и уйдет.
Внезапное появление Понто поставило меня в некоторое затруднение, так как возможность исполнить поручение Скарамуша показалась мне несколько сомнительной. Вспомнил я ужасные слова, которые некогда сказал Понто: «Если ты когда-нибудь захочешь выразить по отношению ко мне враждебные намерения, знай, что я превосхожу тебя и в силе, и в ловкости. Один прыжок, один укус моих острых зубов – и тут же тебе конец». В виду этого я счел за лучшее сохранить молчание.
Такие мысли и опасения были, вероятно, причиной того, что внешний мой вид сделался холодным и принужденным; Понто устремил на меня проницательный взгляд. Потом, разразившись громким хохотом, он воскликнул:
– Эге, брат Мурр, я вижу, что старик успел наболтать про меня всякой всячины. Он, верно, назвал меня распутным, сказал, что я отдаюсь всяческим излишествам и проказам. Не будь, братец, дураком, и не верь ни одному его слову. Во-первых, посмотри-ка на меня повнимательнее и скажи, что ты думаешь относительно моей наружности?
Внимательно осмотрев Понто, я нашел, что никогда он не имел такого сытого вида, такой блестящей шерсти, никогда раньше не отличался такой элегантностью и гармоничностью во всех своих манерах. Я откровенно сообщил ему свои соображения.
– Отлично, – сказал Понто, – но, как ты думаешь, добрейший Мурр, разве может иметь такой вид пудель, вращающийся в дурном обществе, преданный систематическому распутству, отдающийся пороку не из пристрастия к нему, а, как большинство пуделей, просто от скуки? Ты хвалишь в особенности гармоническое соответствие всех моих манер, это одно должно уже показать тебе, как жестоко заблуждается мой ворчливый дядя. Ты – кот литературно-образованный, следовательно, ты должен знать о некоем философе, сказавшем, что резкой, отличительной чертой порока является отсутствие гармонического единства. Не удивляйся, любезный Мурр, черным клеветам старика. Ворчливый и скупой, как вообще все дяди, он исполнен гнева по отношению ко мне, потому что должен был par honneur[149] заплатить за меня кое-какие карточные должишки одному колбаснику, который дозволял у себя запрещенные игры и снабжал при этом игроков большими запасами вкусных колбас, набитых мозгами и кашей. Потом старик никак не хочет забыть об одном периоде моей жизни, правда, непохвальном, но уже давно минувшем.
В это время какой-то наглый щенок, проходивший мимо, вытаращил на меня глаза, как будто он никогда не видел подобного мне существа, накричал мне прямо в уши всяческих низостей и в заключение схватил меня за мой длинный хвост, очевидно, ему не понравившийся. Я вскочил и хотел защищаться, но Понто уже устремился на невежу-крикуна, свалил его на землю и два-три раза перевернул так основательно, что тот, поджавши хвост и испуская жалобные вопли, изо всех сил бросился бежать прочь.
Это доказательство благорасположения ко мне Понто и его деятельной дружественности крайне меня тронуло. Я подумал, что фраза «Au fond он славный малый», которую дядя Скарамуш желал так дурно истолковать, в применении к Понто имеет более хороший смысл. Вообще, мне показалось, что старик слишком мрачно смотрит на все, и что Понто может совершить легкомысленную проделку, но никак не предосудительную. Сообщив все это своему приятелю, я в самых трогательных выражениях поблагодарил его за оказанную услугу.
Понто осмотрелся кругом, причем его плутоватые глаза весело заблистали.
– Меня очень радует, – сказал он, – что старый педант не ввел тебя в заблуждение и не лишил тебя возможности признавать во мне доброе сердце. Не правда ли, Мурр, я славно оттузил негодного сорванца? Долго он будет меня помнить. Собственно говоря, я целый день его подстерегал, негодяй вчера стащил у меня колбасу и должен был подвергнуться возмездию. Но мне, конечно, очень приятно, что я вместе с тем отомстил ему за его наглость по отношению к тебе и мог таким образом, доказать дружеское к тебе расположение – говоря языком пословицы, я одной хлопушкой убил двух мух… Но возвратимся к нашей беседе. Любезнейший кот, посмотри на меня еще раз хорошенько и скажи, не замечаешь ли ты в моей наружности некоей необычайной перемены?
Я внимательно взглянул на моего друга и, к крайнему удивлению, увидел, что на шее его красуется нарядный серебряный ошейник, на котором были вырезаны слова: «Барон Альцибиад фон Випп, Маршальская ул., № 46».
– Как! – воскликнул я с изумлением. – Как, Понто, ты покинул своего хозяина, профессора эстетики, и поступил к барону?
– Нет, – возразил Понто, – я собственно не покидал профессора, но он выгнал меня от себя пинками и побоями.
– Как могло это случиться? – спросил я. – Ведь твой хозяин раньше всячески выказывал тебе необычайную любовь и доброту.
– Ах, – отвечал Понто, – это преглупая история, только благодаря прихотливой игре капризного случая она кончилась к моему благополучию. Всему виной была моя нелепая доброта с некоторой примесью тщеславия и хвастливости. Ежеминутно я испытывал желание выказать перед профессором свою ловкость и образованность. В силу этого я привык приносить ему решительно все, что я находил на полу. Ну-с, ты, может быть, знаешь, что у профессора Лотарио есть премолоденькая и прехорошенькая жена, которая любит его нежнейшим образом, в чем он никогда не мог сомневаться, так как она каждую минуту свидетельствует ему свою любовь и осыпает его нежностями именно тогда, когда он, зарывшись в книги, готовится к лекции. Она – необычайная домоседка, ибо не выходит из дома раньше двенадцати часов утра, между тем как встает в половине одиннадцатого. Обладая простыми неприхотливыми привычками, она не гнушается входить в самые детальные хозяйственные беседы с кухаркой и горничной и пользуется даже их кассой, если ее недельные деньги вышли раньше срока на удовлетворение разных экстраординарных нужд. Проценты взятой взаймы суммы она выплачивает платьями, которые надевала всего несколько раз; равным образом в виде награды за тайные услуги, она дает прислуге свои шляпки, приводящие потом в изумление всех соседских служанок. При таком обилии разных достоинств можно ли сердиться на обворожительную женщину за ее маленькую глупость (если вообще это можно назвать глупостью), а именно за горячее, непобедимое желание быть всегда одетой по последней моде, наклонность надевать платье всего три раза, шляпу четыре раза, турецкую шаль проносить месяц и после этого возыметь отвращение против еле надеванных вещей и сбыть их за бесценок или, как сказано, подарить прислуге. Что жена профессора эстетики имеет вкус к прекрасному, в этом, конечно, нет ничего удивительного; супруг должен только радоваться, если он увидит, что взор его жены с видимым удовольствием покоится на прекрасном юноше, за которым она даже не прочь побегать. Я нередко замечал, что тот или другой из слушавших лекции профессора ошибался дверью и, вместо того чтобы войти в аудиторию, тихонько проникал в комнату профессорши и скрывался там. Я почти готов думать, что такие ошибки были не совсем непреднамеренны, или во всяком случае никто из совершивших ошибку не спешил исправить ее: каждый, входивший в комнату профессорши, оставался там довольно-таки продолжительное время и, выходя оттуда, всегда имел весьма сияющий вид, так что, по-видимому, визит к профессорше бывал так же приятен и полезен, как эстетическая лекция профессора. Прекрасная Легация (так зовут жену профессора) была не особенно ко мне расположена. Она не пускала меня в свою комнату и, пожалуй, была вполне права, потому что на самом деле даже образованный пудель совсем не уместен там, где на каждом шагу он подвергается опасности разорвать кружева или запачкать платья, разбросанные по всем углам. Но злому гению профессорши было желательно, чтобы я проник в ее будуар. Однажды за завтраком herr профессор выпил больше вина, чем это следует, и пришел в некое восторженное состояние. Вернувшись домой, он вопреки обыкновению направился прямо в кабинет своей супруги, я прошмыгнул вслед за ним – сам не знаю, что собственно побудило меня к этому. Профессорша была в пеньюаре, белизну которого можно было сравнить только со свежевыпавшим снегом; вообще, костюм ее свидетельствовал не столько о тщательности, сколько о глубоком уменье одеваться, – уменье, которое прячется за кажущейся простотой и потому, как враг, скрывающийся в засаде, действует наверняка. Профессорша в самом деле была восхитительна; чувствуя это сильнее, чем когда-либо, профессор, опьяненный наполовину вином, наполовину любовью, расточал своей супруге нежнейшие ласки, называл ее самыми трогательными именами, не замечая при этом какую-то рассеянность, какое-то беспокойное не довольствие, явно сквозившее во всех манерах профессорши. Наскучив возрастающей нежностью вдохновенного эстетика, я обратился к обычному времяпрепровождению и стал искать чего-нибудь на полу. И вот в тот самый момент, когда профессор, в состоянии крайнего экстаза, воскликнул: «О, ты, божественная красота! О, чудная, неземная обворожительница! Позволь…», я подскочил к нему на задних лапках и, грациозно помахивая хвостиком, подал изящную померанцевого цвета мужскую перчатку, которую я нашел под софой в комнате профессорши. Изумленно глянул эстетик и, как бы внезапно пробужденный от сладких сновидений, громко воскликнул:
– Это что такое? Чья это перчатка? Как она сюда попала?
Взяв перчатку, он внимательно освидетельствовал ее, поднес к самому носу и снова воскликнул:
– Как попала сюда эта перчатка? Легация, отвечай мне, кто у тебя был?
– Ах, Лотар, какой ты, право, странный! – возразила прекрасная верная Легация, тщетно стараясь скрыть свое смущение. – Здесь была майорша и, прощаясь, никак не могла найти одной перчатки, по-видимому, она потеряла ее на лестнице.
– Майорша, – воскликнул профессор совершенно вне себя, – майорша, эта маленькая, изящная женщина! Да вся ее рука войдет в любой из пальцев этой перчатки! Черт побери! Какой негодяй здесь был? Верно, франт какой-нибудь… Эта проклятая перчатка вся пропахла душистым мылом! Злосчастная, говори же, кто здесь был, чей дьявольский обман разрушил мое мирное счастье? Позорная, погибшая женщина!
Только что профессорша приготовилась по всем правилам искусства упасть в обморок, как вдруг вошла горничная, и я, обрадовавшись случаю избежать дальнейшего созерцания семейной сцены, быстро улизнул.
Весь следующий день профессор был в крайне молчаливом и замкнутом настроении; по-видимому, он был всецело занят одной мыслью, не дававшей ему покоя. Время от времени с его губ невольно срывалось восклицание: «Неужели он?» Около вечера он взялся за шляпу и трость, я подскочил к нему с веселым лаем; долго он глядел на меня, глаза его заблистали слезами, и тоном глубочайшей сердечной скорби он проговорил:
– Добрый мой Понто! Верная, честная душа!
После этого он быстро направился к городским воротам, я за ним. Все мои старания были направлены к тому, чтобы развеселить беднягу всеми средствами, какими я только располагал. Как раз у самых ворот нам повстречался барон Альцибиад фон Випп, один из самых изящных людей во всем городе. Он красовался на великолепном английском скакуне. Увидев профессора, барон галантерейно перегнулся и спросил моего хозяина сперва об его здоровье, потом о здоровье супруги профессора. Этот последний в замешательстве пробормотал что-то невнятное.
– А на самом деле ведь прежаркая стоит погода! – проговорил барон, вынимая из кармана шелковый платок и, в то же самое время, роняя перчатку, которую я, сообразно с моим обыкновением, тотчас подал моему господину.
Поспешно вырвав у меня перчатку, профессор воскликнул:
– Это ваша перчатка, господин барон?
– Понятно, – ответил фон Випп, изумленный горячностью профессора. – Это моя перчатка. Вероятно, я только что выронил ее из кармана.
– А, если так, – резким тоном заговорил профессор, – тогда имею честь преподнести вам и другую, верно, потерянную вами вчера.
Не дождавшись никакого ответа от захваченного врасплох барона, профессор кинул ему перчатку, которую я нашел под софой, и с дикой поспешностью устремился прочь. Я поостерегся последовать за моим хозяином в комнату его дорогой супруги, справедливо предчувствуя бурю, которая не замедлила разразиться, так что звуки ее долетали до самых сеней. Именно здесь, в уголке, приютился я и усмотрел, как профессор с пылающим от бешенства лицом вытолкал горничную сперва в девичью, а потом, когда она еще осмелилась сказать дерзость, совсем вон из дому. Поздно ночью профессор, совершенно изнеможенный, вернулся в свою комнату. Легким взвизгиванием я дал ему понять свое искреннее сочувствие его горю. Тогда он обнял меня и прижал к груди, как лучшего верного друга.
– Добрый, честный пудель, – проговорил он печальным голосом, – воплощение верности! Ты, лишь ты один мог пробудить меня от обольстительного сна, мешавшего мне видеть мой позор; благодаря тебе я скинул бремя, наложенное на меня фальшивой женщиной; я снова гордый и свободный человек! Как мне отблагодарить тебя, Понто? Мы не должны никогда расставаться с тобой, я буду тебя и лелеять, и холить, как лучшего, верного друга. Ты один можешь утешить меня в горестном моем злополучии.
Эти трогательные излияния благородного духа, исполненного теплой благодарности, были прерваны приходом кухарки, которая с бледным встревоженным лицом ворвалась к профессору с ужасной вестью, что госпожа профессорша лежит в судорогах и готовится отдать Богу душу. Профессор выбежал вон из комнаты.
В течение нескольких дней я почти не видал профессора. Мой обед, о котором раньше так любезно заботился сам профессор, был теперь всецело передан на усмотрение кухарки: эта отвратительная брюзга с крайней неохотой подавала мне самые неудобоваримые блюда. Иногда она даже совсем забывала о моем существовании и я находил себя вынужденным отправляться лизоблюдничать у знакомых или даже выходить на добычу, лишь бы как-нибудь утишить свой голод.
Наконец, когда я, однажды, находясь дома и голодая, бродил взад и вперед, печально повесив уши, профессор обратил на меня внимание.
– Понто, – воскликнул он, улыбаясь, – Понто, честный мой пес, куда это ты запропастился? Я так давно тебя не видел! Кажется, тебя совсем-таки скверно кормили вопреки моим приказаниям. Ну, пойдем, пойдем, я тебя сегодня сам покормлю.
Я последовал за своим добрейшим хозяином в столовую. Профессорша, свежая, как только что распустившаяся роза, вышла навстречу своему сияющему супругу. Оба выказывали друг другу необычайную нежность: она называла его «возлюбленный мой супруг», он называл ее «милая моя мышка», при этом они целовались, как голубки. Отрадно было видеть такое счастие. И по отношению ко мне прекрасная Летиция была более дружественна, чем когда-либо. Ты можешь, конечно, представить себе, любезный Мурр, я вел себя со свойственной мне галантерейностью. Кто мог подозревать о буре, нависнувшей надо мной. Мне было бы очень трудно подробно сообщить, а тебе было бы обременительно выслушать рассказ о всех коварствах, затеянных моими врагами с целью погубить меня. Ограничусь поэтому немногими штрихами: они обрисуют перед тобой бедственное мое положение. Профессор имел привычку во время обеда ставить мне в углу столовой обычную порцию супа, зелени и мяса. Я ел так аккуратно, так опрятно, что не оставлял ни малейшего пятнышка на паркетном полу. Неудивительно, я пришел в ужас, когда однажды обеденная моя чашка, как только я к ней приблизился, рассыпалась на несколько кусков и все мое кушанье разлилось по полу. Профессор разразился гневными бранными словами, и хотя профессорша старалась извинить меня, тем не менее лицо ее выражало искреннейшую досаду. Профессорша сказала, что, так как пятна нельзя будет совершенно смыть, испорченное место можно будет как-нибудь подчистить, вставив новый квадрат. Между тем профессор терпеть не мог подобных ремонтов, он уже слышал заранее звуки рубанка и молотка: таким образом, любезные оправдания профессорши только заставили ее супруга сильнее почувствовать мою мнимую вину и прибавить к бранным словам две-три хороших оплеухи. Вполне сознавая свою невинность, я стоял совершенно обескураженный, не зная, что подумать, что сказать. Однако, когда та же самая история повторилась еще раз и еще раз, я понял, в чем дело. Мне ставили разбитое блюдо, распадавшееся на сотню кусков при малейшем прикосновении. Я был лишен позволения входить в комнаты и стал получать пропитание от кухарки, но в таком жалком, скудном количестве, что никогда не мог отделаться от гнетущего чувства голода и должен был поневоле стараться стянуть то кусок хлеба, то какую-нибудь кость. Каждый раз из-за этого поднимался гвалт, и меня упрекали в своекорыстном воровстве, между тем как дело шло об удовлетворении настоятельной естественной потребности. Положение мое ухудшалось все более и более. Наконец, кухарка с громкими жалобами заявила, что у нее из кухни пропала великолепная баранья нога и что, вероятно, я украл ее. Это было сообщено профессору, как факт серьезной хозяйственной важности. Профессор заявил, что доселе он не замечал во мне никаких воровских наклонностей, по его мнению, у меня совсем не развит орган воровства. Невероятно также, чтобы я съел целую часть баранины, не оставив никаких следов. Произвели обыск и под моей кроватью нашли остатки съеденной баранины! Мурр, положа лапу на сердце, клянусь тебе, что мне и в голову не приходило красть жаркое. Но к чему могли служить все уверения в моей невинности, когда доказательства говорили против меня! Профессор, принявши сперва мою сторону и разочаровавшись в своем хорошем обо мне мнении, исполнился тем большей свирепостью. На меня посыпался град побоев. И после этого профессор не переставал выказывать по отношению ко мне неприязнь. Профессорша, напротив, выказывала очень дружеские чувства, гладила меня по спине (чего раньше никогда не было) и даже давала мне время от времени хороший кусок жаркого. Мог ли я предполагать, что все это было только наглым лицемерием. Однако скоро все вышло наружу. Двери в столовую были отворены, у меня было пусто в желудке и с самым прискорбным видом бросал я взоры в столовую, вспоминая о добром старом времени, когда я не тщетно взирал с мольбой на профессора, когда я не тщетно вдыхал в себя сладкий аромат жаркого.
– Понто, Понто! – воскликнула профессорша, протягивая мне лакомый кусочек, который она изящно держала между большим и указательным пальцами.
Объятый энтузиазмом встревоженного аппетита, я, быть может, схватил кусок со стремительностью несколько большей, чем это следовало, но я не укусил изящную лилейную ручку, клянусь тебе, добрейший Мурр. Однако профессорша громко воскликнула: «Злая собака!» – и, как бы лишившись чувств, откинулась вглубь кресла. На ее пальце, к крайнему моему ужасу, я заметил две капли крови. Профессор пришел в бешенство: он бил меня и топтал ногами так ужасно, что не обратись я в бегство, не пришлось бы мне теперь сидеть с тобой на солнышке. О возвращении назад нечего было и думать. План кампании против меня был принят профессоршей в силу ее мстительного чувства, в силу желания отплатить мне за перчатку барона… Что было делать? Я стал думать о приискании другого хозяина. В былое время это было бы для меня совсем не трудно в виду того, что природа щедро наделила меня своими дарами, но продолжительная голодовка и огорчения довели меня до такого жалкого состояния, так руинировали мое здоровье, что на самом деле я мог рассчитывать везде получить отказ. Будучи озабочен мыслями о насущном пропитании, я печально поплелся, куда глаза глядят. У городских ворот я встретил господина барона Альцибиада фон Виппа; он шел прямо передо мной, и вдруг мне пришла в голову мысль предложить ему свои услуги. Быть может, мной руководило смутное предчувствие, что я таким образом найду возможность отомстить неблагодарному профессору. Подскочив к барону и заметив, что он посмотрел на меня благосклонно, я без обиняков последовал за ним. Когда мы пришли в его квартиру, барон обратился к молодому человеку, которого называл своим камердинером, со следующими словами: «Посмотрите-ка, Фридрих, ко мне привязался какой-то пудель! Что за жалкий вид у него!»




























