412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энгус Уилсон » Рассказы » Текст книги (страница 4)
Рассказы
  • Текст добавлен: 15 ноября 2017, 14:30

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Энгус Уилсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)

– Ты хочешь сказать, – воскликнула она, – что Артур вульгарен? Конечно, вульгарен, всегда был таким! Хотя нет, не всегда! В детстве, – тут ее рот смягчился, – все было по-другому. Зато с годами он стал быстро меняться. Да и как же иначе, если он женился на этой пошлой особе: «А у вас, Маргарет, слуги не воруют?», «Протяни этой публике палец, тут же всю руку отхватят!» – гнусное, мелочное ничтожество, просто какая-то фашистка!

– Милая Маргарет, – сказал Малькольм с той особенной ласково-снисходительной улыбкой, какой всегда встречал политические высказывания жены. – Не забывай, что в глазах Майры ты отчаянная большевичка.

– Да при чем тут политика? – нахмурила она брови, напомнив Малькольму ту серьезную, наивную студенточку, которая пленила его в Кембридже без малого сорок лет назад. – Дело просто в дурном вкусе! Нет, и брак ужасный, и жизнь! Может, только это его и оправдывает. Поживи-ка долго в подобной среде – не то еще натворишь! Я это поняла на суде, когда Майра сидела с этими своими гнусными родственничками и разыгрывала оскорбленную супругу.

– Здесь я с тобой не согласен, – сказал Малькольм, и на миг в его красивом лице с римским носом проглянули все поколения его пуританских предков. – Я так и не смог оправдать его художеств. Я попытался отнестись к нему без предубеждения, увидеть в нем скорее человека больного, чем порочного, – прогрессивные журналы, видно, недаром аккуратной стопкой лежали на его столе, – но когда он отказался от психиатра, только и оставалось, что развести руками.

Маргарет с материнской теплотой улыбнулась мужу и тонкой двузубой вилкой подцепила из деревянной коробочки засахаренный апельсин.

– Как это чудесно, милый, когда все на свете разложено по полочкам, – сказала она. – Да только живых людей в них не втиснуть. Чудак! Артур сроду не пошел бы к психоаналитику: во-первых, для него это дурной тон, а потом он в глубине души боится психоанализа хуже ворожбы.

– Пожалуй, ты права. Артур действительно застрял где-то в средневековье. – Малькольм ловко отвел сигару, и длинный серый столбик пепла, грозивший ссыпаться ему на брюки, упал в пепельницу. – Тем не менее то, что он натворил, – гнусно и не заслуживает никакого оправдания.

– Растление малолетних. – Маргарет произнесла эти слова как бы в кавычках, презрительно. – Любая женщина полезет на стену, читая о таком в газетах. Но на суде я все увидела в ином свете. Артур казался маленьким, ссохшимся, каким-то до странности безучастным, словно не он виноват в этой драме, а она произошла как-то сама собой, неумышленно. Возможно, так и было, – со злостью добавила она, хлопнув ладонью по ручке кресла. – Он просто хотел забыть свою гнусную самоуверенную женушку и этот дурацкий дом со сверкающей никелировкой, баром и гостиной под дуб! А вспомни этих кошмарных родителей! Кое-кого из рабочих я прямо не перевариваю – упрямые, увертливые, раболепные и наглые! Я верю каждому слову Артура, как они ему грозили, внезапно являлись, требовали денег. Свой фунт мяса они взыскали сполна, – сказала она горько, – за все заплачено страданиями и страхом. А сами дети? Со стороны-то куда как страшно – бедные несмышленыши, чья жизнь уже в самом начале исковеркана! Когда Руперт и Джейн были маленькими, я думала, пусть их кто тронет – глаза выжгу каленым железом. Но тут ведь совсем другое: кретинистый мальчишка с вороватым взглядом и какая-то размалеванная, скороспелая паршивка.

– Напрасно ты ходила на суд, – сказал Малькольм, но Маргарет с ним не согласилась.

– Я должна была это выстрадать! – воскликнула она. – Иначе я не могла. Но теперь достоевщины с меня хватит. Больше не желаю, сыта. – Она вставила сигарету в один из маленьких картонных мундштуков, которые стояли в стакане на ее рабочем столике, и, повернувшись к мужу, яростно закричала: – Зачем он приехал сюда? Ну зачем? Зачем?

– Думаю, затем, что ему одиноко, – сказал Малькольм.

– Еще бы не одиноко. А на что он, собственно, рассчитывал? Здесь ему тоже будет одиноко. Мы же абсолютно разные люди. И вовсе не из-за этой истории, мы всегда были разные. Да и к домам, как наш, он не привык. – Она с удовлетворением подумала о том, что им удалось вокруг себя создать: изящество, терпимость, непринужденное и удобное существование. Ее глаза потеплели при взгляде на челсийские и мейссенские статуэтки, на гравюры Джона, на испанское литье, на небольшие бледно-желтые клавикорды – немного пестровато, но все равно прелесть! Она представила Ральфа Тарранта, излагающего свою трактовку «Гамлета», профессора Крю с его теорией забытых идей, услышала, как миссис Дойль рассказывает о своей жизни с великим писателем, а доктор Модичка вспоминает жуткую встречу с Гитлером. Нет, Артуру тут не место!

– Значит, ты хочешь, чтобы я попросил его убраться, – задумчиво произнес Малькольм.

Маргарет, сгорбившись, сидела у самого камина на скамеечке и тянула руки к огню.

– Да, – сказала она тихо. – Хочу.

– До того, как он придет в себя? – недоумевал Малькольм. – Артуру, конечно, ясно, что в конце концов придется уехать, но сейчас…

– Сейчас… – свирепо повторила Маргарет. – Если он останется, то уж навсегда. Я в этом совершенно уверена. И не спрашивай, откуда я знаю, знаю – и все!

– Ну, хорошо, хорошо, – сказал ее муж. – Разговор предстоит не из легких, но так, наверное, лучше.

Маргарет обошла комнату, поправила веточки зимнего жасмина, задернула тяжелые атласные шторы в полоску, чтобы нигде не пробивался свет, и только шелест ее платья нарушал тишину. Внезапно она опять уселась на скамейку и развернула шелковый узелок с рукоделием.

– Последняя глава в книге Уолтера показалась мне донельзя претенциозной, – сказала она неестественно твердым и звонким голосом. – Ему совсем не идет, когда он строит из себя учителя жизни.

– Бедный Уолтер, – сказал Малькольм. – Конечно же нельзя одновременно играть Питера Пэна и вещать о серьезных истинах.

Вскоре вошел Артур. Костюм на нем был излишне отутюжен, галстук чуть пестроват, а волосы для человека его возраста были явно перепомажены. Все его движения казались по-военному выверенными, словно он себя непрестанно контролировал: садясь, он поддернул брюки, чтобы не смялась стрелка, потом достал из-за манжеты белоснежный платок и, пригладив щеточку усов, откашлялся.

– Извините, что так долго, – сказал он. – Как говорится, отдавал дань природе.

Малькольм при этих словах криво улыбнулся, а Маргарет передернуло.

– Тебе ведь без сахару? – спросила она, протягивая ему чашку кофе.

– Не пропустишь ли рюмочку портвейна, старина? – предложил Малькольм, подделываясь под язык шурина.

– Да, да. Премного благодарен, – поспешно и нервно ответил Артур, теребя воротничок. Но почувствовав, что его робость несколько неуместна, добавил – Портвейн! Славная штука портвейн!

Воцарилось тягостное молчание, которое Маргарет и Малькольм прервали одновременно.

– Я тут как раз говорила Малькольму, что последняя книга Уолтера Хоурда… – начала было она…

– Ты еще не видел, какие мы посадили деревья? – спросил он. И когда Маргарет, покраснев, отвернулась, Малькольм продолжал один – Кое-что придется и срубить, раз нам грозят топливным кризисом. Надо будет поговорить с Бауэрсом.

– Только не на этой неделе, дорогой, – сказала Маргарет. – Его жена уехала к больной матери, а у Питера грипп. Бедняга совсем закрутился.

– Тогда поговорю на следующей. Эта публика, должен заметить, только и делает, что болеет.

– Протяни им палец, – ввернул Артур. – Всю руку отхватят.

Эти слова Майры в устах брата разозлили Маргарет.

– Что за чепуху ты городишь! – воскликнула она. – Даже последние месяцы не научили тебя уму-разуму. – Тут же сообразив, что ляпнула лишнее, она жарко покраснела и уже более мягко добавила: —Ты же их совсем не знаешь! У меня нет лучше друга, чем миссис Бауэрс.

Но Артур, чувствуя угрозу старым порядкам, закусил удила.

– Место, где я побывал, не прибавило мне почтения к вашим хваленым британским рабочим, – заявил он строптиво.

– В тюрьму, я так понимаю, попадают не лучшие из них, – сдержанно заметил Малькольм, а поскольку шурин собрался продолжать спор, добавил: – Не надо, Артур, давай оставим этот разговор – у нас с Маргарет свои убеждения, и менять их на старости лет поздновато.

На этом бунт Артура закончился. Он поправил узел галстука и сказал что-то вроде «готов уважать эти взгляды». Несколько минут все опять молчали, пока, наконец, Малькольм не спросил:

– Ты уже решил, куда поедешь от нас?

Артур пробормотал, что еще не думал об этом.

– Жаль, – сказал Малькольм. – А чего бы тебе не махнуть за границу?

– В колонии? – фыркнул Артур.

– Банальный выход, понимаю, и все же… Если понадобятся деньги, можешь рассчитывать на меня.

Артур повременил с ответом.

– Вы что, хотите, чтобы я от вас ушел? – осведомился он.

– Да, Артур. Так будет лучше, – вступила Маргарет, полная решимости не прятаться за чужую спину. – Все равно у нас ничего не выйдет, мы будем только в тягость друг другу.

– Сейчас я всем в тягость. – В голосе Артура слышалась тоска.

Малькольм хотел было подбодрить его словами: «вздор все это, старина», но Маргарет снова взялась за брата.

– Нет, дорогой! Артур, видимо, прав, – ее голос зазвучал театрально, с надрывом. – Когда во время бомбежек ты сидел в Лондоне, в министерстве, а Руперт летал над Германией, я понимала, что вас обоих могут убить, и тогда я даже сама себе стала бы в тягость. И я приняла меры. Всегда держала наготове кое-какое средство, чтобы быстро покончить с жизнью. И помни, Артур, если с тобой что-нибудь случится, я все пойму и не стану осуждать.

Малькольм в замешательстве отвернулся. Когда Маргарет разыгрывала мелодрамы, его брак начинал казаться ему мезальянсом.

Артур сидел и размышлял: ни колонии, ни самоубийство его не устраивали.

– Ладно, – буркнул он наконец, – я что-то устал, пойду лучше на боковую. Утро вечера мудренее.

Маргарет встала и погладила его по голове.

– Чего уж там, – сказал он, – «до свадьбы заживет», как говорила наша нянька.

Эта откровенная попытка разжалобить ее вызвала у Маргарет отвращение.

– Виски и сифон ты найдешь у себя в комнате, – бросила она холодно.

– Да, да, глотни-ка на ночь, – крикнул Малькольм в прямую по-военному спину удалявшегося шурина. Через минуту он вздохнул: – Слава богу, с этим покончено! Бедный Артур. Надеюсь, ему еще улыбнется счастье.

– Нет, Малькольм, – с силой сказала Маргарет. – Все это, конечно, тягостно, но надо смотреть правде в глаза. Артур никогда не будет счастлив, он весь прогнил, он – труп. А мы – живые, и если мы хотим жить, лучше держаться подальше от заразы.

Малькольм с восхищением посмотрел на жену: не убегать от правды, встречать жизнь лицом к лицу – так, конечно, и надо. Он немного поразмышлял над ее словами… да, Артур, несомненно, прогнил, погиб и для общества, и для себя, а они с Маргарет воплощают все живое, все прогрессивное, как в личном плане, так и в общественном. Но, несмотря на всю ее здравую логику, он не чувствовал удовлетворения. Весь вечер ему было как-то не по себе.

Перевод М. Зинде

Мамочкино чувство юмора

Дональд проснулся в шесть часов и сразу услышал такие знакомые отголоски суетливой деятельности – торопливые шажки туда-сюда, как будто мыши снуют за стеной, указания кухарке негромким, но внятным шепотком. Так и есть, его родительница уже на ногах и хлопочет по дому в стремлении окружить его после дороги сугубой заботливостью. За слишком долгие годы совместной жизни он научился безошибочно толковать каждый звук, производимый ею, и теперь по девической живости ее движений быстро угадал, что она не только гордится, как всегда, тем, что рано встает, но и рада его возвращению. Нарочитая предупредительность, чтобы ему не к чему было придраться, попытки заручиться впрок его расположением, выслужиться перед ним, дабы малейшее его притязание на независимость выглядело как черная неблагодарность. Редкий великомученик сумел бы идти на казнь столь отважно, как его мать шествовала на плаху, собственноручно возведенную для себя.

Отчего в этих домашних звуках так настойчиво слышится укор? Как будто любое из этих дел нельзя было спокойно начать часом позже, тем более что, стараясь не шуметь, работаешь хуже, а сил тратишь больше и, конечно же, все эти жертвы – ради него.

Нет, думал он уныло, мне с нею не совладать. «Поединок миссис Каррингтон с сыном за обладание его независимостью не вызвал у зрителей особого интереса – слишком неравны были силы. Миссис Каррингтон, хотя и ветеран на ринге, вела борьбу с прежней несокрушимой волей к победе, удар ее с годами нисколько не утратил свою мощь. По быстроте реакции и тактике ведения боя она бесспорно превосходила противника, который с первых же минут обнаружил несобранность и вялость. Благодаря стремительным броскам из одного угла ринга в другой, она казалась вездесущей, проводя серии ударов из самых неожиданных положений». Какая возмутительная нелепость, размышлял он, она полна добродетелей, и именно из-за этих добродетелей жить с ней невыносимо. И до чего обидно, что окружающие так часто на ее стороне, так часто поддаются ее обаянию – буквально все, не считая немногих близких его друзей, которых ей не удалось присвоить, и за это они, понятно, зачислены в разряд «невозможных». «Мама у тебя – прелесть, совершенно свой парень, – говорили ему, – такая общительная, живая, такое потрясающее чувство юмора!» И ведь чистая правда, ничего не скажешь. По временам она казалась совсем девчонкой – походка, даже лицо – и умела быть превосходным товарищем, легким на подъем, способным в самое будничное событие внести дух романтики. Вечно поглощенная заботами по дому, готова была в одну минуту все бросить, чтобы хоть ненадолго разделить с ним его жизнь. «Не я подчиняюсь дому, а он мне», – повторяла она. Вставала она в шесть утра, спать ложилась не раньше двенадцати, так что времени у нее, как она уверяла, на все хватало с лихвой. Страдать приходилось другим домочадцам. Дональд, оглядываясь назад, не мог припомнить, чтобы хоть раз вернулся из театра или из гостей без тягостной уверенности, что его еще добрый час будут мурыжить и лишь после этого позволят в изнеможении рухнуть в постель. То ей необходимо написать письмо и требуется его совет, то нужно что-нибудь доделать на кухне и хорошо бы он помог, а на худой конец, за неимением других занятий, она затевала возню с приготовлением для него на сон грядущий чашки чая и подавала ее ему в постель. «Честное слово, для меня это самые отрадные минуты за весь день, – говорила она, устраиваясь в кресле. – Наконец-то нам с тобой можно перевести дух. Ну и шляпка сегодня была на Ольге – с ума сойти…» Похвальное нежелание подчинить себя будничному однообразию, скромная дань богеме, а в итоге оба они постоянно чуточку переутомлены, чуточку слишком взвинчены.

Из-за стены, словно бы нагнетая подспудное напряжение, свойственное его жизни дома, долетел голос миссис Каррингтон, бодрый, с оттенком металла, от которого Дональда пробрал холодок, хоть он и пригрелся в постели.

– Глупости, милая моя, – говорила она кухарке. – Вы обожаете стоять в очередях, и прекрасно это знаете. Вы там как рыба в воде, хлебом вас не корми, дай постоять в очереди.

Есть в этом что-то непристойное, решил он, – чтобы родная мать до такой степени вошла в образ медицинской сестры. Сложнее было решить, который из ее двух голосов особенно подходит для больничной палаты. Нежный, воркующий, какой она приберегала для минут задушевной близости, вселял в него особенное недоверие, как откровенный призыв к капитуляции. Но всерьез бесила его неунывающая пронзительность ее каждодневной болтовни – ладно бы просто резала слух, хуже, что в ней точно в зеркале отражалось существо толстокожее и деспотическое. Целыми днями она растекалась по дому неиссякаемым потоком плоских острот и банальных истин. И этот выбор слов, как бы нарочно рассчитанный на то, чтобы лишить родной язык малейших признаков благообразия! Нельзя сказать, чтобы миссис Каррингтон злоупотребляла старомодным жаргоном, подобно мисс Резерфорд, которая всегда на что-то «плюет с высокого дерева», а к чему-то «неровно дышит», или подобно тете Норе с ее совсем уж допотопными «мировецкий» и «неважнецкий». Дональду не раз приходило в голову, что фразеологию, которой пользуется его мамочка, вернее всего найдешь в английских переводах либретто или учебниках французского и немецкого, по каким его учили в школе. Дождь у нее непременно «лил как из ведра», не считая тех случаев, когда похоже было, что он «пройдет стороной». Элис Стокфилд ходит «как в воду опущенная» – впрочем, она «всегда принимает все слишком близко к сердцу». Роджер Грант – разумеется, «не Аполлон», но что поделаешь, если она «определенно питает к нему слабость». Как часто в конце тяжелого дня он с содроганием ждал, когда же будет выдана очередная навязшая в зубах поговорка, и боялся это показать, заранее зная, что попытка навести критику вызовет либо оскорбленное молчание, либо тяжеловесное, как паровой каток, сокрушительное подтрунивание, подавляющую мощь ее убийственного юмора. Вот и сейчас, в эту минуту, она «отводит душу», балагуря с кухаркой.

– Глянуть на нас со стороны – наверное, чистый смех, мэм, – услышал он голос кухарки.

– Еще бы! – подхватила его мать. – Стоим, у вас все лицо в муке, на мне зеленое жуткое платье столетней давности, а на полу перед нами – пудинг. Вы обратили внимание, как этот человек на нас смотрел? А вечером, когда приехал домой, в Сербитон, – там ли обитают налоговые инспекторы, не поручусь, но ручаюсь, что за обедом он рассказывал жене, как встретил двух ненормальных, – и верно, разве не шалая компания подобралась у нас в доме?

Те же привычные шуточки в уютном семейном кругу, думал он, то же довольство своим привычным маленьким миром. Беда в том, что, нападая на нее, сознаешь, что совершаешь великую несправедливость. Была бы она не его мать, а чужая, он воспринимал бы все это иначе. Она умела зорко подмечать смешное и, что встречается реже, в полной мере ценить веселье – уж если ты шел с ней куда-нибудь, то смеялся «до упаду», для нее это было первое удовольствие. «Редкий в женщине дар – способность смеяться над собой», как выразился майор Эшли. И точно – при случае она была не прочь высмеять свою же привычку уснащать речь прибаутками, которые так его раздражали: «Тут я, с присущей мне находчивостью и остроумием, возражаю ему…» Посмеивается над собой, но с каким благодушием, желчно думал Дональд. Ни тени подлинного осуждения в этих шуточках! Нет, подлинное осуждение она приберегала для другого – для взглядов, которых ей не понять, красоты, которую ей не дано видеть, для чувств, которых ей не оценить. «Боже меня избави от юмора истинно достойной женщины», – проговорил он вслух.

Точно в насмешку над ним, веселая болтовня за стеной стала громче. Время короткой передышки, дарованной ему, явно истекало. Еще немного, и мамочка заполонит собою комнату с хозяйской беспардонностью, как бы скрепленной печатью утреннего поцелуя. Дональд обвел глазами спальню с чувством глубокого отвращения. На безликой обстановке, старательно выдержанной в «хорошем тоне», повсюду видны были мертвящие следы ее руки. И как ей нравится при этом подчеркивать, что здесь – его владения, «Дональдово царство». Теперь она будет стремиться сделать событие из того, что он вернулся, будет ждать от него слов о том, как он счастлив, что снова дома, – что ж, ей придется самой сказать их за него. Ничего нет противней, чем делать вид, будто он и вправду живет отдельно. «Культурные люди не могут сидеть друг у друга на голове», «у каждого должен быть свой уголок, в котором он может делать, что ему заблагорассудится» – такова была первая заповедь домашнего устава, которую мамочка повторяла изо дня в день. Сколько он себя помнит, она внушала ему, что он у себя полный хозяин, а сама при каждом удобном случае вторгалась к нему, из-за чего у них постоянно возникали трения. В детстве, когда он еще пытался восставать, она умела обратить в оружие против него самый миф о его независимости. «Помни, Дональд, – любила она говорить, – я у тебя всего лишь гостья, а гостей положено принимать хоть мало-мальски учтиво».

По временам ему чудилось, что эта комната – поле боя, усеянное останками его былых надежд. Она воскрешала перед ним череду еще более удручающих картин – дни болезни, когда он лежал в кроватке, окруженный неумеренными и приторными изъявлениями материнской любви; вечерние трапезы в детской, когда из него вытягивали каждую его сокровенную выдумку и мечту, высмеивали и отметали прочь, как пустые бредни; часы занятий и грез в отрочестве, безнадежно испорченные нескончаемыми придирками, подтруниванием, вздорными поручениями; одна и та же тошнотворная бессмыслица вот уже больше двадцати лет. За эти годы их с матерью связало сложное переплетение товарищества и вражды, скрепленное изнутри нитями любви и ненависти. Шло время, и по мере того как она все плотнее обвивала своими кольцами его жизнь, разрушая нравственные ткани его «я», дробя и размягчая, чтобы легче было в конце концов заглотать, вражда и ненависть мало-помалу брали верх.

– «Ужасный гость в ночи без сна, кровь леденящий бред»[16], – продекламировал он.

Поцелуй, которым мать наградила его, внеся в комнату поднос с завтраком, был деловит и мимолетен – яд таился в жесте, которым она потрепала сына по голове, взъерошив ему волосы. Сия процедура повторялась с тех пор, как ему пошел тринадцатый год, и прежде сопровождалась присказкой, навязшей в зубах со школьной скамьи: «Мы теперь взрослые и не любим поцелуев – да, сыночек? Но для мамочки мы все равно маленькие». Он видел, что сегодня она жаждет от него проявлений любви, по которым успела стосковаться за те полгода, что его не было, – ну и пусть, что до него, он поведет борьбу à l’outrance[17].

– Надеюсь, ты хорошенько отдохнул, родной, – сказала миссис Каррингтон, – а то тебе еще предстоит тет-а-тетик с кухаркой, мужайся. Когда б не воля божья да не старания любящей матери, она бы тебя разбудила давным-давно.

Не отвечая, Дональд опять откинулся на подушку и прикрыл глаза – нет, никаких изъявлений признательности, никаких слов о том, как хорошо, что он снова дома. Он следил, как она ходит по комнате, бесшумно, но проворно, приводя в порядок его вещи и книги с деловитым благоговением библейской Марфы. Солнечный луч из окошка упал на ее седеющую, коротко подстриженную голову – она упрямо отказывалась обесцветить волосы в угоду моде, белый цвет, считала она, придает чертам такую жесткость, – осветил ее птичье живое личико, пастельно-розовое от пудры и с легчайшими следами румян на щеках – красить губы идет молоденьким, говорила она, а не старушкам вроде нее. Совсем как птичка малиновка – залетела погреться с заснеженной, точно на рождественской открытке, улицы и скок-поскок от одного предмета к другому, складывает его галстуки, переставляет поздние розы в оловянной кружке на камине; глазки плутовато поблескивают, губы морщит беспечная усмешка, серый ловкий шерстяной костюмчик оттеняет малиновая шелковая блузка – все в ней подчеркивает это сходство. «Полюбуйтесь, – словно бы говорила она своим видом, – пятьдесят восемь лет, а я хоть куда, сколько во мне бодрости, даже, пожалуй, задора – разумеется, в жизни порой приходилось несладко, и, не будь я таким молодцом, мне бы не выдержать», и тут, ежели ты из тех, кому по вкусу птички малиновки с рождественских открыток, ты – что и требовалось – проникался к ней теплым чувством, отзывался на немую мольбу об участии и освобождал для нее местечко у своего очага.

И стоит тебе это сделать, думал Дональд, твоя песенка спета. Нет, совсем не на то следует обращать внимание, если ты надеешься уцелеть. Бесшабашная озорная усмешка действительно тут как тут, но нижняя губка оттопырена недовольно, по-детски капризно; голубые глазки поблескивают, но это – жесткий блеск себялюбия, а складки по углам рта прочертила в первую очередь жалость к себе. Он, правда, уже вчера, сходя в Саутгемптоне с парохода, не знал, радоваться ему или горевать, и все же трудно было представить себе, что старые мучения навалятся на него так скоро. Всего лишь вечер в ее обществе – и он понял, что для него несут в себе слова «дом» и «мать» – вот уж воистину, «и тень тюрьмы вкруг отрока сгустилась»[18], причем добро бы еще отрок, весь ужас в том, что ему двадцать пять, тюремная пташка со стажем. Поездка на полгода в Америку с чтением лекций была для него первым после университета побегом на волю. Попав туда, он возомнил, что наконец-то свободен, но на самом деле его, конечно, лишь ненадолго выпустили погулять. Да и вообще об Америке ему пора забыть – это в их разговоре вчера вечером она дала понять достаточно ясно. «Американцы! – объявила она покровительственно и не без тонкой иронии. – Не лучше и не хуже других иностранцев, сколько я могу судить. С ними легко ладить, пока помнишь, что имеешь дело с детьми. Не столь рассудочны, как французы, зато хотя бы без немецкой напыщенности. Главная беда, если уж говорить откровенно, – что, в сущности, им всем недостает культуры». Этот кусочек его жизни был прожит без ее участия, а значит, чем скорее он отойдет в прошлое, тем лучше. Она еще не окончательно исчерпала эту тему, отметил он, хоть и старался не прислушиваться к репликам, которые она роняла, прибирая его вещи.

– Тебе, надеюсь, нравятся эти розы? Едва было не пришлось распроститься из-за них с фамильными бриллиантами – впрочем, пардон, забыла, в Нью-Йорке они, верно, стоят пенни пара… Уж не задумал ли ты, голубчик, нацепить на себя этот чудовищный американский галстук? Или ты, может быть, собрался сводить меня на вечер ложи «Старых бизонов»? Я как-то не уверена, что мы нашли бы там подходящую для нас обстановку… Боже, как они все-таки отстали от жизни, чего стоят одни эти голые девицы на журнальных обложках! Такого сорта картинки еще твой двоюродный дедушка Том прятал у себя в столе в бильярдной…

Проклятье, думал Дональд, зачем ей нужно так затягивать эту пытку! Если уж вознамерилась отнять у него веру в свои силы, пусть бы катила свою жертву прямо в операционную, и дело с концом, избавила бы по крайней мере от этой профессионально бодрой трескотни и не размахивала раньше времени скальпелем у него перед носом. Но вот миссис Каррингтон и самой наскучило вести обстрел.

– У тебя в комнате мало что изменилось, правда, дорогой мой? – спросила она голосом, в котором слышалась мольба о ласке.

– В ней вообще ничего не изменилось, – тускло отозвался он, бессильно покоряясь усталости от внезапного сознания, как эти слова справедливы. Ничто не изменилось; все, что он напридумывал себе за время отсутствия, вся его убежденность, что теперь он сумеет постоять за себя, разлетелись в прах перед упорством ее натиска. Он мог заранее сказать, как будет проходить неделя, оставшаяся ему до возвращения на службу, – неделя, на которую он уповал как на преддверие новой, независимой жизни. Будут для нее минуты торжества, когда к ним явятся в гости нудные родственники и когда они сами поедут в Ричмонд к тете Норе или когда она будет бахвалиться им перед знакомыми, которыми обзавелась, пока он был в отъезде; будут у него пирровы победы, когда придут его друзья и постепенно сникнут от неловкости под градом ее острот; будут недолгие часы перемирия, когда они с нею отправятся за покупками к Харродзу, или обедать к ней в клуб, или к их семейному адвокату; будет как минимум одна серьезная стычка, с криком, слезами и долгим обиженным молчанием, и в конце концов он вернется на работу укрощенный, объезженный и готовый влачиться дальше в узде домашней жизни.

Прошло несколько недель.

Дональд с наслаждением потянулся в постели, блаженно отдаваясь дреме, подступающей к нему, несмотря на ранний час, – всего половина одиннадцатого. Поразительно, с какой точностью он тогда предсказал события грядущей недели – все, кроме одного, и притом чрезвычайно важного! Да, думал он, даже сегодня его нельзя не назвать чрезвычайным, хотя, пожалуй, еще несколько месяцев, а может быть, и недель – и оно утратит оттенок «чрезвычайности», таковы прихоти человеческой памяти и человеческих привязанностей, надо это признать, и не потому, что он циник, нет, просто с течением времени приучаешься трезво смотреть на вещи. Да, в высшей степени показательная была неделя, прямо-таки наглядный образец его отношений с матерью.

Взять для начала встречу с Алеком. Как ее, наверно, задело, что по приезде домой он в первую же неделю навязал ей общество Алека. И как характерно, отметил он с горечью, что он счел нужным угодливо сообщить ей о встрече с другом. Были в числе его приятелей такие, к которым она всегда относилась немилостиво, и к ним принадлежал Алек Лават. Способный мальчик из Шотландии, выпускник обычной средней школы – не о таком друге она мечтала для сына, когда он поступал в Кембридж, и общность их литературных увлечений, которые она не разделяла, лишь осложнила положение. Она с таким жаром взялась приручать этого застенчивого молодого медведя, но все было напрасно – он упрямо оставался другом ее сына, а не ее другом, и это расхолаживало. Дональд вспомнил, как она поморщилась, узнав о предстоящей встрече.

– Алек! Вот это сюрприз! – сказала она. – Вероятно, совсем изменился после армии – там, должно быть, его пообтесали. Каким он умел быть милым, когда хоть ненадолго забывал, что своими силами выбился из низов! Страшно важничал, излагая свои ребяческие суждения, и страшно стеснялся своего прелестного шотландского выговора.

– Шотландский выговор исчез бесследно, – заметил Дональд.

– Вот жалость! Непременно надо будет посмеяться над этим, и все вновь станет на свои места.

Вечером, когда зазвонил телефон, она кинулась брать трубку.

– Еще бы! Конечно, приходите, обязательно! – услышал он, и дальше, с нарочитым шотландским акцентом – Ах ты, горюшко! Куда девался ваш славный шотландский говорок? Уж не в Италии ли позабыли?

В честь Алека она сочла нужным позвать к обеду молоденькую француженку. Она всегда питала слабость к представительницам французского среднего класса с их внешним шиком и знанием пустых условностей, и ее гостья могла служить классическим примером того и другого. Вечер прошел не слишком удачно. С бедного Алека застенчивость слетела лишь на минуту, когда он принялся рассказывать о своем последнем увлечении – ранним Вордсвортом.

– Наивно полагать, будто «Прелюдия» могла возникнуть без этих ранних поисков нового, свежего, – возбужденно заговорил он. – Иные из них нелепы, если угодно…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю