Текст книги "Живые и прочие (41 лучший рассказ 2009 года)"
Автор книги: Елена Хаецкая
Соавторы: Александр Шакилов,Алекс Гарридо,Юлия Зонис,Елена Касьян,Линор Горалик,Юлия Боровинская,Марина Воробьева,Оксана Санжарова,Лея Любомирская,Марина Богданова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
Агнесса
Пьяный Михель подошел, расплескивая пену из кружки, шарахнул по плечу и гаркнул:
– Что грустишь, треска голландская? Вдова любит не жарко? А вот скажи, ляжки у нее крепкие? А еще расскажи…
Продолжить вопрос ему не удалось: две здоровенные руки обхватили его голову и начали валять между ладонями, тискать и похлопывать:
– А-ах, какая отличная тыква. Чудо, а не тыква – пустая, звонкая! Как ты думаешь, Ханс, если стянуть ее парой обручей, чтобы не треснула, да поставить на петлях серебряную крышку (тут толстые пальцы крепко щелкнули Михеля по макушке), да приделать вот тут серебряный краник (и старшина бондарей сильно ухватил беднягу за нос), рад ли будет господин Отто Бейль, брат нашей дорогой фрау Агнессы, такому дорожному бочонку?
– О, – подхватил лекарь, входя в трактир и стряхивая со шляпы снег, – я думаю, он будет весьма рад. Клаус! Горячего вина с пряностями, да побыстрее! И пирог с мясом… Бочонок выйдет вместительный, а грядущее вино будет куда лучше нынешнего содержимого. Кстати, Михель, друг мой, у вас счастливый день. Будь тут почтенный наш Отто, вы бы драными ушами не отделались. Господин негоциант становится крайне щепетилен, когда дело касается его сестры.
– Да уж, – хмыкнул старшина бондарей, поглаживая чуть кривоватый нос.
Компания подобралась на славу: Отто, белобрысый купеческий наследник, вымоленный и набалованный, Варлам, сын бондаря, и Теофраст, будущий школяр, грамотей и затейник. Стоял поздний апрель, по дворам перла трава, на припеке старая черемуха уже раскрывала первые гроздья, обещая летнее изобилие черных вяжущих ягод. Варлам сетовал на житейские неурядицы – опять ему влетело дома за побитую посуду, кот, чертова зараза, прыгнул на полку и снес все, что там было, а отец решил, что это сыночек раззадорил вредную скотину.
– Давай сюда своего кота, – решительно сказал Теофраст, – мы его враз утихомирим.
– Яйца, что ли, резать? – недоверчиво спросил Варлам. – Мамка убьет точно.
И тогда Теофраст прочитал свою первую в жизни лекцию о чудодейственных свойствах флеботомии, каковая, будучи произведена в определенный месяц, способствует всяческому оздоровлению, как телесному, так и душевному:
– Вскрытие вен изгоняет дух буйства чрезмерного в людях! – И через некоторую паузу добавил: – И тварям полезна, наверно.
Потрясенные бездной премудрости, Варлам и Отто отправились ловить паскудного кота, а Теофраст тайком добыл ланцет из отцовского рабочего кошеля.
Шипящего и барахтающегося пациента распялили прямо под черемухой, ухватив за все четыре лапы. Кот злобно и беспомощно мотал башкой, ощерив клыки, и подвывал от горя и ужаса. Теофраст извлек инструмент, перекрестился перед началом операции и грохнулся наземь, чудом не напоровшись на лезвие. Чуть поодаль, грозная, как надвигающееся войско, возвышалась толстая деваха в перекошенном чепце. В руке у нее был, увесистый ком земли, а другим таким же она только что повергла в прах будущее светило медицины. Отто, увидев воительницу, чертыхнулся, пришел в смятение и отпустил свою половину кота. Бестия махом вывернулась и, располосовав рукав хозяйской куртки, унеслась прочь.
– Ну дрянь, – заорал Варлам, – ты схлопочешь сейчас!
– Не советую, – тихо сказал Отто, подбирая ланцет, – у нее рука тяжелая.
Флеботомия, безусловно, удалась, но как-то странно.
– Вот уродина! – кипятился Варлам, истекая, кровью и ненавистью. – Я ей ноги вырву. Отто, ей что, жить надоело, дуре набитой? Я ее убью!
Отто пожал плечами:
– Не убьешь. Сестра сама за зверье кого хочешь убьет.
– Какая она тебе сестра – приживалка чертова, – сплюнул Варлам и совершенно неожиданно получил в морду от щуплого Отто.
– Мало кто в это верит, но наша кроткая Агнесса бывает весьма сурова, – улыбнулся Теофраст, – надеюсь, Ханс, вы не обижаете животных? Клаус! Еще вина. И корицы не жалей!
От трактира к церкви направо и прямо, к Агнессе – налево и налево. Ханс постоял, глядя на звезду, зацепившуюся за флюгер на ратуше, и решительно свернул налево.
Несмотря на поздний час, окна дома светились. Потоптавшись у крыльца, он ударил в дубовую дверь медным молотком.
– И кто же там? Ханс? Да входи-входи, снег сбей только. Зачем пожаловал? Дрова наколоть? В темноте-то? Это ты опоздал: дров мне лесник уж и привез, и наколол, и в поленницу сложил – за внука. Ты вот лучше отцу Питеру возьми, я ему уже собрала – и травника три склянки, и вишневки флягу, и себе вот еще прихвати пирог – это Мария пекла. Ну, сапожникова золовка, шустрая такая. У нее пироги лучшие в городе. Да мне хватит, хватит. Ты садись. Пива налить? Лепешки вот, сыр… Ну куда ты скачешь, что там кто говорить будет? Про меня уже все слова сказаны, ничего нового не удумают. Думаешь, не знаю, как тебя Михель выспрашивал?
Ханс почувствовал, как загорается лицо.
– От меня вот Тильда только что ушла. Племянница Клауса, не знаешь разве? Она, когда народу много, помогает, рыженькая такая. А ты бы уж не сидел молчком, а сказал бы все как есть. Юбки, мол, полотняные, как ляжки – не знаешь, не видал, а руки ничего, крепкие – я ли тебя ими не таскала. А сколько тех старых юбок на перевязки тебе извела – ты про них теперь все должен знать.
Мне от слов его беды мало, все ж не девка. И замужем была, и детей рожала, только не сберегла никого. Вот ведь пропасть: чужих с того света сколько раз вынимала, а со своими не задалось. У меня муж приказчик у Бейлей был. Ему господин Бейль, покойник, условие поставил: мол, приказчиком будешь, только на Агнессе женись, я и приданое дам, – вот Вальтер и женился. Так и было, как обещал. Дом этот нам дал, и в дом всего… – Она по-девчоночьи как-то поерзала на табурете широким задом, словно подтверждая – да, вот все, и табуреты хорошие, дубовые.
Мы же с Отто не родные, и не сводные даже – только молочные. Мать у него родами померла. А моя, со мной, маленькой, из деревни пришла наниматься. Думала в служанки, а попала в кормилицы. А потом и в домоправительницы. Ну и сладилось… Нет, жениться господин Бейль не женился, а со мной добрый был. Только ругался, что всякое зверье домой волоку. Замуж, говорил, тебя скорее и детей…
А с Вальтером мы хорошо жили, он тихий такой был, и я не перечила. И понесла быстро… Пауля носила – это как раз когда у нас художник знаменитый жил. У отца Питера он часто посиживал, ему моя вишневка по нраву пришлась, даже в столицу с собой увез. Строгий такой был, как посмотрит – душа в пятки. Слабенький мальчик тогда родился. Уж я с ним возилась-возилась, а тут как раз муж с товаром уехал, и не повезло. Вернулся без товара и без денег. Били его сильно. Полгода выхаживала – не выходила. Пока с мужем возилась – сыночка упустила. Так рядом и зарывали. А сама стою у могилы тяжелая, пузо на нос прет – месяц седьмой уже был. Ну, чую, вот сейчас рожу. Закидали землей – и я домой. Тетка Хильда меня под локоть держит, а меня как скрутит, я как на четвереньки упаду. Гляжу, отец Питер бежит. Подхватил меня под другой локоть, домой едва дотащили, сам воду грел. Помогал, пока Хильда за повитухой бегала, а как та пришла – все уже и кончилось. Ну, стыдно мне было, да как схватки начались – уж и про стыд забудешь, а без отца Питера я бы, может, и не справилась, это Бог мне его послал тогда. Девочка синенькая такая, крошечная, только два раза и вздохнула. Он ее в таз окунул и Анной назвал. На освященной земле хоронили, как надо, не нехристем. Да что ты на меня смотришь? Мне и так хорошо, вот деточки мои, вот Густав, да, Густав, ты, морда усатая, кто сливки съел, а? Съел, подлец?! Ты вот что, ты рубаху эту снимай давай, зашита она у тебя вкривь. А я тебе пока на взамен другую дам, у меня от покойничка в сундуке много чего лежит. Да ты сиди. Пиво вот наливай.
Ханс, уже полмесяца как не просто «пришлая треска голландская», а «господин городской живописец», сидел и подливал пиво, крошил лепешку, а потом, обнаглев, съел полпирога и слушал, как она рассказывает про Густава: «Вот такусенький котенок был, а? А про то, что он бес и я с ним блужу, тебе уже тоже напели?» Сидел и смотрел, как она распарывает кривой шов, щурится, продевая нить в иглу, как шьет, аккуратно расправляя ткань, а потом встряхивает и любуется на дело рук своих – большая, угловатая, с мягкой детской улыбкой на тяжелом лице. А потом подобрал у очага кусок растопочной бересты и уголек и набросал этот массивный круглящийся контур. Она замолчала и замерла и не попросила показать рисунок.
Дома он достал уже с месяц как припрятанный липовый круг. Варлам жалился и так и эдак, отдавая прекрасно просушенную крышку в придачу к сговоренной уплате, но уж больно нравился ему святой Флориан – как в зеркало глядишься. Ханс полюбовался на светлое гладкое дерево и начал тереть мел для грунта.
* * *
– Отменная работа, сын мой, – говорил отец Питер, поворачивая доску к свету. – Отменная работа, что бы и кто бы мне ни сказал. И что бы и кто бы ни сказал тебе, – тут он сурово повысил голос, – так и знай, что послужить натурой для Божьей Матери она вполне достойна, и побольше прочих. И скажу тебе, сын мой, я бы с радостью и удовольствием принял твой дар храму, но знаю место, где этот дар будет ценнее.
Ханс непонимающе моргнул.
– Ну иди же к ней, дурень, не мне же свахой быть. И долго не думай, а то до поста обвенчать не успею. Не маленькие уже, а так и спроворите хоть кого-нибудь… – И отец Питер опять радостно развернул под желтый луч, бьющий сквозь витражное окно, «Богоматерь со зверями», написанную на чудной круглой доске. Божью Матерь, с тяжелым и грубым крестьянским телом и детской улыбкой, держащую на круглых коленях сучащего ножками младенца. Подле нее ангел лет трех, с голубыми, нелепо торчащими из рубашки крылышками, протягивал белую пелену. Сзади всплескивал руками Иосиф, сходный отчего-то с отцом Питером, сбоку тянули над загородкой морды осел, корова, пара овец и любопытная коза, а у ног Мадонны терся большой черный кот.
Картина
Начало февраля. К вечеру сырую грязь присыпало мелкой белой крупкой – ни следа не осталось от роскошных сугробов Рождества. Сумерки, город опустел – все расходятся по домам, работа кончилась, завтра новый день, ну разве заглянуть доброму человеку в пивную, развеять зимнюю тоску. Отец Питер в последний раз осматривает церковь перед тем, как закрыть ее и пойти готовить ужин. Ханс провалился куда-то, с обеда его нет, а и был – толку с него мало. Смотрит невидящими глазами, мусор подмел – и сор с совка ссыпал мимо ведра, подсвечник взялся было чистить – и вот он, голубчик, так и валяется. Дров наколоть отец Питер его уж и не просит: не ровен час, полноги себе оттяпает. Ну что ж, в прошлый раз все так же начиналось, не иначе как в голове у Голландца колокол забил – новую картину задумал. Убрав веник и совок и дочистив пару заляпанных салом подсвечников, отец Питер достает из кошелька у пояса ключ и смотрит на свою церковь – маленькую и уютную церковь Марии Тишайшей.
– Мастер Лукас! Я принес вам обед!
– Благослови тебя Господь, Питер. И что же сегодня готовила твоя матушка? Тушеная капуста и кровяная колбаса! Дивная снедь. Вот только отчего ее принесла не твоя сестра?
– Мама велела Лизе проветривать перины.
– Какая у тебя предусмотрительная мама, Питер. А к ужину, думаю, она велит ей чистить котел или перебирать горох. Ведь по дому столько работы, правда?
– Да, мастер Лукас!
– Ничего, недели через три твоя сестра вздохнет свободно. Да передай матушке, что Лизхен не единственная пригожая девица в Мартенбурге. Передашь?
– Не стану, мастер Лукас.
– Правильно. Не то твоя мама скажет Лизхен, что я назвал ее уродиной, а это неправда.
Когда-то давно, когда славный мейстер Лукас был еще простым подмастерьем, он пришел в Мартенбург, и отец Бальтазар нанял вечно голодного, остроглазого, гораздого на затеи юнца писать картину для храма. Питеру было лет семь, и он, сущее ничто, сидел в ризнице тише воды ниже травы, готовый смеяться от счастья и тут же рыдать и боясь лишний раз напомнить о себе, чтоб не прогнали. Сидел и наблюдал за чудесами, как из цветных пятен вдруг рождается рука, бессильно опирающаяся на грубую кормушку. Как рассыпаются золотые волосы из-под сбившегося покрывала. Как Младенец тянется к усталой, только что заснувшей Матери, а под темным потолком прокопченного хлева, точно голуби, примостились ангелочки – разноцветные крылья, пухлые ножки, развевающиеся ленты. Питер ходил за подмастерьем как приклеенный, был влюблен в этого шута горохового не хуже, чем сестренка Лизхен, а то и сильнее. Лизхен только фыркала и дергала плечиком, а Питер боялся помыслить, что будет, когда господин Лукас покинет город. Домашние уже слышать не могли о господине художнике, даже отец Бальтазар велел поумерить страсть к художествам и прицыкнул, когда его министрантик не в шутку заикнулся, что хотел бы уйти вместе с художником. И ушел бы, что интересно, хоть слугой, хоть собачонкой, – да жалко было маму.
– Мастер Лукас, а вы скажите маме, что хотите жениться на Лизхен, и она перестанет сердиться.
– Вот уж точно. И дядюшка твой про прострел забудет и венчать нас побежит скорее, пока я согласен. Не подумай плохого, ягненок мой, я желаю твоей сестре хорошего мужа, но не себя. Во-первых, для брака я слишком молод, во-вторых, не намерен застревать в Мартенбурге, а в-третьих, приданое будет невелико. А я, малыш, расчетливый парень.
– А почему вы не хотите остаться здесь?
– Потому что, Питер, я пойду от вас в Вену, а может быть, в Прагу и буду писать там что придется – где вывеску, а где и алтарь. И каждая работа будет лучше прежней. Потом вернусь в родной город и получу звание мастера. А то пока я мастер только для тебя. А потом приду к маркграфу, курфюрсту или к самому императору и напишу его портрет. Тут он сразу скажет: «Эй, мастер Лукас, эк ты славно меня написал. Будь моим придворным живописцем!» Вот будет дело по мне. У вас хороший городок, Питер, но для меня он тесноват. Да и тихий слишком. Дремлет, словно Матерь Божия на этой картине. Но ты не подумай, Питер, это не плохо. Многие и рады бы всю жизнь в такой тишине прожить. Скоро я допишу картину, покрою ее тремя слоями лака, получу расчет и уйду, пожелав вам поменьше неспокойных гостей вроде меня. Особенно Лизхен.
Мастер Лукас пил пиво в трактире, зубоскалил с девицами, даже раз подрался с парнями, и Питер не знал, что и думать, когда видел своего кумира в самой плачевной компании. Было два Лукаса – и один грешил напропалую, не чурался крепкого слова, короче, был самым обычным, и даже похуже многих прочих. Питер знал, куда попадали такие парни: за ними приходил черт, и те – раз-два! – оказывались в аду. Питер ни за что на свете не хотел бы стать таким, как они, и за это братцы называли его малым попиком и сестренкой Петрой. Но в ризнице работал совсем другой Лукас, он весь преображался, даже волосы его становились другими. Перед этим Лукасом хотелось стоять на коленях, ради этого Лукаса Питер воровал из дома яйца, колбасу и пироги, этому, другому, Лукасу принадлежало его сердце. Сам художник как должное принимал приношение и, с чудовищной скоростью сожрав все, лениво пропускал мальчишку в ризницу, а когда тот надоедал ему своим молчаливым обожанием, щелкал по лбу и гнал прочь.
– Эту картину я подпишу как Лукас Кранах. Почему? Потому что Малеров и так хватает. Как соберется подмастерье пекаря в живописцы сбежать – так и Малер. У нас это имя тоже новое. Дед убил кого-то, из города бежал и назвался Зибель. Отец Малером стал, а выучился на золотых дел мастера. А Кронах – так мой город зовется.
– Хороший, наверное, город?
– Так себе. Жить я там не собираюсь. Но знаешь, парень, я хочу, чтобы Лукаса из Кронаха помнили, когда и Кронаха никакого не останется.
– Это нехорошо, – грустно сказал Питер. – Это гордыня.
– Да, ягненок, это гордыня. Я хорошо умею вот это, – и Лукас постучал черенком кисти по картине, – и этим горжусь.
Умел, это правда. До самой смерти не забудет отец Питер, как из зеленовато-серой тени у ног Девы вдруг возник серый котенок. Такой же, как жил у них дома, ничем не примечательный, с темными полосками, белыми тонкими усами и круглыми глазенками зеленее молодой травы. Котенок карабкался куда-то вверх, и Младенец смотрел на него, а Питер, смешавшийся и обескураженный, глаз не мог отвести от картины. Обычный котенок имел часть в Святом Семействе. Обычного котенка мастер Лукас почтил своей волшебной кистью. Не ангел, не единорог, не птица небесная – глупейшая и обыденная тварь земная веселилась как равная рядом со Христом. Лукас, уже взявшийся писать золотом тонкие нимбы ангелов и золотые волоски в их кудрях, хитро покосился на обалдевшего Питера и одним махом пририсовал к лилейной ручке одного из ангелочков сияющую нить с бантиком.
Тогда его это обожгло и одновременно окатило благоговейным холодом, словно небо показалось из-за старой занавески. Сейчас бы он, старик, только усмехнулся: шалопай был мастер Лукас, не мог, чтоб кто-нибудь им не восторгался – хоть девка-красавица, хоть младший ее братишка, дурак дураком. А вот отец Бальтазар разозлился не на шутку, заставил бантик убирать, хорошо еще, против котенка ничего не сказал. Но Питер-то все равно помнил, и всю жизнь помнил, и показать мог всегда: вон она, эта ниточка, спускается из-под потолочной балки, где сидит ангел в белой рубашке. Уже когда Лукас Кранах ушел давно и картина висела себе в церкви на гладкой каменной стене, а Питер готовился принять сан, зашел у них разговор с отцом Бальтазаром о дурацком Лукасовом бантике: грех или нет – эта полуязыческая, наивная вера, привязывающая к небесам земное со всем его скарбом, хлебами, кошками и тряпками. Вот мейстер Альбрехт – он бы понравился отцу Бальтазару, это уж точно. И от Мадонны его тот бы никогда не отказался, куда там! На следующий же день и краски бы раздобыл, и все потребное – лишь бы не передумал великий Дюрер, уж он-то наверняка до шалостей бы не опустился, равно как и с глупым мальчишкой разговоры разговаривать погнушался бы. Наверное, это и правильно. Есть кому золотые короны, суд, и честь, и всякое великолепие. Есть столицы и королевства, силы, престолы и власти. Мир пожирают войны, шьют-кроят невзгоды и бедствия, чтобы потом явились новые царства, величественней прежних, и так же пали. А в Мартенбурге, тихом городке, все не о том, все не так.
Тем временем сумерки совсем сгустились, в ночном небе проклюнулись неяркие звезды – к ночи прояснело. Идти пора, хватит сиднем сидеть. Вот о чем и быть ближайшей проповеди: святая красота малых сих, преображение и благодать. Правы кошки или нет, но город спасается.
Саша
«„Святой Флориан, покровитель цеха бондарей“. Размер: 65x115 см, основа – липовая доска, техника – масло, состояние основы удовлетворительное, состояние грунта удовлетворительное…»
«А мощный ты дядя, святой Флориан! – так думает Саша, рассматривая румяное широкое лицо, обрамленное короткой бородкой и густыми, стриженными в кружок волосами. – Выпивоха ты был и гуляка. И подраться не дурак – нос-то ломаный. И звали тебя Мартин, к примеру, а то Губерт. Была у тебя жена – здоровая такая баба, и штук пять белобрысых детишек. И был ты, Губерт-Мартин… да нет, пока не старшиной цеха, зато наверняка женат на дочке старшины. Ну потом и ты до старшины дорос, конечно. Художника, надо думать, не обидел, потому что рожа у тебя добродушная и на скареду ты не похож. А из старшин самый желчный обязательно намекнул, что мало святости в таком святом».
Она провела кончиками пальцев по доске – трещины, легко различимые глазом, осязанию не давались – и вернулась за ноутбук: «…растрескивание красочного слоя в пределах нормы, отслаивание красочного слоя отсутствует, наличествуют поновления, датированные серединой XVII века: усилен цвет и прописаны складки одеяния, дописана меховая отделка плаща. Последние реставрационные работы проводились в 1957 году и включали в себя укрепление доски с изнанки, промывку и регенерацию лакового слоя. Расчистка новых записей не производилась».
«Je t'aime moi non plus…» – интимно промурлыкал телефон. «Да, дорогой, и я тебя». Саша нажимает на зеленую трубочку.
– Я имею удовольствие беседовать с барышней Эрхарг? С вами говорит некто Феликс Либерман, у которого вы пять лет назад слушали «Искусство Возрождения» и «Маньеризм». Я помню, слушали, не прогуливали, хотя постоянно рисовали всякую чепуху!.. – (Саша на секунду даже прекратила штриховать окошко готического домика в блокноте.) – Вы уже подумали: где этот старый козел Либерман взял мой личный номер и чего ему нужно? Так вот, этот старый, но компетентный козел хочет вам сказать, что предисловие к каталогу выставки писать-таки именно ему. И он точно знает, что работы из этого захолустного Мартенбурга везти и описывать будете именно вы. Скажите мне, дитя, там что, в самом деле есть неизвестный Кранах или ваш бургомистр хочет выбить жирный грант?
Саша проглатывает удивление и солидно отвечает, что да, бургомистр, конечно, хочет жирный грант, но Кранах тут и вправду есть. Совсем молоденький, подписан Лукасом из Кронаха, стилистика еще наивнее, чем в «Бегстве в Египет». Как раз сегодня она его осматривает и описывает, а завтра приступает к упаковке.
– Дитя, вы возрождаете меня для жизни. Привезите сюда Кранаха невредимым, и старый скряга раскошелится на кофе. Даже с пирожными и коньяком. Если захотите. А если откопаете мне какую-нибудь колоритную легенду, связанную с картинами, можете рассчитывать на обед в «Barenschenke Bierbar».
– Учтите, герр Либерман, у меня очень хороший аппетит.
В трубке смешок:
– Тогда найдите две легенды. Сами понимаете, без изюма и орехов каталог – не каталог, так, маца сухая, а мы должны на выходе иметь приличный штрудель. И зачем зря тянуть – все уже составленные сопутствующие документы скиньте мне на почту, не сочтите за труд. Вы уже пишете мой адрес?
Две легенды. Саша улыбнулась и открыла файл «Богоматерь с кошкой». Сопроводительный текст составлен ею по всем правилам: он пресный, как галета (маца сухая), и точный, как палата мер и весов. История статуи скопирована из хроник Мартенбурга, не зря сидела, разбирала крючковатые готические литеры.
Когда Иосиф Обручник пришел со своей женой в Вифлеем, никто не открыл им дверей и не пустил на порог. Меж тем Марии пришло время родить. Иосиф отвел ее в каменный хлев, где стояли осел и вол. Там на соломе был рожден Спаситель и Царь мира, завернут в белый плат Своей Матери и положен в ясли, откуда ели животные. После Иосиф Обручник вновь ушел в город Вифлеем, надеясь найти им если не достойный ночлег, то хотя бы еды и дров на эту зимнюю ночь. Приснодева, утомившись в трудах дороги и родов, забылась сном, ее сторожили осел и вол, согревая Матерь и Младенца своим теплым дыханием. В ту же ночь в том же хлеву, на краешке той же соломы родила серая кошка, каких без счета шныряет по городам и весям. И до тех самых пор, пока не вернулся старый Иосиф, кошка пела, мурлыкала и баюкала равно нашего Господа и своих котят. Младенец хоть и не спал, но, засмотревшись на кошку, не тревожил Своей Матери. Приснодева, проснувшись, заметила кошкино усердие, погладила ее и сказала: «Ты сберегла Мой сон и утешила Моего Сына, так за то будет Мое благословение на тебе и твоем роде». С тех пор и ведется род кошек Мадонны – узнать их просто: они серые, полосатые, а на лбу у них, прямо над бровями, ясно видна буква «М» в знак того, что эти кошки угодны Марии. Когда Святое Семейство вернулось в Назарет, кошка эта или ее потомки жили в доме Господа, блюли хозяйство, супостаты были мышам и крысам, сохраняли зерно от порчи и верно служили Мадонне. Исстари кошкам и котам, кто отмечен печатью Приснодевы, разрешен вход в церковь, живут они и при монастырях, несут службу в книгохранилищах и трапезных, на гумне и в амбарах. Есть у них еще один дар: им не вредит змеиный яд, самих же змей кошки Мадонны ненавидят и нападают на них, где встретят. Кто их обидит, будет держать ответ перед Девой Марией.
«Вот так и рождаются бренды, – думает Саша, – кошки – лучшая реклама. Все любят истории про котиков». И вспоминает, между прочим, что при ратуше живут аж три кошки. И все как прописано – серые и полосатые.
С незапамятных времен в церкви Марии Тишайшей стоит статуя Мадонны с кошкой. Говорят, что статуя эта старше собора. Еще говорят, что статую привезли издалека и подарили городу моряки в благодарность за свое благополучное возвращение. Подле колен Богоматери на задних лапах, помавая передними в воздухе, пребывает та самая кошка, с затейливо вырезанной буквицей на гладком лбу. Под башмачком у Приснодевы извивается змей, и кошка одной лапой тоже стоит на нем, а. когти ее запущены в деревянную гадину. Три раза в год, на Пасху, Благовещение и Рождество, статую облачают в праздничные одежды, не забывают и кошку – на шею ей вешают цветное ожерелье с золотым бубенцом. Говорят, некогда настоятель храма усмотрел недоброе в том, что горожане кланяются кошке, и захотел исправить дело, придав в спутники Мадонне животное более величественное – льва или единорога. Искусный резчик приехал из самого Нюренберга, но когда взял пилу и начал оттаивать кошку от подола Приснодевы, пила завязла в дереве и на глазах статуи выступили слезы. Больше никто не дерзал тревожить статую и разлучать кошку с ее Покровительницей. Глубокий надпил между облачением Мадонны и кошачьей головой так и остался незаделанным и по сей день зияет там в память о свершившемся чуде и укором всякому, кто допускает величие только в большом и великолепном, тогда как Господь в мудрости Своей и для исполнения Своей воли сотворил и высокую скалу, и малую песчинку.
Интересно, автор еще видел надпил открытым? Сейчас расщелина окована двумя золочеными пластинами. Получается стрелочка «смотреть сюда». В принципе, четыре-пять веков этой травме, вполне вероятно, и есть, ведь и сама статуя сильно не девочка – поздняя романика, еще никакой чрезмерной удлиненности, черты Девы чуть грубоваты, кошка прочно стоит, опираясь на хвост, как геральдический лев, только что без вымпела. Но перевозку эта парочка отлично переживет: помимо легендарной травмы нет ни одного крупного скола, все глубокие трещины заделаны давно – варварски, но надежно. Хорошо, что краску поновляли в последний раз лет сорок назад: цвет и позолота уже достаточно пожухли и не рвут глаз.
«Je t'aime moi non…» – вздохнул телефон.
– Я говорю с Сашей Эрхарт? Весьма приятно. Я по поводу картины… – Собеседница произносит слова несколько в нос, возвышая голос к концу фразы. – Меня зовут Мария Агнесса Каулитц, и у меня находятся «Всадники Апокалипсиса» кисти Ханса Брабантского. Если я правильно поняла, вы намерены их фотографировать?
– Да, фрау Каулитц, здравствуйте! Я сама собиралась вам позвонить. Мне важно знать, когда бы вы могли предоставить нам картину для съемки?
– Я не фрау, а фройляйн. Боюсь вас разочаровать, но если «предоставить» значит «привезти» или «принести», то никогда. Все съемки, зарисовки, описи и исследования делаются только у меня дома.
– Фройляйн Каулитц! – Саша дорисовывает домику флюгер в виде кораблика и начинает с ласковой убедительностью специалиста: – Уважаемая фройляйн Каулитц, дело в том, что для съемок нужно установить хороший свет, это довольно хлопотно, нам бы не хотелось вас обременять…
Да, сейчас. Старуху не собьешь. Она тверже стали, скорее всего, разговорчики вроде этого для нее давно вошли в привычку.
– Это будет неудобно для меня и крайне неудобно для вас, но картина не покидала дома с шестнадцатого века, и не нам менять правила. Так что считайте, что картина приклеена к стене, и все будет проще. Я жду вас завтра с полудня и до шести в любое время. Так как ничего не нужно перевозить, думаю, много времени на опись не потребуется. К тому же я про нее знаю все до мелочей и смогу облегчить ваш труд. До завтра…
– До свидания и спасибо за звонок, – отвечает Саша в короткие гудки, дорисовывая на скате крыши кошку.
Когда часы на ратуше отбивают пять пополудни, Саша сохраняет последние документы – описи еще двух картин и одного рисунка, закрывает ноутбук и укладывает его в серую сумку с овечьей мордой и четырьмя веревочными ножками. Кепка обнаруживается на подоконнике, куртка – в кресле, а одна из перчаток – на полу.
– Я ухожу, герр Лемке! – громко сообщает она глуховатому здоровяку, считающемуся охранником музея, и в ответ на его вопросительную улыбку повторяет еще громче: – Ухожу до завтра! – показывая пальцами бегущие ножки.
– Фрау Эрхарт? – окликают ее сзади.
– Добрый вечер, герр Фляйшер, – отвечает Саша, делая вид, что страшно занята сражением с бронзовой ручкой двери.
– Минуточку, – говорит бургомистр, толкая старинную дверь маленькой пухлой рукой в серой перчатке. – Фрау Эрхарт, если вы не возражаете, я бы хотел пригласить вас в кафе.
– Это тенденция, господин бургомистр, меня сегодня все хотят пригласить в кафе. И все, как я понимаю, не просто так.
– Дорогая Александра…
– Саша.
– Саша, – он молитвенно сложил ладони, – если бы мне вздумалось посидеть с вами в кафе просто так, без сопутствующей цели, теща узнала бы об этом за две минуты до того, как мы бы выбрали столик, а жена – минутой позже. Мои дамы примчатся сюда раньше, чем нам принесут заказ. Поэтому я, как бы мне ни хотелось, вынужден ограничиться лишь деловым разговором.
Очень занятно наблюдать, как аккуратно, словно бережливая женщина, он снимает перчатки, расстегивает плащ, устраивает его на старомодную рогатую вешалку, обстоятельно усаживается – кругленький, коротенький, уютный – просто Дени де Вито из немецкой глубинки.
– Не надо меню, Магда, детка, кофе по-венски и…?
– И кофе по-венски, – заканчивает заказ Саша.
– Итак, дорогая моя фройляйн, я бы хотел обратиться к вам с просьбой… Это дело требует большого такта и способности к ведению переговоров. Вам надо уговорить фрау Каулитц предоставить картину для выставки. Вы, возможно, не в курсе, это специфика нашего городка: существует легенда, что, пока картина в городе, он защищен от опасностей. Суеверие, конечно, но города она и впрямь никогда не покидала. И даже из дома ее не выносили. Поэтому, вы понимаете, если красиво подать легенду, Мартенбург может заинтересовать весьма многих. Город у нас не так чтобы очень популярен, а тут туристы, приток капитала… ну зачем вам объяснять, как это важно в наше трудное время для любого маленького города.
Шапка сливок, припорошенная шоколадной крошкой, оседает на глазах. Кофе отдает кислинкой. Саша подбирает сливки ложечкой и неделикатно осведомляется: