Текст книги "Два вампира (сборник)"
Автор книги: Энн Райс
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 61 страниц)
Часть II. МОСТ ВЗДОХОВ
16
Я отказываюсь обсуждать прошлое. Оно мне не нравится. Оно меня не волнует. Зачем я стану рассказывать о том, что меня не интересует? Только потому, что это может заинтересовать тебя?
Дело в том, что о моем прошлом уже слишком много писали. Но что, если ты не читал эти книги? Что, если ты не утопал в цветистых речах Вампира Лестата, так живо описавшего меня со всеми присущими мне заблуждениями и якобы совершенными мною ошибками?
Хорошо, хорошо. Еще немного, но только для того, чтобы перенестись наконец в Нью-Йорк, вернуться к тому моменту, когда я увидел Плат Вероники. Только ради того, чтобы тебе не пришлось обращаться к книгам Лестата, чтобы моей книги тебе хватило. Ладно. Продолжим, пересечем этот Мост Вздохов. Три сотни лет я оставался верен древним обычаям Сантино, даже после исчезновения самого Сантино. Причем вампир этот совсем не умер. Он объявился в современном мире, вполне здоровый, сильный, молчаливый, и отнюдь не собирался оправдываться по поводу тех убеждений и символов веры, которые он силой вбил мне в голову и затолкал мне в горло, прежде чем отправить меня на север, в Париж.
В те времена я был совершенно не в своем уме. Я действительно руководил обществом и достиг совершенства в устройстве и организации всех ритуалов, причудливых темных молебнов и кровавых крещений. С каждым годом моя физическая сила росла, как бывает у всех вампиров. Жадно выпивая кровь своих жертв – о другом удовольствии я и мечтать не мог,– я вскармливал и укреплял свои вампирские способности.
Убивая, я научился окутывать своих жертв чарами, и хотя выбирал для себя самых красивых, самых одаренных, самых дерзких и блистательных, я тем не менее мысленно передавал им фантастические видения, чтобы притупить их страх и страдания. Я был как помешанный. Отрекшись от мест света, от утешительного посещения самой маленькой церкви, неуклонно следуя Темным Обычаям, я запыленным духом бродил по мрачнейшим переулкам Парижа. Затыкая уши благочестием и фанатизмом, я превращал в глухой звон самую замечательную поэзию и музыку. Слепец, я не видел величия соборов и дворцов.
Всю мою любовь поглотило общество, а все мое время – болтовня о том, как нам лучше всего исполнять обязанности Детей Сатаны или стоит ли предложить дерзкой и прекрасной отравительнице пополнить наши ряды.
Но иногда я переходил от приедаемого безумия к состоянию, опасность которого знал только я. В земляной келье в потайных катакомбах под огромным парижским кладбищем Невинных, где мы устроили свое логово, мне ночь за ночью приходила в голову одна-единственная странная, бессмысленная мысль: что стало с маленьким прекрасным сокровищем, подаренным мне моей смертной матерью? Что стало с тем старинным памятным сувениром с Подола, который она взяла из красного угла нашего дома и вложила мне в руки,– с крашеным яйцом малинового цвета, с искусно нарисованной звездой? Где оно сейчас? Ведь я оставил его, плотно завернутое в мех, в золотом гробу, который служил мне убежищем Неужели все это было на самом деле – та жизнь, которую я смутно вспоминал? Неужели мне не приснилась жизнь в городе с блестящими белокаменными дворцами и сверкающими каналами, с необъятным и прекрасным морем, полным быстрых изящных судов, легко скользивших по серой воде, в то время как гребцы усердно взмахивали в унисон длинными веслами? Нет, так не бывает! Подумать только! Золотая комната, золотой гроб, а в нем – ни на что не похожее сокровище, хрупкая, прелестная вещица: крашеное яйцо – законченное творение, под расписанной узорами скорлупой которого скрывался таинственный концентрат живых жидкостей... Что за странные фантазии! Но что с ним случилось? Кто его нашел?
Кто-то нашел...
А если нет, значит, оно до сих пор там, спрятано глубоко под палаццо в водонепроницаемом подземелье, вырытом в глубине сочащегося влагой земляного пласта под водами лагуны. Нет, никогда. Только не там! Не думай об этом. Не думай, что оно попало в руки нечестивца. А ведь ты знаешь, ты, лживая предательская душонка, что так и не нашел в себе мужества вернуться в тот город с невысокими домами и залитыми ледяной водой улицами, где твой отец, несомненно существо мифическое, испил из твоих рук вино и простил тебя за то, что ты ушел и превратился в черную птицу с сильными крыльями, птицу ночи, воспарившую даже выше владимирских куполов,– словно кто-то разбил яйцо, то тщательно, изумительно разрисованное яйцо, которым так дорожила твоя мать, передавая его тебе, злобно разбил его, раздавил большим пальцем, и из прогнившей зловонной жидкости родился ты, ночная птица, перелетевшая через коптящие трубы Подола, через владимирские купола, поднимаясь все выше, удаляясь от диких степей, от всего мира, пока не залетела в темный лес, в густой, черный, безграничный лес, из которого никогда не выбраться, в холодное, унылое дикое царство голодного волка, чавкающей крысы, ползучего червя и кричащей жертвы.
Ко мне приходила Алессандра.
– Проснись, Арман. Проснись. Тебе снятся грустные сны, сны, предшествующие безумию, ты не оставишь меня, дитя мое, не оставишь, я боюсь смерти еще больше, чем этого, но я не останусь одна, ты не уйдешь в огонь, ты не уйдешь, не оставишь меня здесь.
Нет. Не уйду. На такой шаг у меня не хватило бы мужества. Я ни на что не надеялся, пусть даже на протяжении десятилетий от римского общества не поступало никаких вестей.
Но моим долгим векам служения сатане пришел конец.
О его приближении возвестило появление юноши, облаченного в красный бархат, так любимый моим прежним господином, королем из сна,– Мариусом Этот молодой наглец с важным видом прохаживался по освещенным улицам Парижа, словно его создал сам Бог.
Но его, как и меня, создал вампир. Это было истинное дитя восемнадцатого столетия, по подсчетом тех времен,– нахальный, неуклюжий, веселый и дразнящий кровопийца, рядящийся в красивые одежды и выдающий себя за смертного молодого человека. Он пришел, чтобы окончательно растоптать тот священный огонь, что все еще тлел в разъеденной шрамами ткани моей души, и развеять по ветру пепел.
Это был Вампир Лестат. Он не виноват. Если бы кто-то из нас смог сразить его, разрубить на части его же разукрашенным мечом и поджечь, нам, возможно, досталось бы еще несколько десятилетий жалких заблуждений.
Но это никому не удалось. Для нас он, проклятый, оказался слишком силен. Созданный могущественным древним ренегатом, легендарным вампиром по имени Магнус, этот Лестат, двадцати смертных лет от роду, странствующий деревенский аристократ без гроша за душой, приехавший в Париж из диких земель Оверни, отказавшийся от принятых обычаев, респектабельности и надежд на статус придворного, которых у него в любом случае не было, поскольку он даже не умел читать и писать и к тому же обладал слишком гордым и непокорным нравом, чтобы прислуживать какому-то королю или королеве, ставший необузданной золотоволосой знаменитостью низкопробных бульварных спектаклей, любимый как мужчинами, так и женщинами, веселый, безалаберный, до слепоты амбициозный, самовлюбленный гений, этот Аестат, этот голубоглазый и бесконечно самоуверенный Лестат остался сиротой в ночь своего создания по воле древнего монстра, превратившего его в вампира, вверившего ему состояние, спрятанное в тайнике рассыпающейся на куски средневековой башни и ушедшего во всепоглощающее пламя, чтобы обрести вечное утешение и покой.
Этот Лестат, даже и не подозревавший о существовании древних обществ и древних обычаев, о вымазанных сажей разбойниках, обитавших под кладбищами и считавших, что имеют право заклеймить его как еретика, бродягу и незаконного обладателя Темной Крови, прохаживался по самым модным уголкам Парижа, одинокий, терзаемый своими сверхъестественными дарованиями, но одновременно упивавшийся своей новой силой, танцевал в Тюильри с шикарно одетыми женщинами, наслаждался красотой балета и великолепными представлениями в королевских театрах и не только слонялся по местам света, как мы их называли, но и скорбно блуждал по самому собору Парижской Богоматери, прямо перед главным алтарем... А Бог так и не поразил его молнией. Лестат нас уничтожил. Он уничтожил меня. После того как я, исполненный сознания долга, захватил его и приволок на наш подземный суд, Алессандра, которая, как и большинство старейших, к тому моменту уже лишилась рассудка, вступила с ним в веселую перепалку, а потом ушла в огонь, оставив меня наедине с очевидным абсурдом: нашим древним обычаям пришел конец, наши суеверия смехотворны, наши пыльные черные одеяния нелепы, наши самобичевания и самоотречения бессмысленны, наша вера в то, что мы служим Богу и дьяволу, не более чем наивный и глупый самообман. А наша община в городе веселых атеистов, каким был Париж в Век Разума, выглядит столь же нелепо, как выглядела, бы несколько веков назад в глазах моего возлюбленного венецианца Мариуса.
Лестат был разрушителем, насмешливым пиратом, не признававшим никаких кумиров и авторитетов. И вскоре он покинул Европу, чтобы найти себе безопасную и удобную территорию в Новом Свете, в колонии Нового Орлеана.
Он не мог предложить мне в утешение никакой философии, и я, лишенный веры монах с детским лицом, вышел из самой черной темницы, чтобы облачиться в модную одежду современной эпохи и пройтись по широким улицам Парижа, как за три столетия до того по набережным Венеции.
А мои последователи, те немногие, кого я не смог одолеть и с горечью предать огню, беспомощно, ощупью двигались по пути к новообретенной свободе – свободе вытаскивать золото из карманов своих жертв, рядясь в их шелка и напудренные парики, свободе в восторженном изумлении наслаждаться чудесами яркой, сцены, блистательной гармонией сотни скрипок, проделками актеров и рифмоплетов.
Какая участь ожидала нас, вслепую пробиравшихся ранними вечерами сквозь толпу на бульваре, несмело входящих в изысканные особняки и пышные бальные залы?
Мы убивали в обитых атласом будуарах и на парчовых подушках позолоченных карет. Мы купили себе красивые гробы с причудливой резьбой, а на ночь запирались в отделанных золотом и красным деревом подвалах.
Что стало бы с нами, разобщенными, когда мои дети боялись меня, а я точно не знал, в какой момент щегольство и сумасбродство французского освещенного города заставят их совершить опрометчивую или пагубную выходку с чудовищными последствиями?
Именно Лестат дал мне ключ, Лестат дал мне место, где я смог найти приют для своего обезумевшего и бешено бьющегося сердца, где я смог собрать вместе своих последователей и создать хоть какую-то видимость разумного существования в новых условиях.
Перед тем как выбросить меня на мель среди останков моих Великих Законов, он передал мне тот самый бульварный театр, где сам когда-то был молодым пастушком комедии дель арте. Все смертные актеры уехали. Осталась только элегантная, нарядная скорлупа: сцена с веселыми декорациями и позолоченной аркой, бархатный занавес и пустые скамьи, дожидающиеся шумной публики. Там мы и обрели свое самое безопасное укрытие, готовые с энтузиазмом спрятаться под маской грима, идеально прикрывающего нашу сияющую белую кожу, и выдавать за актерский талант присущую нам фантастическую грацию и гибкость.
Мы стали актерами, профессиональной труппой бессмертных, которые сошлись вместе, чтобы поставить бодрые декадентские пантомимы для смертной публики, так и не заподозрившей, что мы, белолицые лицедеи, намного страшнее любого из чудовищ, фигурировавших в наших фарсах или трагедиях. Так родился Театр вампиров.
И я – никчемная шелуха, выдающая себя за человека и имеющая на то меньше прав, чем когда бы то ни было прежде,– стал его руководителем.
Это было самое меньшее, что я мог сделать для своих осиротевших приверженцев старой веры, счастливых, купающихся в безвкусной роскоши, которая царила в безбожном мире накануне Великой революции.
Почему я так долго правил этим театром, служившим для нас щитом, почему я год за годом оставался с этим своеобразным собранием, я не знаю, знаю только то, что я нуждался в нем, нуждался не меньше, чем в Мариусе и в нашем венецианском доме или же в Алессандре и в общине, обитавшей под склепами кладбища Невинных. Я нуждался в убежище, куда мог направиться перед рассветом, где, как я знал, надежно укрывались другие представители моего рода. И могу точно сказать, что мои последователи-вампиры нуждались во мне. Им необходимо было верить в мое руководство, и когда доходило до самого худшего, я не подводил их. Я умело обуздывал легкомысленных бессмертных, которые периодически начинали подвергать нас опасности, публично демонстрируя сверхъестественную силу или крайнюю жестокость, а также с математическим талантом ученого-идиота улаживал все деловые и финансовые вопросы.
Налоги, билеты, афиши, отопление, рожки для освещения, переговоры с капризными драматургами – всем этим занимался я.
И иногда меня охватывала невероятная гордость. С каждым сезоном мы богатели и расширялись, разрасталась и наша аудитория; примитивные скамейки в зрительном зале сменились бархатными креслами, а грошовые пантомимы – талантливыми и поэтичными спектаклями.
Из вечера в вечер я занимал свое место в отдельной ложе, скрытой за бархатными портьерами,– элегантный господин в узких, по моде, брюках, в соответствующем жилете из набивного шелка и в элегантного покроя ярком шерстяном пиджаке, с зачесанными назад и стянутыми черной лентой волосами – и думал о потерянных веках, впустую потраченных на соблюдение протухших ритуалов, как думают подчас о долгой мучительной болезни, прошедшей в темной комнате среди горьких микстур, бессмысленных песнопений и кошмарных снов. Не может быть, чтобы это происходило на самом деле: зачумленные оборванцы, нищие хищники, воспевавшие сатану в ледяном полумраке!..
И все прожитые мной жизни, все увиденные мной миры казались мне еще менее реальными.
Что скрывалось за моими дорогими нарядами, за моими спокойными, непроницаемыми глазами? Кем я стал? Неужели во мне не осталось ни одного воспоминания о более теплом огоньке, чем тот, что освещал серебристым светом мою смутную улыбку, обращенную к тем, кто ее от меня ждал? Я не помнил, чтобы в моем теле кто-то жил и дышал. Распятие с нарисованной кровью, приторная Дева Мария на странице молитвенника или запечатленная в пастельных цветов фарфоре – они ни о чем мне не говорили, разве только служили вульгарным напоминанием о грубом, немыслимом времени, когда отвергнутые ныне силы таились в золотой чаше или сверкали вселяющим страх огнем в лице над пылающим алтарем.
Я об это ничего не знал. Кресты, сорванные с девственных шей, переплавлялись на мои золотые кольца. А четки отбрасывались в сторону, пока воровские пальцы, мои пальцы, обрывали бриллиантовые пуговицы жертвы.
За восемь десятилетий существования Театра вампиров – мы выдержали испытание Революцией, потрясающе быстро восстановив силы, поскольку публика шумно требовала наших фривольных и мрачных представлений – я развил в себе и надолго после гибели театра, до конца двадцатого столетия, сохранил скрытный характер, предоставляя своей молодой внешности вводить в заблуждение моих противников, потенциальных врагов (я практически не принимал их всерьез) и моих рабов-вампиров.
Хуже руководителя не бывает: равнодушный, холодный вождь, вселяющий страх в каждое сердце, но не задающийся трудом полюбить хоть кого-нибудь. Так я и содержал Театр вампиров, как мы называли его в семидесятых годах девятнадцатого века, когда туда забрел сын Лестата, Луи, в поисках ответов на вечные вопросы, оставленные без таковых его нахальным, дерзким создателем: «Откуда произошли мы, вампиры? Кто создал нас и с какой целью?»
Да, но прежде, чем я начну подробнее распространяться о прибытии знаменитого, неотразимого вампира Луи и его маленькой обворожительной возлюбленной, девочки-вампира Клодии, я хотел бы рассказать об одном незначительном происшествии, случившемся со мной в том же девятнадцатом веке, но несколько раньше.
Может быть, это ничего не значит, или же я выдам тайну чьего-то уединенного существования. Не знаю. Я упоминаю об этой истории только потому, что она причудливым образом, однако почти наверняка имеет отношение к тому, кто сыграл весьма немаловажную роль в моей повести.
Не могу определить год этого эпизода. Скажу лишь, что Париж благоговел перед очаровательными, мечтательными пьесами для пианино Шопена, что романы Жорж Санд были последним криком моды, что женщины уже отказались от изящных, навевающих сладострастные мысли нарядов имперской эпохи в пользу широких платьев из тафты, с тяжелыми юбками и осиными талиями, в которых они часто изображались на блестящих старых дагерротипах.
Театр, выражаясь современным жаргоном, гудел, и я, управляющий, устав от его представлений, бродил в одиночестве по лесистой местности как раз за границей Парижа, неподалеку от ярко освещенного деревенского дома, из которого доносились веселые голоса.
Там я наткнулся на другого вампира – женщину. Я немедленно определил это но бесшумным движениям, по отсутствию запаха и почти божественной грации, с которой она пробиралась сквозь дикий кустарник, легко придерживая маленькими бледными руками развевающиеся полы длинного плаща и пышные юбки. Целью ее были ярко освещенные, манящие окна.
Она почувствовала мое присутствие почти так же быстро, как и я; учитывая мой возраст и мою силу, это был тревожный знак. Она застыла на месте, не поворачивая головы. Хотя злобные вампиры-актеры и сохранили за собой право расправы с бродягами или нарушителями границ в царстве живых мертвецов, мне, их главе, прожившему столько лет жизнью обманутого святого, на подобные вещи было наплевать.
Я не желал вреда этому существу и бездумно, мягким небрежным голосом бросил ему предупреждение по-французски.
– Грабишь чужую территорию, дорогая. Вся дичь здесь уже заказана. К рассвету будь в более безопасном городе.
Этого не услышало бы ни одно человеческое ухо.
Она не ответила, но, должно быть, наклонила голову, так как на ее плечи упал капюшон из тафты. Потом, повернувшись, она показалась мне в длинных вспышках золотого света, падавшего из створчатых стеклянных окон за ее спиной.
Я узнал ее. Я узнал это до боли знакомое лицо. И на ужасную секунду, на роковую секунду я почувствовал, что она, наверное, меня не узнала – с моими-то еженощно подстригаемыми волосами, в темных брюках и тусклом пиджаке, в тот трагический момент, когда я изображал из себя мужчину, коренным образом изменившись со времен пышно разодетого мальчика, которого она помнила. Нет, она не могла меня узнать!
Почему же я не крикнул? Бьянка!
Но это было непостижимо, невероятно, я не мог пробудить свое унылое сердце, чтобы с торжеством подтвердить правду, открывшуюся моим глазам: это изящное овальное лицо, совсем как в прежние дни обрамленное золотистыми волосами, несомненно, принадлежало ей. Это была она, она – та, чье лицо запечатлелось в моей перевозбужденной душе, прежде чем я получил Темный Дар, та, которую я вспоминал еще долгие годы после этого.
Бьянка...
Она исчезла! На долю секунды я увидел ее расширившиеся настороженные глаза, полные вампирской тревоги, более острой и угрожающей, чем та, что способна мелькнуть в глазах человека. А потом фигура пропала, растворилась в лесу, ушла с окраин, ушла из раскинувшихся повсюду больших садов, которые я по инерции обыскивал, качая головой и бормоча: «Нет, не может быть, нет, конечно нет. Нет...»
Больше я ее не видел.
Я до сих пор не знаю, действительно ли это была Бьянка. Но сейчас, диктуя этот рассказ, в душе, исцелившейся и не чуждой надежды, я верю, что это была Бьянка! Я до мельчайших подробностей вспоминаю ее лицо, обернутое ко мне в зарослях сада, и на память мне приходит последняя подробность, последнее доказательство: в ту ночь в окрестностях Парижа в ее светлые волосы были вплетены жемчужины. О, как же Бьянка любила жемчуг! И в свете окон деревенского дома я увидел под тенью капюшона сияющие в золоте волос нити жемчуга... Да, это все-таки была она, флорентийская красавица, которую я так и не смог забыть,– такая же утонченная в вампирской белизне, как и в те времена, когда в лице ее играли краски Фра Филиппо Липпи.
Тогда меня это не задело, Не потрясло. Я слишком поблек духовно, слишком отупел, слишком привык рассматривать каждое событие как эпизод из не связанных друг с другом снов. Скорее всего, я не позволил себе в это поверить.
Только теперь я молю Бога, чтобы это была она, моя Бьянка, и чтобы кто-то, и ты прекрасно догадываешься, о ком я говорю, рассказал мне, была ли это моя милая куртизанка.
Может быть, один из членов исполненного ненависти, кровожадного римского общества, преследуя ее по ночной Венеции, пал жертвой ее чар, отрекся от Законов Тьмы и навеки сделал ее своей возлюбленной? Или же мой господин, как мы знаем, переживший страшный огонь, разыскал ее, дабы подкрепиться ее кровью, и увлек в бессмертие, чтобы она способствовала его исцелению?
Я не могу заставить себя задать Мариусу этот вопрос. Может быть, ты его задашь. Вполне вероятно, что я предпочитаю надеяться, что это была она, чем услышать опровержение, лишающее меня надежды.
Я не мог тебе об этом не рассказать. Не мог. Теперь давай вернемся в Париж конца девятнадцатого века, на несколько десятилетий вперед, к тому моменту, когда Луи, молодой вампир из Нового Света, вошел в мою дверь в поисках, как ни прискорбно, ответов на ужасные вопросы...
Какая трагедия для Луи, что ему случилось задать эти вопросы мне! Какая трагедия для меня!
Кто с большей холодностью, чем я, глумился над самой идеей искупления для созданий ночи, которые, будучи в прошлом людьми, никогда не смогут освободиться от греха братоубийства, поглощения человеческой крови? Я познал ослепительный, искусный гуманизм Ренессанса, мрачный рецидив аскетизма римского общества и холодную циничность романтической эры.
Что я мог сказать Луи, вампиру с благородным лицом, слишком человечному порождению боле сильного и дерзкого Лестата? Разве только что в мире Луи сможет найти достаточно красоты, чтобы поддержать свои силы, что, коль скоро он сделал выбор и решил продолжать жить, не оглядываясь на образы Бога или дьявола, способные принести только искусственный или краткосрочный покой, мужество для этого он должен найти в собственной душе.
Я так и не поведал Луи свою горькую историю, однако я доверил ему ужасную, болезненную тайну, в 1870 году, прожив среди живых мертвецов более четырехсот лет, я не знал ни одного вампира старше себя.
Само это признание вызвало во мне гнетущее чувство одиночества, и, глядя на измученное лицо Луи, преследуя его тонкую, элегантную фигуру, пробиравшуюся по суматошным улицам Парижа девятнадцатого века, я понимал, что этот темноволосый господин в черном, такой стройный, так изящно вылепленный, такой чувственный в каждой своей черте, являет собой пленительное воплощение моего собственного несчастья.
Он оплакивал потерю прелести одной человеческой жизни. Я оплакивал потерю прелести целых столетий. Поддавшись стилю сформировавшей его эпохи, одевшей его в шикарный черный сюртук, изящный жилет из белого шелка, высокий, как у священника, воротничок и жабо из безупречного льна, я безнадежно влюбился в него, и, оставив Театр вампиров в руинах (он сжег его дотла и имел на то веские основания), я продолжал скитаться с ним по миру практически до наступления современной эпохи.
В результате время уничтожило нашу любовь друг к другу. Время разрушило нашу спокойную близость. Время поглотило все беседы и наслаждения, которым мы с удовольствием предавались.
В наше разрушение неотвратимо вмешивался еще один ужасный, незабываемый ингредиент. Нет, я не хочу говорить об этом, но кто из вас позволит мне хранить молчание по поводу Клодии, девочки-вампира, в уничтожении которой все постоянно меня обвиняют?
Клодия. Кто из вас, для кого я диктую эту повесть, кто из современной аудитории, читающей эти книги как занимательную художественную литературу, не хранит в памяти животрепещущий образ златокудрого ребенка, однажды, злополучной, безрассудной ночью превращенного в Новом Орлеане Лестатом и Луи в вампира, девочки, чей разум и душа как у бессмертной женщины выросли до необъятных размеров, в то время как тело ее осталось телом дорогой, безупречно раскрашенной фарфоровой французской куколки?
Так вот, ее убило мое общество, состоявшее из безумных, демонических актеров и актрис, поскольку, когда она оказалась в Театре вампиров вместе с Луи, ее скорбным, охваченным чувством вины защитником и возлюбленным, слишком многим стало ясно, что она покушалась на убийство своего создателя, Вампира Лестата. За такое преступление полагалась смертная казнь, но она уже и без того стояла в очереди смертников с той минуты, как о ней стало известно парижскому собранию,– как существо, созданное в нарушение одного из Великих Законов, бессмертный ребенок, слишком маленький, слишком хрупкий, несмотря на все свое обаяние и коварство, нацеленное на выживание в одиночку. Да, бедное создание, богохульное и прекрасное. Ее тихий голос, исходящий из миниатюрных, напрашивающихся на поцелуй губ, будет преследовать меня вечно.
Но я не был ее палачом. Она умерла такой страшной смертью, какой никто и не представлял себе, и сейчас у меня не хватит сил рассказывать ту историю. Скажу только, что перед тем, как ее вытолкнули в кирпичную вентиляционную шахту ожидать смертного приговора бога Феба, я попытался исполнить ее самое заветное желание: получить тело женщины, подходящую оболочку для размаха ее души.
Что же, занявшись грубой алхимией, срезая головы с тел и с запинками трансплантируя их, я потерпел неудачу. Однажды ночью, если я буду пьян от крови нескольких жертв и в большей мере, чем сейчас, буду склонен к исповеди, я расскажу о своих неумелых зловещих операциях, произведенных со своеволием чародея и с по-детски грубыми ошибками, и опишу во всех мрачных подробностях извивающееся, дергающееся чудовище, поднявшееся из-под моего скальпеля и хирургической иглы с нитью.
Пока же я скажу, что к моменту, когда ее заперли встречать утро и свою жестокую смерть, она снова стала самой собой, но только изувеченным, залатанным подобием прежнего ангелочка. Небесный огонь уничтожил ужасные, неизлечимые свидетельства моей сатанисткой хирургии, превратив ее в памятник из пепла. В камере пыток моей импровизированной лаборатории не осталось никаких улик, свидетельствующих о том, как она провела свои последние часы. Никому не нужно бы знать о том, что я сейчас рассказываю.
Она преследовала меня много лет. Я не мог выбросить из головы неясный образ ее девичьей головки с ниспадающими кудрями, неловко прилаженной с помощью толстой черной нити к бьющемуся в конвульсиях, спотыкающемуся и падающему телу женщины-вампира, чью голову я выбросил в огонь за ненадобностью.
Какое это было жуткое зрелище – женщина-чудище с головой ребенка, не способная говорить, кружащаяся в неистовом танце... Кровь, пузырящаяся на содрогающихся губах, закатившиеся глаза, болтающиеся, словно сломанные крылья, руки...
Я поклялся навсегда скрыть правду не только от Луи де Пон-Дю-Лака, но и от всех, кто будет задавать вопросы. Пусть лучше думают, что я приговорил ее к смерти, не попытавшись устроить ей побег как от вампиров из театра, так и от ее злосчастной маленькой, соблазнительной, плоскогрудой оболочки с шелковой кожей.
После провала моего страшного опыта она не годилась для освобождения; она напоминала преступницу, отданную на расправу палачу, способную лишь горько и мечтательно улыбаться, пока ее, несчастную, измученную, ведут к последнему кошмару – на костер. Она была безнадежным пациентом в пропахшей антисептиками палате современной больницы, высвободившимся наконец из рук молодых, чрезмерно рьяных врачей, оставивших призрак на белой подушке в покое. Хватит! Я не хочу это воскрешать. И не буду.
Я никогда ее не любил.
Я не умел.
Я выполнял свой план с леденящей душу отрешенностью и с дьявольским прагматизмом. Осужденная на смерть, тем самым лишенная права считаться полноправным членом нашего сообщества, она стала идеальным материалом для претворения в жизнь моей прихоти. В этом-то и состоял весь ужас, тайный ужас, затмивший всякую веру, к которой я мог бы обратиться в разгар моих экспериментов. Так что тайна осталась со мной, с Арманом, свидетелем веков невыразимой, утонченной жестокости. Эта история не подходила для нежных ушей охваченного отчаянием Луи, который никогда бы не вынес описания ее деградации или страданий, который в душе так и не смог пережить ее страшную смерть.
Что касается остальных – моих глупых и циничных подданных, похотливо прислушивавшихся к крикам, доносившимся из-за моих дверей, и, возможно, догадавшихся о истинной сущности моего неудачного колдовства,– то эти вампиры погибли от руки Луи.
Весь театр поплатился за его горе и ярость – и, наверное, по справедливости.
Не мне судить.
Я не любил тех циничных французских лицедеев-декадентов. Те, кого я любил, те, кого я мог бы полюбить, находились, за исключением Луи де Пон-Дю-Лака, вне пределов досягаемости.
Я получу Луи – таков был мой вердикт. Больше мне никто не был нужен. Поэтому я не стал вмешиваться, когда Луи. испепелил общество и печально известный театр, рискуя собственной жизнью, напав на него с огнем и косой, в час рассвета.
Почему же он согласился пойти со мной?
Почему он не сторонился того, кого винил в смерти Клодии? «Ты был их предводителем, ты мог их остановить!» – это его слова, брошенные с упреком в мой адрес.
Почему мы столько лет скитались вместе, скользя как элегантные фантомы в саване из бархата и кружев, пока не добрались до ослепительных огней и электронного шума современной эпохи?
Он остался со мной, потому что у него не было выбора. Только так он мог продолжать жить, а для смерти у него никогда не хватало мужества – и никогда не хватит.
Поэтому он терпел потерю Клодии, как я терпел века подземелий и годы мишурных бульварных спектаклей. Но со временем он все-таки научился быть один.
Луи, мой спутник с иссохшей волей, напоминавший прекрасную розу, мастерски засушенную в песке, чтобы она сохранила не только свои пропорции, но и запах, и даже цвет. Сколько бы крови он ни пил, сам он становился сухим, бессердечным, чужим для самого себя и для меня.
Прекрасно понимая ограниченность моего извращенного духа, он забыл обо мне задолго до того, как мы расстались, но я успел кое-чему у него научиться.