Текст книги "Собрание сочинений. том 7. "
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 50 страниц)
– Бей сильнее… Гав! Гав! Я взбесился, да бей же меня!
Потом у нее появилась новая прихоть, она однажды потребовала, чтобы он приехал к ней в камергерской форме. Когда же он явился в полном параде, при шпаге, в шляпе, в белых панталонах, весь в золотом шитье, в красном фраке, на левой поле которого болтался символический ключ, вот тогда начался смех, шутки, издевки. Особенно ее развеселил этот ключ, давший повод для множества самых непристойных комментариев, подсказанных разнузданной фантазией. Упиваясь собственной непочтительностью к сильным мира сего, она с хохотом спешила унизить графа в его парадном облачении, тормошила, щипала, командовала: «А ну-ка, камергер, катись отсюда!», сопровождая свои слова пинками в зад, и пинки эти она от щедрого сердца адресовала всему Тюильри, величию императорского двора, державшегося всеобщим страхом и раболепством. Вот какого мнения придерживалась она насчет высшего общества! Это была ее месть, это говорила неосознанная злоба, впитанная с молоком матери. Потом, когда камергер разоблачился и расстелил мундир на полу, она велела ему прыгнуть, и он прыгнул; она велела ему плюнуть на мундир, и он плюнул; она велела ему пройтись по золотому шитью, по золоченым орлам, по орденам, и он прошелся. Бух, трах! Ничего больше не оставалось, все рухнуло! Она растоптала почтенного камергера, как, бывало, растаптывала букет, как разбивала фарфоровую бонбоньерку, превратила его в навоз, в кучу грязи на перекрестке.
Меж тем ювелиры не сдержали слова, кровать была готова лишь к середине января. Мюффа как раз находился в Нормандии, куда отправился продавать жалкие остатки земель; Нана срочно потребовала с него четыре тысячи франков. Он должен был возвратиться только через два дня; но, покончив с делами, ускорил возвращение и, даже не заглянув домой на улицу Миромениль, сразу же отправился на аллею Вийе. Было десять часов утра. Так как у графа имелся ключ от черного входа по улице Кардине, он беспрепятственно проник в дом. Наверху, в гостиной, Зоя, стиравшая пыль с бронзовых статуэток, обомлела, увидев гостя; потом, не зная, как бы его задержать, начала рассказывать бесконечную историю про г-на Вено, который, видно, ужасно расстроен, со вчерашнего дня повсюду ищет графа, даже к ним два раза заходил и умолял ее, Зою, послать г-на Мюффа к нему, если г-н Мюффа сначала появится у мадам. Мюффа слушал, ровно ничего не понимая; потом, заметив волнение горничной, он в приступе ревности, на которую уже не считал себя способным, бросился к дверям спальни, откуда доносился смех. Дверь поддалась, створки распахнулись, а Зоя удалилась, пожав плечами. Ну и ладно! Если мадам совсем с ума сошла, пусть тогда сама и выворачивается как знает.
Зрелище, открывшееся графу, который замешкался на пороге, исторгло из его груди отчаянный крик:
– Боже мой! Боже мой!
Отделанная заново спальня ослепляла истинно королевской роскошью. Словно настоящие звезды, сияли бесчисленные шляпки серебряных гвоздиков среди бархатной обивки цвета чайной розы – такой телесно-розовый оттенок принимают порой небеса мирным летним вечером, когда на светлом еще горизонте зажигается Венера, – а по углам золоченые шнуры, золотые кружева вдоль панелей блестели, словно язычки пламени, и, словно рассыпавшиеся рыжие кудри, прикрывали ослепительную наготу этой комнаты, подчеркивая ее томную блеклость. А прямо напротив стояла новая кровать из золота и серебра, сверкая ювелирной чеканкой, настоящий трон, достаточно просторный, чтобы Нана могла раскинуться здесь в царственной своей наготе, алтарь, византийски пышный, воздвигнутый во славу ее всемогущего пола, и она лежала там сейчас, ничем не прикрытая, как идол, внушающий благоговейный ужас своим бесстыдством. А возле нее, возле этой белоснежной груди, возле этой торжествующей богини, копошилась какая-то мразь, немощная развалина, смехотворная и жалкая, – маркиз де Шуар в одной сорочке.
Граф всплеснул руками. Он содрогнулся, он повторил:
– Боже мой!.. Боже мой!
Значит, это для маркиза де Шуар так весело расцветали золотые розы, целые гроздья золотых роз, выглядывавших из-под золотой листвы; значит, к нему слетались амурчики, веселый хоровод озорников, славших лукаво-влюбленные улыбки, кувыркавшихся по серебряной сетке; а в ногах постели – это для него – фавн срывал покрывало с нимфы, утомленной сладострастной игрой, с фигуры Ночи, скопированной с прославленной наготы Нана, где ничего не было забыто, даже ее слишком широкие бедра, по которым ее сразу узнавали. Валявшееся рядом с ней человеческое отребье, изъеденное и иссушенное шестьюдесятью годами распутства, вносило что-то от мертвецкой в этот апофеоз ослепительного женского тела. Заметив, что дверь открылась, он приподнялся, охваченный старческим бессмысленным страхом; эта последняя ночь любви доконала его, он впал в детство, превратился в полуидиота; и, не находя слов, он что-то лепетал, трясся, порывался бежать, но застыл на краю постели, словно его разбил паралич, рубашка задралась и обнажила тело, вернее скелет, голая нога высунулась из-под одеяла, жалкая лиловая ножонка, поросшая седой шерстью. Как ни велика была досада Нана, она не могла удержаться от смеха.
– Да ложись ты, закройся, – скомандовала она, опрокидывая старичка на кровать, и накинула на него простыню, словно на кучу отбросов, которые стыдно показывать посторонним.
И, спрыгнув с постели, пошла запереть дверь. Вот уж действительно не везет ей с этим Мюффачом! Вечно явится некстати! Ну зачем его понесло в Нормандию за деньгами? Старикашка принес ей четыре тысячи франков, и она, конечно, согласилась на все. Захлопывая дверь, она крикнула графу:
– Ну и что! Это твоя вина. Разве входят в спальню не постучав? Ладно, хватит, счастливого пути!
Мюффа замер перед закрытой дверью, как громом пораженный тем, что ему довелось увидеть. Он никак не мог унять дрожь, подымавшуюся от колен к груди, к голове. Потом, как подрубленное под корень дерево, он зашатался, рухнул на колени так тяжко, что суставы затрещали. И, жестом отчаяния воздев руки к небесам, пролепетал:
– Это уже слишком, господи! Это уже слишком!
Он принимал все. Но сейчас уже больше не мог, силы покинули его, он барахтался в том беспросветном мраке, который поглощает человека без остатка, вместе с рассудком. Не опуская воздетых рук, граф, подхваченный небывалым порывом, воззвал к богу, ища взглядом небеса.
– Нет, нет, не хочу! Приди, господи, спаси меня или пошли мне кончину!.. Нет, нет, только не этот человек, господи! Всему конец, возьми меня, уведи меня отсюда, дабы я ничего не видел более, ничего не чувствовал… Господи, в руци твои предаю себя, отче наш, иже еси на небесех…
И, сжигаемый пламенем веры, он обратил к богу страстную мольбу, неудержимо рвущуюся с губ. Вдруг кто-то коснулся его плеча. Он поднял глаза: перед ним стоял г-н Вено, который изумился, увидев графа возносящего молитвы перед этой закрытой дверью. Тут граф бросился на шею старичку с таким чувством, словно бог внял его мольбам. Наконец-то слезы хлынули из его глаз, он рыдал, он твердил:
– Брат мой, брат мой…
И этот крик оскорбленного достоинства облегчил его душу. Он лобызал г-на Вено, он омочил его старческое лицо слезами, он бормотал:
– О брат мой! Как же я страдаю!.. Теперь вы один остались у меня, брат мой! Уведите меня отсюда навсегда, о, молю вас, уведите меня…
Господин Вено прижал графа к груди. Он тоже называл графа братом. Однако утешителю пришлось нанести утешаемому новый удар; г-н Вено со вчерашнего дня искал Мюффа, дабы сообщить ему, что графиня Сабина, в окончательном умопомрачении, убежала из дома со старшим приказчиком одного из крупных магазинов мод, и об этом неслыханном скандале уже судачит весь Париж. Видя, что граф находится в состоянии религиозного экстаза, г-н Вено понял, что наступила благоприятная минута, и поэтому сразу поведал ему о происшествии, о трагическом, но пошлом финале, который знаменовал гибель домашнего очага графов Мюффа. Граф довольно равнодушно выслушал известие; жена ушла, ну и что ж, поживем – увидим. И, вновь охваченный тоской, со страхом оглядывая эти двери, стены, потолок, он продолжал молить г-на Вено:
– Уведите меня… Больше не могу, уведите меня!
Господин Вено увел его с собой, как ребенка. С той поры Мюффа бесповоротно предался иезуиту. Он вновь стал строго выполнять церковные обряды. Вся жизнь его была сметена. Ему пришлось подать в отставку с поста камергера: щепетильные нравы Тюильри не могли примириться с подобным скандалом. Эстелла, родная дочь, затеяла против графа процесс, требуя шестьдесят тысяч франков, которые она по завещанию тетки должна была получить после вступления в брак. Разоренный дотла, он жил теперь более чем скромно на остатки своего некогда огромного состояния, предоставив графине расправляться с теми крохами, которыми пренебрегла Нана. Сабина, которой передалась зараза, внесенная в их дом публичной девкой, Сабина, пустившаяся во все тяжкие, сама стала микробом распада, довершила гибель их семейного очага. После своих похождений графиня вернулась к мужу, и он принял ее с всепрощением истинного христианина. Она стала его живым позором. Но он, все глубже погружаясь в равнодушное оцепенение, в конце концов перестал мучиться такими малостями. Небеса исторгли его из рук блудницы, дабы предать в руки божии. Это было как бы религиозным претворением того плотского блаженства, что дарила ему Нана, – тот же лепет, те же мольбы, отчаяние, самоуничижение проклятой богом твари, влачащейся в грязи первородного греха. Преклонив колена на ледяные плиты храма, он обретал свои былые наслаждения: и судороги плоти, и упоительное помрачение разума уходили корнями в самые темные глубины его существа.
В вечер разрыва с графом на аллею Вийе явился Миньон. Со временем он привык к Фошри, даже находил некоторые преимущества в том, что у его собственной супруги имеется еще один муж, великодушно предоставляя тому мелкие хозяйственные заботы; он даже возложил на него неустанное наблюдение за Розой, позволял ему тратить на поддержание дома суммы, заработанные на поприще драматургии; и так как Фошри со своей стороны проявлял благоразумие, не приставал с нелепой ревностью, был столь же снисходителен, как и Миньон, к богатым поклонникам Розы, то оба господина прекрасно ладили между собой и ничуть друг друга не стесняли; каждый трудился на благо общего семейного очага, радуясь этому альянсу, сулившему самые разнообразные блага. Все образовалось, все наладилось как нельзя лучше, и оба соперничали лишь в усилиях ради общего благополучия дома. Миньон явился к Нана по совету Фошри, желая разузнать, не удастся ли ему переманить Зою, чью смекалку журналист оценивал необычайно высоко; Роза была в отчаянии, – в течение последнего времени ей попадались только неопытные служанки, что приводило к вечным осложнениям. Двери открыла сама Зоя, и Миньон сразу же увлек ее в столовую. Но при первых его словах Зоя улыбнулась: ничего не выйдет, она действительно уходит от мадам, но чтобы устроиться самостоятельно; и с горделиво-скромной улыбкой она добавила, что каждый день получает десятки предложений, – эти дамы прямо ее на части рвут; мадам Бланш, чтобы заполучить Зою, готова золотом ее осыпать. Зоя перекупила заведение Триконши, она уже давно втайне лелеяла этот проект и решила рискнуть всеми своими сбережениями; у нее была куча самых смелых замыслов, она мечтала расширить дело, снять особняк и собрать там все парижские услады; она намеревалась привлечь к участию в деле Атласку, но эта дурочка совсем истаскалась и теперь умирает в больнице.
Миньон настаивал на своем предложении, упирая ка риск, неизбежный в коммерческих делах, но Зоя, умолчав, какой именно род коммерции она имеет в виду, возразила с кривой усмешкой, словно речь шла об открытии кондитерской:
– Ничего, предметы роскоши всегда найдут сбыт… Я, видите ли, слишком долго услужала людям, пускай-ка теперь люди мне услужают.
И жестокая гримаса перекосила ей рот; наконец-то она сама станет «хозяйкой», наконец-то все эти дамы, за которыми она в течение пятнадцати лет возила грязь, будут за несколько луидоров перед ней пресмыкаться.
Миньон попросил доложить о себе, и Зоя, сообщив, что у мадам сегодня с самого утра незадачи, ушла, оставив его одного. Он был здесь только раз и не успел как следует разглядеть особняк. Столовая с гобеленами, поставцом, серебряными сервизами поразила его. Бесцеремонно распахнув двери, он вошел в гостиную, оттуда в зимний сад, снова заглянул в прихожую; и эта тяжеловесная роскошь, золоченая мебель, шелка и бархат наполнили его таким восхищением, что даже сердце застучало. Спустившаяся от мадам Зоя предложила показать гостю весь дом – туалетную комнату, спальню. При виде спальни Миньон чуть не задохнулся, он был потрясен, пришел в восторг, умилился. Эта чертовка Нана его буквально сразила, а уж, кажется, чего только он не повидал на своем веку! Хотя в доме царил разгром, хотя процветало воровство, хотя в людской шла зловещая чехарда, здесь скопилось такое богатство, что пока его хватало затыкать все дыры и под ним не были еще видны развалины. И, приглядываясь к этому внушительному монументу, Миньон припомнил строительные работы крупного размаха. Возле Марселя ему показывали, как возводят акведук, каменные арки которого смело шагали через пропасть; воистину циклопический труд, потребовавший миллионных затрат и десяти лет напряженных усилий. В Шербурге он видел новый порт, огромные строительные леса, сотни людей, потевших под солнцем, машины, опускавшие на дно морское каменные глыбы, воздвигавшие стену, на которой подчас рдело кровавое месиво – все, что оставалось от рабочего. Но теперь все это показалось Миньону мелким. Нана восхищала его куда сильнее; и когда он любовался плодами ее профессии, его вновь охватило то почтительное чувство, которое однажды он уже испытал на балу у владельца сахарных заводов, чей замок с его истинно королевской роскошью был оплачен одним-единственным материалом – сахаром. В случае с Нана действовало нечто другое – смехотворный пустяк, кусочек обнаженного нежного тела, – словом, срамной, но столь мощный пустяк, обладающий великой силой, равной силе рычага, переворачивающего мир; вот так-то, без рабочих, без механизмов, изобретенных инженерами, она сумела потрясти Париж и создать свое богатство на трупах.
– Эх, черт! Вот это машина! – восхищенно бросил Миньон и снова почувствовал благодарность к неповторимой Нана.
А Нана к полудню совсем впала в уныние. Во-первых, после встречи маркиза с графом ее охватила нервическая лихорадка, не без примеси неуместной веселости. Во-вторых, мысль о старичке, который, полумертвый, трясется себе в фиакре, а также мысль о несчастном Мюффаче, которого она постоянно доводила до белого каления и которого никогда больше не увидит, наполняла чувствительную ее душу легкой меланхолией. Потом она разгневалась, узнав о болезни Атласки, бесследно исчезнувшей две недели назад и подыхавшей теперь в госпитале Ларибуазьер, – до того довела ее мадам Робер. Как раз когда Нана велела закладывать лошадей, чтобы поехать попрощаться с этой противной шлюшкой, явилась Зоя и прямо заявила, что через неделю уходит. Нана впала в отчаяние; ей показалось, что с уходом Зои она теряет последнего близкого человека. Господи боже мой, что с ней станется, с одинокой? И она начала умолять Зою остаться, а та, польщенная неподдельным горем мадам, расцеловала ее, желая показать, что не имеет против нее сердца. Ничего не поделаешь, чувства чувствами, а дела – делами. Словом, день выдался на редкость неудачный. Нана, окончательно расстроившись, забыла о своем намерении навестить Атласку и без толку слонялась из угла в угол по гостиной, когда к ней наверх поднялся Лабордет, пришедший сообщить, что по случаю продаются великолепные кружева; в разговоре он мимоходом упомянул, что умер Жорж. Нана вся похолодела.
– Зизи? Умер? – закричала она.
И взгляд ее против воли упал на ковер, ища розовое пятно; но оно наконец сошло, стерлось под подошвами гостей. Меж тем Лабордет добавил кое-какие подробности: ничего точно неизвестно, одни говорят, что раскрылась рана, другие утверждают, что мальчик покончил с собой, утопился в фондетском пруду. Нана твердила:
– Умер! Умер!
И так как ей с утра теснило грудь, она облегчила душу бурными рыданиями. Ее охватила такая глубокая печаль, на нее обрушилось что-то такое огромное, что она совсем пала духом. Лабордет хотел было ее утешить насчет Жоржа, но она, махнув рукой, велела ему замолчать и заговорила, запинаясь на каждом слове:
– Да не в нем только дело, а во всем, во всем… Какая я несчастная… Вот увидите, они еще скажут, что я мерзавка… Еще бы, там мать убивается с горя, тут этот бедняга, который все утро хныкал у меня под дверью, и все другие, которые разорились из-за меня, проев со мной все свои денежки… Верно, лупи Нана, лупи ее, тварь! Чего обо мне только не наговорят, хоть я и не слышу, а знаю: грязная девка, со всеми спит, всех обирает, многие даже через нее поумирали, а уж зла причинила – прямо не счесть…
Она замолкла, слезы душили ее; не помня себя от горя, она бросилась на диван, зарылась лицом в подушки. Она чувствовала, как все зло, разлитое вокруг, все беды, которые она принесла людям, накатывали на нее горячей волной жалости; и она продолжала обиженно повторять, как маленькая девочка:
– Ох, худо мне! Худо!.. Не могу, душит меня… Уж больно тяжело, когда тебя люди не понимают, когда все против тебя, потому что они сильнее… А ведь, может быть, человеку не в чем себя упрекнуть, может, у человека совесть чиста… Да, да!
Она рассердилась, взбунтовалась. Вскочила с дивана, утерла слезы, взволнованно зашагала по комнате.
– Нет, нет, пусть говорят что им вздумается, вина не моя. Разве я злой человек? Ну, скажи?.. Все отдаю, что у меня есть, мухи зря не обижу… Это они сами, сами они! Я всегда только одного хотела, чтобы никого из них не обидеть. Они цеплялись за мои юбки, а теперь, глядишь, одни померли, другие обнищали, третьи кричат на всех перекрестках, что я их счастье разбила.
Остановившись перед Лабордетом, она хлопнула его по плечу.
– Ну скажи, права я или нет, ведь все на твоих глазах происходило… Разве я их к чему-нибудь принуждала? Разве тут вечно не крутилась целая дюжина и каждый старался другого перещеголять в пакостях! Мне было противно, страшно, я как могла упиралась, старалась им не потакать. Взять, к примеру, одно то, что все хотели на мне жениться! Ну как тебе понравится? Здорово выдумали, а? Да, дружок, стоило мне захотеть, и я давным-давно была бы баронессой или графиней. Только я отказалась, я-то ведь, слава богу, с ума не сошла… А от скольких гадостей и преступлений я их оберегла!.. Иначе бы все подряд воровали, убивали родных, отца бы с матерью укокошили. Стоило мне только слово сказать, а я, нет, не говорила!.. А сейчас, сам видишь, вот она награда… Взять хотя бы Дагне, я его, подлеца, женила; с голоду подыхал, я его пристроила, до того неделями без денег принимала. Вчера встретила, а он морду воротит. Ну нет, свинья паршивая! Я получше тебя!
Она снова зашагала по комнате, потом со всего размаха хватила кулаком по столику.
– Нет, черт побери, несправедливо это! Само общество плохо устроено. Во всем обвиняют женщин, когда мужчины первые требуют бог знает чего… Слушай-ка, теперь я могу тебе сказать; когда я им уступала, – понимаешь? – так вот никакого мне это удовольствия не доставляло, ни на грош. Вот честное слово, мне все это было ни к чему!.. Теперь сам скажи, ну при чем тут я?.. Опротивели они мне до чертиков! Если хочешь знать, без них, без того, что они со мной сделали, я, может, в монастыре бы сейчас была, молилась бы себе богу, потому что я с детства верующая… Значит, черт возьми, не зря они своими деньгами, шкурой своей расплачиваются. Сами виноваты. Я-то тут при чем?
– Совершенно верно, – подтвердил Лабордет, убежденный ее словами.
Зоя ввела Миньона, и Нана встретила его улыбкой: хватит, наревелась. Он адресовался к ней с комплиментами ее жилищу, весь еще под впечатлением недавнего осмотра, но она дала ему понять, что особняк ей приелся; теперь у нее новые мечты: в один прекрасный день она все подряд распродаст. Потом, когда Миньон изложил ей цель своего посещения, – дело в том, что дают спектакль в пользу несчастного старика Боска, которого разбил паралич, – Нана ужасно растрогалась и взяла две ложи. Меж тем вошла Зоя и доложила, что карета подана; мадам велела принести шляпку; завязывая под подбородком ленты, она стала рассказывать мужчинам историю этой несчастной Атласки и заключила:
– Еду в больницу… Никто так меня не любит, как она. Правду говорят, что у мужчин нет сердца! Как знать? Может, я ее в живых уже не застану. Все равно попрошу, чтобы меня к ней провели. Хочу ее в последний раз поцеловать.
Лабордет и Миньон улыбнулись. Печаль Нана уже улеглась, она ответила им улыбкой, потому что эти двое в счет не шли и все могли понять. И действительно, оба в сосредоточенном молчании восхищенно смотрели на Нана, застегивавшую перчатки. Она стояла неподвижно, как бы возвышаясь над этими несметными богатствами, собранными в особняке, владычица мужского племени, поверженного к ее стопам. Подобно древним идолам, чье страшное капище усыпано человеческими костями, она попирала ногой груду черепов; она сеяла вокруг себя катастрофы: яростное пламя пожрало Вандевра, впавший в черную меланхолию Фукармон бороздил далекие воды Китайского моря, разорившийся Штейнер вынужден был вести жизнь порядочного человека, и Ла Фалуаз с его идиотским тщеславием, и трагический распад семейства Мюффа, и бескровный труп Жоржа, возле которого всю ночь сидит без сна Филипп, вышедший накануне из тюрьмы. Итак, она завершила свое дело разрушения и смерти, эта муха, прилетевшая с клоаки парижских окраин, неся в себе гнилостные миазмы социальных недугов, растлевая души людей одним своим прикосновением. И было справедливо, было хорошо, что она стала мстительницей за мир, ее породивший, мир голытьбы и отверженных. И меж тем как женское начало в ее лице, торжествуя, парило в блеске славы над своими распростертыми жертвами – так солнце поутру встает над полем кровавой сечи, – сама Нана пребывала в полном неведении содеянного, подобно великолепной неразумной твари, была все той же добродушной, славной девкой. Жирная, мирная, плотью здоровая, духом веселая. Все стало ей ни к чему, этот дурацкий особняк казался слишком тесным, слишком забит мебелью, из-за которой ступить негде. Жалкий сарай, для начала еще могло сойти, но теперь… Теперь она мечтала об ином, о лучшей доле; и в роскошном туалете она отправилась облобызать на прощанье Атласку, чистенькая, степенная, даже лицо у нее стало какое-то новое, будто жизнь еще не коснулась ее.
XIV
Нана внезапно исчезла с горизонта; прыжок, нырок, полет в неведомые края. Перед отъездом она устроила себе волнующее развлечение – пустила с аукциона все подряд: особняк, мебель, драгоценности, все, вплоть до платьев и белья. Назывались умопомрачительные цифры – пять аукционов принесли ей больше шестисот тысяч франков. Последний раз Париж видел ее в феерии «Мелузина», поставленной в театре Гетэ, который арендовал в порыве отчаянной отваги Борденав, по-прежнему сидевший без гроша; Нана снова появилась на сцене вместе с Прюльером и Фонтаном, играя некую могущественную и безмолвную фею, но сумела сделать из роли простой фигурантки «гвоздь» спектакля с помощью двух-трех пластических поз. В последующие дни столь же шумного успеха, когда Борденав, фанатик рекламы, разукрасил весь Париж трехаршинными афишами, как-то утром пронесся слух, будто Нана сбежала в Каир; просто поругалась с директором, придравшись к какому-то неловкому слову, – каприз слишком богатой женщины, которая не позволит собой командовать. Впрочем, она уже давно забрала себе в голову непременно отправиться к туркам.
Прошли месяцы. О ней начинали забывать. Когда господа мужчины и милые дамы случайно упоминали ее имя, каждый спешил рассказать самую невероятную, самую чудесную историю, не считаясь с вариантами соседа. Нана, мол, покорила вице-короля и теперь царит в роскошном дворце, имея на побегушках две сотни рабов, которым, шутки ради, велит рубить головы. Ничего подобного, она прожила все денежки с великаном-негром, воспылав к нему предосудительной страстью, он пустил ее по миру, и она вынуждена теперь промышлять в Каире самым низким развратом. Недели через две новая весть сразила всех, как громом, – кто-то клялся, что встретил Нана в России. Легенда росла: ее теперь содержит какой-то князь, она утопает в бриллиантах. А через неделю все дамы уже знали ее драгоценности наперечет, ссылаясь на то, что им подробно описали их, хотя никто не мог сказать, кто же именно описал: перстни, серьги, браслеты, ривьера шириной в два пальца, королевская диадема, а посредине бриллиант с мизинец. В туманной дымке далеких стран она сверкала таинственным блеском: идол, изукрашенный драгоценными каменьями. Теперь имя ее произносилось многозначительно, серьезным тоном, можно было только мечтать и преклоняться перед этим богатством, добытым у варваров.
Как-то июльским вечером, часов в восемь, Люси вышла из кареты на улице Фобур-Сент-Оноре и заметила Каролину Эке, которая направлялась пешком в соседнюю лавочку. Люси окликнула Каролину и сразу же выложила:
– Ты уже обедала, – значит, свободна? Тогда, душенька, едем со мной… Нана вернулась.
Каролина уселась рядом с Люси, а та продолжала:
– Знаешь, милочка, пока мы тут с тобой болтаем, она, может быть, уже умерла.
– Умерла? Это еще почему? – воскликнула Каролина. – Да где она? Отчего умерла?
– В Гранд-отеле… от оспы… ох, это целая история!
Люси приказала кучеру поторопиться. И пока лошади неслись по Королевской улице и потом вдоль бульваров, она, еле переводя дух, отрывистыми фразами поведала Каролине похождения Нана:
– Ты себе и представить не можешь… Нана приехала из России, уж не знаю почему, говорят, повздорила со своим князем… Оставляет багаж на вокзале и едет прямо к тетке, помнишь, к той самой старухе… Ладно! Там она застает своего мальчугана в оспе; наутро младенец умирает, и она схватывается с теткой из-за денег; она обещалась высылать деньги, но тетка даже гроша ломаного не получила. Говорят, что ребенок потому-то и умер; оно и понятно – заброшенный, неухоженный мальчик… Ладно! Нана удирает, едет в отель, там встречает Миньона как раз в ту самую минуту, когда вспоминает о своем багаже… Вдруг ей становится плохо, начинается озноб, тошнота, и Миньон везет ее домой и обещает позаботиться о багаже. Ну, что скажешь? Так и нарочно не выдумаешь! Но самое занятное впереди: Роза узнает о болезни Нана, возмущается, что та осталась одна в каких-то меблированных комнатах, ревет, бежит за ней ухаживать… А помнишь, как они друг друга ненавидели, просто как фурии! Так вот, душка, Роза велела перевезти Нана в Гранд-отель, чтобы та хоть умерла в шикарном месте, и провела с ней три ночи, сама рискуя жизнью… Мне это Лабордет рассказал. Вот я и еду посмотреть.
– Да, да, – возбужденно прервала ее Каролина. – Мы непременно зайдем к ней.
Они приближались к месту назначения. Бульвары были забиты экипажами и пешеходами, и кучеру пришлось придержать лошадей. Как раз сегодня Законодательное собрание высказалось за войну; со всех улиц валили толпы, запрудив тротуары и мостовые. Там, за церковью св. Магдалины, садилось в тучу солнце, окрашивая небо в кроваво-красный цвет, зажигая пламенем пожара окна верхних этажей. Спускались сумерки, наступал тот гнетущий и грустный час, когда улицы глубокими ущельями уходят во тьму, еще не пробуравленную острыми лучиками газовых фонарей. В недрах этой устремлявшейся вперед людской массы нарастал отдаленный гул голосов, горели на бледных лицах глаза, и внезапное веяние одуряющего страха сковывало души.
– Вот Миньон, – произнесла Люси. – Он сейчас нам все расскажет.
Под просторной аркой Гранд-отеля стоял Миньон и, нервически ежась, вглядывался в толпу. Когда Люси обратилась к нему с вопросом, он вспылил и крикнул:
– А я почем знаю! Вот уже два дня я не могу вытащить оттуда Розу… В конце концов просто глупо рисковать собственной шкурой! Хороша же она будет вся в рябинах! Только этого нам недоставало.
Одна мысль, что Роза может лишиться красоты, доводила его до бешенства. Без всякого зазрения совести он оставил Нана на произвол судьбы: отказываясь понимать это глупейшее женское самопожертвование. Но тут, пересекши бульвар, к ним присоединился Фошри и, не скрывая беспокойства, спросил, что слышно; мужчины стали понуждать друг друга идти наверх. Соперники с некоторых пор перешли на «ты».
– Все в том же положении, голубчик, – вздохнул Миньон. – Тебе непременно надо подняться и убедить ее уйти.
– Покорно благодарю! – отпарировал журналист. – Почему бы тебе самому не подняться?
Когда Люси осведомилась, в каком положении находится Нана, оба стали умолять ее увести Розу, а то они рассердятся. Однако Люси и Каролина замешкались внизу. Они заметили Фонтана, который, заложив руки в карманы, брел по бульвару, с любопытством вглядываясь в лица прохожих. Узнав, что Нана здесь и больна, он тут же изобразил печаль:
– Бедная девочка! Пойду пожму ей руку! А что у нее?
– Оспа, – бухнул Миньон.
Актер направился было к входу, но, услышав эти слова, повернул к воротам и пробормотал, передернув плечами:
– Да, черт побери!
Оспа – это не шутка. Фонтан сам чуть не заболел оспой, когда ему было лет пять. Миньон начал рассказывать историю одной из своих племянниц, умершей от оспы. А уж Фошри имел полное право рассуждать об оспе: до сих пор у него остались после нее следы, – и он показал желающим три маленькие оспинки на переносице; и так как Миньон снова стал посылать Фошри наверх, упирая на то, что оспой дважды не болеют, журналист яростно напал на эту идиотскую теорию, привел несколько случаев вторичного заражения, обозвав, кстати, всех врачей болванами. Но Люси с Каролиной, удивленные все возрастающим шумом, прервали этот научный спор:
– Смотрите, да смотрите же! Сколько народу!
Ночная тень сгущалась, там вдали один за другим загорались газовые фонари. Можно было рассмотреть лица любопытных, льнувших к окнам, меж тем как внизу, под деревьями, все ширился, взбухал людской поток на всем пространстве от церкви св. Магдалины до Бастилии. Экипажи еле-еле пробивались вперед. Неясный, приглушенный рокот стоял над этой плотной, пока еще безмолвствовавшей толпой, которую пригнала сюда потребность сбиться в кучу и которая шагала теперь, поддаваясь общему лихорадочному возбуждению. Однако толпе пришлось расступиться, расчистить путь перед новым, еще более мощным потоком. Среди толчеи и суматохи, между сторонящимися кучками прохожих появилась целая ватага мужчин в каскетках и белых блузах, которые с равномерностью молота, ударяющего по наковальне, скандировали: