355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. том 7. » Текст книги (страница 35)
Собрание сочинений. том 7.
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:34

Текст книги "Собрание сочинений. том 7. "


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 50 страниц)

– Постой, да это женщина, – едва не крикнула Нана.

Атласка, набив рот курицей, подняла голову и пробормотала:

– Ну да. Я ее знаю… Ох и шикарная! Ее прямо рвут друг у друга.

Нана брезгливо поморщилась. Она еще не понимала этого. Все же она сказала рассудительным тоном, что, конечно, о вкусах не спорят, – разве знаешь, что тебе самой когда-нибудь понравится? И она с философским спокойствием принялась за ванильный крем, отлично понимая, что девственный облик и голубые глаза Атласки приводят в волнение обедавших за соседними столиками. Особенно отличалась одна толстая блондинка, с виду весьма приятная; она неистовствовала и толкалась так, что Нана уже решила было ее осадить.

Но в эту минуту вошла дама, появление которой крайне удивило Нана. Она узнала мадам Робер. Нана запомнилась хорошенькая мышиная мордочка этой брюнетки. Мадам Робер запросто кивнула головой долговязой горничной, потом подошла к стойке, облокотилась на нее и обменялась с Лорой долгим поцелуем. Нана нашла этот поцелуй чрезвычайно странным со стороны такой изящной дамы, не говоря уже о том, что мадам Робер выглядела отнюдь не такой скромницей, совсем наоборот. Окидывая быстрым взглядом залу, она о чем-то говорила вполголоса. Лора вновь плотно уселась на табурет и застыла в величественной неподвижности старого идола, воплощающего порок, безобразного идола, с лицом истертым и лоснящимся от бесчисленных поцелуев почитательниц; возвышаясь над тарелками и грудой яств, она царила в этом мирке раскормленных, грузных женщин, чудовищная даже по сравнению с самыми тучными, она наслаждалась своим преуспеянием хозяйки ресторации, наконец-то вознагражденной за сорок лет усердных трудов.

И вдруг мадам Робер увидела Атласку. Она бросила Лору, подбежала и с очаровательной любезностью выразила сожаление, что вчера ее не было дома; Атласка, умилившись, хотела подвинуться и дать ей место за столиком, но мадам Робер принялась уверять, что уже пообедала. Сюда она зашла только так – посмотреть. Она вела разговор, стоя за стулом своей новой приятельницы, и, положив ладони на ее плечи, наклонялась к ней, с вкрадчивым лукавством спрашивала:

– Ну, когда же мы с вами увидимся? Когда вы будете свободны?

К сожалению, Нана не расслышала остального. Этот интимный тон ее возмущал; ее так и подмывало высказать этой «порядочной женщине» всю правду в лицо. Но вдруг она испугалась, увидев целую ораву входивших посетительниц, шикарных женщин в нарядных туалетах, в бриллиантах. Сюда они приезжали компанией веселиться, уступая своим извращенным наклонностям, все были с Лорой на «ты», все сверкали стотысячными драгоценностями, вызывая завистливое изумление у жалких обтрепанных проституток, и охотно уписывали обед по три франка с головы. Когда они вошли, громко болтая и смеясь, как будто луч солнца ворвался в заведение Лоры. Нана быстро отвернулась: среди вошедших она, к великой своей досаде, узнала Люси Стюарт и Марию Блон. Минут пять, пока эти дамы разговаривали с Лорой, прежде чем пройти в соседнюю залу, Нана сидела, опустив голову, и с задумчивым видом катала по скатерти хлебные шарики. А когда решилась наконец обернуться, соседний стул опустел: Атласка исчезла.

– Вот тебе раз! Где же она? – вырвалось у Нана.

Толстая блондинка, оказывавшая Атласке чрезмерное внимание, злорадно захохотала, а когда Нана, раздраженная этим смешком, угрожающе уставилась на нее, та вяло протянула:

– Я тут ни при чем. Это та, черная, ее увела.

Нана промолчала, понимая, что над ней будут смеяться. Она даже посидела еще немножко за столиком, не желая показать свое негодование. Из соседней комнаты доносился хохот: там Люси Стюарт угощала целый стол молоденьких девчонок, подвизавшихся в танцевальных залах Монмартра и квартала Ля Шапель. Было очень душно. Пахло жареной курицей с рисом. Горничная собирала груды грязных тарелок; четыре весельчака подпоили коньяком несколько парочек, надеясь, что те пустятся в откровенности. Нана разозлилась: плати вот теперь за Атласку. Экая дрянь! Наелась на чужой счет и удрала с первой попавшейся мерзавкой, даже спасибо не сказала. Конечно, три франка не бог весть какие деньги, но уж очень обидно, когда люди так поступают. Нана все же заплатила, бросила шесть франков Лоре, презирая ее как самую последнюю тварь.

Выйдя на улицу, Нана еще горше почувствовала обиду. Разумеется, она не побежит разыскивать Атласку. Не соваться же ей в эту пакость. А вечер все-таки испорчен. Она медленно поднималась к Монмартру, больше всего возмущаясь мадам Робер. Нет, откуда только наглость берется, а еще смеет разыгрывать благовоспитанную даму! Да уж, нечего сказать, дама из помойной ямы! Теперь Нана вспомнила, где она встречала эту мадам Робер: в «Бабочке», дряннейшей пивнушке на улице Пуассонье, где мужчины отторговывали уличных девок за тридцать су. И такая шлюха втирает очки большим министерским чиновникам, строит из себя скромницу, важничает, отказывается прийти на ужин, когда ее приглашают. А ведь должна бы за честь считать! Ишь добродетельная! Дать бы тебе как следует за твою добродетель! Все они такие, с виду недотроги, а в какой-нибудь трущобе, про которую никто и не знает, пускаются во все тяжкие.

Занятая этими мыслями, Нана дошла до улицы Верон и была потрясена, увидев свет в своих окнах. Фонтан вернулся мрачный: от него тоже сбежал приятель, угощавший его обедом. Он холодно выслушал объяснения, которые осторожно давала Нана, памятуя его тяжелую руку, ужасаясь, что он вернулся так рано, меж тем как она не ждала его раньше часа ночи; она изворачивалась, лгала, наконец призналась, что истратила шесть франков, сославшись на мадам Малюар, – тогда Фонтан, храня холодное достоинство, протянул адресованное ей письмо, которое он без зазрения совести распечатал. Письмо было от Жоржа: его все еще не выпускали из Фондета, и из своего деревенского далека он изливал душу в еженедельных пламенных посланиях. Нана любила получать письма, особенно если там были клятвы и длинные фразы насчет любви. Она всем их читала. Фонтан знал и очень ценил стиль Жоржа Югона, но в тот вечер Нана так боялась семейной сцены, что притворилась равнодушной; с недовольным видом пробежала письмо и тотчас же его отбросила. Фонтан встал у окна и принялся барабанить пальцами по стеклу, весьма раздосадованный, что так рано придется лечь спать, – он не мог придумать, чем бы занять вечер. Вдруг он обернулся к Нана:

– А что, если сегодня же ответить этому мальчишке?

Обычно писал он сам, состязаясь с Жоржем в красноречии. Затем читал написанное вслух и бывал очень доволен, когда Нана вешалась ему на шею и в восторге восклицала, что только он умеет находить такие слова. В конце концов это их разжигало, и все заканчивалось страстными объятиями.

– Как хочешь, – ответила Нана. – Я сейчас приготовлю чай. А потом мы ляжем.

Запасшись пером, чернилами и бумагой, Фонтан расположился за столом, расставил локти, вытянул шею.

– «Сердечко мое!» – начал он вслух.

Больше часу он усердствовал, писал старательно, обдумывая какую-нибудь фразу, останавливался и размышлял, подперев голову рукой, оттачивал слог, самодовольно посмеивался, когда находил особенно нежное выражение. Нана сидела молча и уже успела выпить две чашки чаю. Наконец Фонтан прочел свой ответ вслух, как читают письма на сцене, – ровным голосом, без выражения, слегка подчеркивая текст скупыми жестами. На пяти страницах он воспевал «дивные часы, проведенные в Миньоте, часы, оставившие воспоминания, благоуханные, как тонкие духи», клялся от имени Нана в вечной верности их «весне любви» и в заключение заявлял, что она мечтает лишь о том, чтобы возвратилось это счастье, если только счастье может возвратиться.

– Ты же понимаешь, – пояснил он, – все это говорится из вежливости, просто так, для смеха. Ну что, ловко вышло, а?

Он ликовал. Однако недогадливая Нана, все еще не доверявшая Фонтану, сделала ошибку – не бросилась к нему с поцелуями и восторженными возгласами. Она сказала только, что письмо хорошо написано, – и все! Это очень уязвило автора. Если письмо ей не нравится, пусть сама пишет… И вот, вместо того чтобы, разомлев от пылкого сочинения Фонтана, предаться, как это обычно бывало, любовным утехам, они холодно сидели по разным сторонам стола. Все же Нана налила Фонтану чашку чаю.

– Что это еще за пакость? – вдруг заорал он, отхлебнув глоток. – Ты, верно, соли положила!

На свою беду, Нана пожала плечами. Он рассвирепел:

– Ну, нынче у нас с тобой дело плохо кончится!..

И началась ссора. Часы показывали только десять – надо же было как-нибудь убить время. Фонтан взвинчивал себя и бросал Нана в лицо грязные оскорбления, обвинял во всех смертных грехах и не давал ей слова сказать в свою защиту. Неряха, врунья, дура набитая, шлюха затрапезная. Потом яростно напал на нее из-за денег. Разве он тратит по шесть франков, когда обедает не дома? Его всегда угощают приятели, а то он довольствовался бы домашней стряпней. А ей вот не жалко вышвырнуть шесть франков, да еще на кого, – на ту старую сводню Малюар! Эту драную кошку он завтра с лестницы спустит! Шесть франков! Подумайте только! Сегодня она шесть франков выбросит зря, завтра начнет транжирить – ведь это сущее разорение!

– Прежде всего изволь отчитаться! – кричал он. – Ну-ка подай сюда деньги. Посмотрим, много ли осталось.

Вся его гнусная скаредность в один миг вылезла наружу. Нана, подавленная, перепуганная, поспешила достать из письменного стола оставшиеся деньги и положила их перед Фонтаном. До сих пор касса у них была общая, и оба свободно черпали из нее.

– Как! – воскликнул он, пересчитав деньги. – Из семнадцати тысяч франков даже семи тысяч не осталось, а ведь мы с тобой живем только три месяца… Это просто немыслимо!

Он бросился к письменному столу, выдернул ящик, поставил его на стол, поближе к лампе, стал шарить по уголкам. Но сколько он ни искал, осталось всего-навсего шесть тысяч восемьсот франков с небольшим. Тогда разразилась буря.

– За три месяца десять тысяч франков! – орал он. – Ах, дьявол! Куда же ты их девала? Отвечай!.. Все отдала своей окаянной тетке, а? Или платишь мужчинам? Это же совершенно ясно! Ну, будешь ты отвечать?

– Зачем ты так горячишься? – робко заметила Нана. – Ведь очень легко подсчитать… Ты забыл, например, про мебель… Мы же мебель купили… И белье мне пришлось приобрести… Когда обзаводишься хозяйством, деньги так и летят.

Но, требуя объяснений, он даже не думал их слушать.

– Да-с, деньги так и летят, – сказал он уже более спокойно. – Но, видишь ли, милая моя, хватит с меня твоего общего хозяйства. Ты прекрасно знаешь, что эти семь тысяч франков – мои деньги. Ну и вот, раз уж они у меня в руках, я их у себя и оставлю. А то как же! Такая мотовка, как ты, любого по миру пустит. А я этого совсем не хочу. Что твое – твое, а что мое – пусть моим и останется.

И он преспокойно положил деньги в карман. Нана, остолбенев, молча смотрела на него. Он снисходительно добавил:

– Ты же понимаешь, я не настолько глуп, чтобы содержать чужих теток и чужих детей…

Тебе заблагорассудилось растранжирить свои деньги, – что же, дело твое. Но мои деньги не смей трогать. Что мое, то свято и неприкосновенно! Когда ты закажешь кухарке зажарить баранью ножку, – пожалуйста, я оплачу половину стоимости жаркого. По вечерам будем подводить счеты, вот и все!

Нана вдруг возмутилась и не могла сдержать крика:

– Вот как! А мои-то десять тысяч ты прожил?.. Это уж настоящее свинство!

Но он без долгих рассуждений размахнулся и через стол закатил ей пощечину.

– А ну-ка, попробуй повтори.

Нана попробовала. Тогда он набросился на нее, избил кулаками, надавал пинков. Вскоре он довел ее до такого состояния, что она уже не держалась на ногах и, заливаясь слезами, разделась и легла в постель. Фонтан, тяжело дыша, тоже стал раздеваться. Заметив на столе письмо, написанное Жоржу, он аккуратно сложил листок, повернулся к постели и сказал угрожающим тоном:

– Письмо написано прекрасно. Я сам сдам его на почту, наплевать мне на твои капризы… И перестань реветь, ты меня раздражаешь.

Тихие всхлипывания сразу оборвались. Нана затаила дыхание. Когда он лег, она, задыхаясь, прильнула к его груди и разрыдалась. Их драки всегда так кончались – ведь она трепетала от страха потерять его, ею владела унизительная потребность чувствовать, что, вопреки всему, он принадлежит ей, только ей одной. Дважды Фонтан с гордым презрением оттолкнул Нана. Но ее теплые объятия, ее мольбы, ее большие влажные глаза, полные собачьей преданности, разожгли в нем желание. Он смилостивился, но счел ниже себя ответить сразу на ее ласки, лишь дозволял целовать себя и домогаться чуть не силой его благоволения, – словом, держался как мужчина, знающий себе цену. Пусть-ка она еще заслужит его прощение. Но вдруг его охватило беспокойство: он испугался, что Нана ломает комедию, надеясь опять завладеть кассой. Когда свеча уже была погашена, он решил еще раз подтвердить свою волю:

– Знаешь, милая моя, я ведь совершенно серьезно… Деньги останутся у меня.

Обвив руками его шею, Нана уже сквозь сон нашла неповторимые слова:

– Хорошо, не беспокойся… Я заработаю.

Но с этого вечера их совместная жизнь стала невыносимой. Изо дня в день сыпались тумаки; звук пощечин, словно тикание стенных часов, размерял их существование. Казалось, именно от этих побоев и колотушек кожа у Нана стала мягкой, как батист, гладкой, бело-розовой, а лицо таким ясным, что она еще больше похорошела. Недаром Прюльер все терся около ее юбок, являясь к ней, когда Фонтана не было дома, и, притиснув ее в уголок, приставал с поцелуями. Однако Нана отбивалась, приходила в негодование, краснела от стыда; она презирала его за то, что он готов обмануть своего друга. Прюльер отступал с обиженным видом и принимался высмеивать Нана. Право, она совсем одурела. Как это Нана – и вдруг связалась с таким уродом! Ведь ее Фонтан – страшилище! Один нос чего стоит: огромный, да еще шевелится! Отвратительная морда! И к тому же он, мерзавец, колотит ее!

– Ну и пусть! Все равно я люблю его, – ответила однажды Нана спокойным тоном, словно сама признавала, что у нее весьма дурной вкус.

Боск довольствовался тем, что зачастил к ним обедать. Он пожимал плечами за спиной Прюльера: красивый, дескать, малый, но ужасная пустельга! Сам он не раз бывал свидетелем семейных сцен, когда Фонтан за десертом награждал Нана оплеухами, но и тут Боск продолжал жевать с важным видом, находя все это вполне естественным. В качестве платы за обед он по-прежнему восхищался их счастьем. Себя же он объявлял философом, отказавшимся от всего, даже от славы. Иной раз Прюльер и Фонтан засиживались после обеда за столом до двух часов утра и :развалившись на стульях, с театральными жестами, с театральным пафосом рассказывали друг другу о своих сценических успехах; а Боск молчал с сосредоточенным видом, лишь изредка презрительно фыркая, и потихоньку доканчивал бутылку коньяку. Что осталось от Тальма? Ничего! Так на черта она, ваша слава! Все на свете ерунда!

Однажды вечером он застал Нана в слезах. Она сняла с себя капот и показала, какими страшными лиловыми синяками испещрены у нее руки и спина. Боск смотрел на ее полуобнаженное тело, не испытывая соблазна злоупотребить положением, как это сделал бы дурак Прюльер. Затем наставительно произнес:

– Дочь моя, где женщины, там и колотушки. Кажется, это Наполеон сказал… Примачивай соленой водой. Соленая вода превосходно помогает при подобных неприятностях. Погоди, он тебе еще не таких синяков наставит. И ты не жалуйся, раз кости целы… А я сам себя приглашаю к вам на обед, у вас ведь сегодня жаркое.

Но мадам Лера не обладала столь философским спокойствием. Всякий раз как Нана показывала ей новый синяк на своей белоснежной коже, тетка поднимала крик. Ее племянницу избивают, дальше так не может продолжаться. По правде сказать, Фонтан выставил мадам Лера за дверь, заявив, что больше не желает ее видеть в своем доме; и теперь, когда актер возвращался домой, старухе, если она сидела у Нана, приходилось убегать по черной лестнице, а это было для нее крайне унизительно. Поэтому она на все корки честила «этого грубияна». Главным образом она корила Фонтана за невоспитанность, принимая вид светской дамы, с которой никто не может потягаться по части хороших манер.

– Твой Фонтан и понятия не имеет о приличиях, это сразу видно, – говорила она племяннице. – Наверняка у него мать была из простых. Нет, ты уж не спорь, пожалуйста! Про себя я не хочу и говорить… хотя женщина моих лет имеет право на почтительное обращение… Но ты!.. Право, как ты можешь терпеть его хамство? Не хочу хвастаться, но, думается, я всегда учила тебя держаться с достоинством. Дома ты всегда получала добрые наставления. Что, разве не правда? У нас в семье все были очень порядочные.

Нана слушала ее разглагольствования, опустив голову, и молчала.

– Да и впоследствии ты в своей жизни имела дело только с воспитанными людьми… Вот вчера Зоя приходила навестить меня, и мы с ней говорили о тебе.

Зоя тоже не может ничего понять. «Помилуйте, – говорит, – как же это может быть! Ваша племянница командовала графом Мюффа, таким благородным, воспитанным человеком, – что хотела, то и делала с ним (между нами будь сказано, ты им помыкала как мальчишкой), и как же это мадам позволяет, чтобы какой-то клоун избивал ее до полусмерти?» А я добавила, что побои еще можно вынести, но никогда бы я не стерпела неуважительного к себе отношения… И что в нем, спрашивается, хорошего, в твоем Фонтане? Ровно ничего!.. Я бы такую харю и на порог в свою спальню не пустила. А ты, дурочка, разорилась ради него, бедствуешь, хотя у тебя столько поклонников, и богатых, и сановных, большие шишки в правительстве… Довольно! Мне-то не пристало говорить тебе об этом. Но я бы на твоем месте при первой же подлости поставила бы на место этого негодяя: «Подите прочь, милостивый государь, за кого вы меня принимаете?» – и, знаешь, сказала бы с величественным видом – это у тебя замечательно получается – да так бы его отчитала, что он бы дохнуть не посмел.

Тогда Нана разражалась рыданиями и лепетала:

– Ах, тетя, я так его люблю!

Все дело было в том, что тетка беспокоилась: племяннице с трудом и лишь изредка удавалось наскрести двадцать су на прокорм маленького Луи. Конечно, мадам Лера полна была самоотверженности и соглашалась, в ожидании лучших дней, почти даром держать у себя ребенка. Но мысль, что Фонтан мешает и ей, и малышу, и его матери купаться в золоте, приводила мадам Лера в бешенство, и она готова была вообще отрицать любовь. Вот почему она заключала свою речь суровым предсказанием:

– Слушай, дочка, вот когда он с тебя спустит шкуру, тогда ты придешь ко мне, постучишься в мою дверь, и я дам тебе приют.

Теперь Нана жила только одной заботой о деньгах. Семь тысяч франков куда-то исчезли: вероятно, Фонтан припрятал их в надежное место; а она не осмеливалась спрашивать о деньгах, так как была очень щепетильна с этим «стервятником», как окрестила его мадам Лера. Нана ужасно боялась, как бы он не подумал, что она зарится на эти гроши. К тому же он обещал принимать участие в хозяйственных расходах. Б первое время он действительно каждое утро выдавал ей три франка. Но раз он платил, то и считал себя вправе предъявлять требования: за три франка подавай ему свежее сливочное масло, мясо, ранние овощи; если она пробовала возражать и говорила, что за три франка не купишь весь Центральный рынок, он злился, называл ее никудышной хозяйкой, мотовкой, несчастной растяпой, которую лавочники вечно обкрадывают, и грозил, что будет столоваться в другом месте. А через месяц на него стала нападать рассеянность, так что, бывало, он уходил утром, не оставив на комоде обычных трех франков. Когда Нана позволяла себе робко, обиняками попросить денег, он закатывал ей сцены, придирался ко всякому пустяку и так изводил ее, что она решила больше не рассчитывать на него. Зато в те дни, когда Фонтан не оставлял на хозяйство трех серебряных монет и все-таки обнаруживал дома накрытый стол, он веселился напропалую, становился галантным, обнимал Нана, дурачился, вальсировал со стульями. И она бывала тогда так счастлива, что, случалось, даже желала ничего не найти утром на комоде, хотя с великим трудом сводила теперь концы с концами. Однажды утром она вернула ему злополучные три франка и, сочинив какую-то басню, уверила, что у нее еще остались деньги от вчерашних. Так как накануне Фонтан не дал ей ни гроша, он на мгновение смутился, решив, что она хочет его проучить. Но она смотрела на него таким влюбленным взглядом, так его целовала, будто готова была принести в дар всю себя, и он успокоился, сунул деньги в карман, – руки у него дрожали мелкой дрожью, как у скупца, по счастливой случайности спасшего свой капитал. С этого дня он уже больше ни о чем не заботился, никогда не спрашивал, откуда у Нана берутся деньги, хмурился, когда его кормили одной картошкой, зато разевал рот до ушей, весь расплывался в блаженной улыбке, если на стол подавали жареную телятину, заливную индейку, что не мешало ему, однако, даже в эти счастливые дни угощать Нана двумя-тремя тумаками, чтобы рука не отвыкла.

Итак, Нана нашла способ доставать деньги. В иные дни стол ломился от изысканных блюд. Два раза в неделю Боск объедался до того, что заболевал. Однажды вечером мадам Лера, ретируясь с неистовой злобой в сердце, ибо она видела в кухне на плите роскошный обед, которым ее не пригласили угоститься, не удержалась и грубо спросила, на чьи это деньги делается. Нана, оторопев от неожиданности, вдруг разрыдалась.

– Тьфу, пакость какая! – сказала тетка, смекнув, в чем дело.

Нана решилась, решилась ради спасения семейного счастья. К тому же виновата была и Триконша, с которой Нана встретилась на улице Лаваль как раз в тот самый день, когда Фонтан в бешенстве ушел из дому, потому что на второе ему посмели подать треску. Ну, она и сказала «да» на предложение Триконши, которая в данную минуту оказалась в затруднении. Так как Фонтан никогда не возвращался домой раньше шести часов, все послеобеденное время было в распоряжении Нана, и ей случалось приносить домой сорок – пятьдесят франков, а то и побольше. Если бы удалось сохранить прежнее положение, то свободно можно было бы потребовать десять, даже пятнадцать луидоров, а теперь она радовалась, когда ее заработка хватало на приличную еду. И вечерами она забывала все, потому что вечерами Боск отдувался от сытости, а Фонтан, положив оба локтя на стол, великодушно позволял целовать себя в глазки на правах мужчины, которого женщины обязаны любить ради его личных достоинств.

Так, безгранично обожая своего милашку, своего бесценного песика, питая к нему слепую страсть, усугубленную тем, что теперь ей самой приходилось платить за любовь, Нана снова бухнулась в грязь, как и в самом начале своей карьеры. Она шлялась, она выходила на панель, которая видела ее когда-то маленькой оборвашкой в дырявых шлепанцах, когда она старалась заполучить монету в сто су. Как-то в воскресенье она встретилась на рынке Ларошфуко с Атлаской и заключила с ней мир, предварительно отчитав за мадам Робер. Но Атласка кротко возразила, что если кому-нибудь что-нибудь не по вкусу, то вовсе не обязательно отвращать от этого других. И Нана, придерживавшаяся широких взглядов, не могла не признать справедливости этого философского изречения: ведь и правда, никто не знает, чем кончит сам, – и простила заблудшую. Более того, любопытство ее было возбуждено, она засыпала Атласку вопросами об этом виде разврата и только дивилась, что в ее годы и с ее опытом можно, оказывается, чего-то не знать; и она хохотала, охала, находила все это забавным, но в глубине души чувствовала смутное отвращение, ибо, в сущности, была мещаночкой во всем, что выходило за рамки ее собственных привычек. Поэтому, когда Фонтан обедал не дома, она бегала закусить к Лоре. Там она с любопытством наблюдала сцены ревности, клятвы в любви, выслушивала различные истории, которые будоражили клиенток Лоры, что, впрочем, не мешало им доедать все до последнего кусочка. Однако, по признанию самой Нана, все это ее не прельщало. Толстуха Лора со своим обычным материнским заботливым видом не раз приглашала Нана погостить у нее в Аньере на даче, где имелись комнаты для семи дам. Нана отказывалась. Она боялась. Но Атласка клялась, что зря она боится, – надо бояться парижских господ, которые поиграют с девочкой и бросят; так что Нана в конце концов обещала приехать как-нибудь попозже, когда сможет отлучиться из дому.

Сейчас Нана было не до шуток, ее одолевали материальные заботы. Ей требовались деньги. Когда Триконша не нуждалась в ее услугах, что случалось, к сожалению, нередко, – Нана не знала, как распорядиться своим телом. Тогда вместе с Атлаской начиналось ожесточенное рыскание по парижским панелям, в самой гуще дешевенького разврата, кишащего в грязных переулках под неверным светом газовых рожков. Вновь Нана зачастила в окраинные кабачки, где впервые еще подростком отплясывала с кавалерами, задирая свои грязные юбчонки; вновь заглядывала она в мрачные закоулки внешних бульваров, где возле тумб ее, пятнадцатилетнюю девочку, обнимали взрослые мужчины, пока отец искал повсюду дочку, чтобы всыпать ей по заду. Обе бегали теперь по всем кафе и танцулькам квартала, взбирались по заплеванным лестницам, спотыкались на облитых пивом ступеньках или медленно прогуливались по тротуару, сворачивали в переулки, подолгу торчали у ворот. Атласка, начавшая свою карьеру в Латинском квартале, водила Нана к Бюлье и в пивные на бульваре Сен-Мишель. Но настали летние каникулы, весь квартал сидел без гроша. И снова они возвратились на Большие бульвары. Здесь они еще могли рассчитывать на удачу. Так от высот Монмартра до площади Обсерватории кружили они по всему Парижу. Всякое бывало – и дождливые вечера, когда только зря бьешь ботинки, и жаркие вечера, когда лиф прилипает к влажному от пота телу; многочасовое стояние на ногах, бесконечные прогулки, толчея и ссоры, скотские ласки первого попавшегося прохожего, которого заводят в подозрительные меблирашки и который, спускаясь по липкой от грязи лестнице, разражается на прощание бранью.

Кончалось лето, грозовое лето с душными палящими ночами. Теперь они выходили к вечеру, часов в девять. По тротуару улицы Нотр-Дам-де-Лорет с торопливо-озабоченным видом шагали в два ряда женщины; подобрав юбки, понурив голову, они жались поближе к стенке, даже не глядя на витрины магазинов. То начинался при свете газовых рожков голодный поход квартала Бреда́. Обычно Нана с Атлаской, обогнув церковь, выбирались на улицу Лепелетье. Затем, метрах в ста от кафе Риш, где начиналось ристалище, они опускали юбки, хотя до сих пор заботливо придерживали подол; а тут уж, пренебрегая пылью, смело подметали хвостом шлейфа тротуары, играли талией, мелко семенили, либо совсем замедляли шаг там, где из окон кафе падал яркий свет. Вызывающе выпятив грудь, они с пронзительным смехом оглядывались через плечо на мужчин, оборачивающихся им вслед, – словом, были в своей стихии. Их набеленные лица, яркий кармин губ и синева век приобретали волнующую прелесть лубочного Востока, переселившегося под небеса Парижа. Вплоть до одиннадцати часов, не обращая внимания на толкотню, они еще хранили веселье и только изредка сердито бросали вслед неловкому прохожему, имевшему несчастье наступить им на шлейф: «Грубиян проклятый!»; дружески кивали гарсонам, останавливались поболтать у столика кафе, соглашались принять бесплатное угощение и, присев на стул с блаженным видом человека, уставшего от бесконечной ходьбы, медленно потягивали вино в ожидании театрального разъезда. Но если им с наступлением ночи не удавалось раз-другой побывать на улице Ларошфуко, они разнуздывались, как последние, охотились, как хищницы. Под деревьями постепенно пустевших неосвещенных бульваров шла бешеная торговля, сопровождавшаяся грязной бранью и рукоприкладством; а тем временем семьи добропорядочных буржуа – отец и мать с дочками, – уже давно привыкнув к подобному зрелищу, спокойно проходили мимо, даже не ускоряя шага. Затем, прогулявшись раз десять от Оперы до театра Жимназ и убедившись, что мужчины без церемоний отделываются от них и стараются улизнуть, Нана с Атлаской перебирались на улицу Фобур-Монмартр. Здесь до двух часов ночи ярко горели окна рестораций, пивных, колбасных, и здесь, у порогов кафе, упорно держался рой женщин, – последний еще освещенный и живой уголок ночного Парижа, последние часы перед закрытием этой биржи, где сторговывались на ночь, где совершались сделки от одного конца улицы до другого, словно в коридоре публичного дома, открытого круглые сутки. И в те вечера, когда приходилось идти домой с пустыми карманами, обычно начинались ссоры. Вдоль пустынной и темной улицы Нотр-Дам-де-Лорет медленно скользили тени женщин – это возвращался к себе далеко за полночь целый квартал; несчастные девицы, в отчаянии от того, что ночь пропала зря, еще упорствовали, хриплыми голосами переругивались с каким-нибудь заплутавшимся среди переулков пьяницей, которого они старались подцепить на углу улицы Бреда́ и Фонтан.

Однако случались и удачные дни, обеим перепадали луидоры от приличных господ, которые, подымаясь по лестнице меблирашек, предусмотрительно прятали в карман свои ордена. Атласку чутье почти никогда не обманывало: она знала, что душными, влажными вечерами, когда, после дождя, весь Париж источает тошнотворный запах гигантского неопрятного алькова, мужчин доводит до сумасшествия зловоние подозрительных закоулков. Атласка читала это в их мутных взглядах и выслеживала, кто одет получше. Казалось, Париж охвачен приступом безумия, разнуздавшим плоть. Правда, Атласка немножко побаивалась, потому что самые приличные с виду оказывались как раз самыми гнусными. Весь лоск сходил с человека, и вылезало на свет божий животное, ненасытное в своих чудовищных позывах, изощрявшееся в разврате. Вот почему эта шлюха Атласка ни в грош не ставила приличных господ и при виде людей, разъезжавших в каретах, чертыхалась и говорила, что кучер на козлах куда лучше своего барина: во-первых, кучер уважает женщину, а во-вторых, не будет мучить ее своими чертовыми выдумками. Упоение, с которым чистая публика скатывалась в мерзопакостное распутство, все еще удивляло Нана, не расставшуюся с предрассудками, хотя Атласка старалась избавить подругу от излишнего груза иллюзий.

– Значит, по-твоему, – допытывалась Нана, когда у них заходил серьезный разговор, – добродетели уже не существует? Значит, от самого верха и до самого низа все свалялись, все гады? Ну, если так, хорошие дела, должно быть, творятся в Париже с девяти часов вечера до трех часов утра, – и она хихикала, кричала, что вот была бы умора, если бы можно было заглянуть во все комнаты подряд; не только мелкий люд дает себе волю, немало и важных господ сидят по уши в грязи, пожалуй, еще поглубже залезли, чем все прочие. Словом, век живи – век учись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю