Текст книги "Живые и прочие (41 лучший рассказ 2009 года)"
Автор книги: Елена Хаецкая
Соавторы: Александр Шакилов,Алекс Гарридо,Юлия Зонис,Елена Касьян,Линор Горалик,Юлия Боровинская,Марина Воробьева,Оксана Санжарова,Лея Любомирская,Марина Богданова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
Архивариус
Кот у господина архивариуса, конечно, есть. Не станет же такой уважаемый человек глупой шутки ради дважды в год обходить весь город, спрашивая: «Вы, случайно, не видели моего кота? Он серый и очень-очень худой». «Весь в тебя», – думает слушатель, но, конечно, не говорит этого. «Его зовут Каспар, хотя он, скорее всего, не отзовется. Если вы встретите его, то прошу вас, сообщите немедленно мне, я буду крайне признателен».
Конечно, всякий в Мартенбурге готов не только «сообщить», но и собственноручно доставить хозяину загулявшего кота, и не столько награды ради. Хотя человек, заказавший у шорника специальный мягкий ошейник для твари бессловесной, а у золотых дел мастера бляху, на которой искусно выгравировано: «Каспар, кот архивариуса Иеронима Хабитуса», за наградой не постоит. Да вот не попадался пока никому крупный тощий кот в ошейнике с бляхой, хотя, несомненно, существует. Иначе для кого господин архивариус трижды в неделю, брезгливо морщась, покупает у мясника рубленую печень? Самому ему мясник без надобности: все знают, что из трактира в судках ему в обед приносят овощное рагу и рыбу, а сам он из провизии покупает хлеб, сыр и молоко. Пиво? Нет, господин архивариус не пьет пива. Вода, изредка местное белое винцо, разбавленное так, что и винного духа не осталось, да прописанный доктором печеночный травник. Лицо у господина архивариуса и правда желтое, как выдержанный саксонский сыр, но приятное лицо – тонкое, моложавое и всегда так тщательно выбрито, словно никогда не росли ни усы, ни борода на этой гладкой восковой коже. Немужественное, надо признаться, лицо, но и не женское.
Всякий раз после встречи с господином Иеронимом отец Питер пытается вспомнить, где еще он видел такой же взгляд – пристальный, но словно безразличный, темный из-под тяжелых век, – и рот, сложенный так же строго и неулыбчиво. Задумается на мгновение, но отмахнется от несуразных мыслей: у отца Питера много дел и мало времени. Впрочем, это не единственное, что пропадает из памяти доброго священника. Он никогда не помнит, какие грехи отпускал господину Хабитусу. Но и тому есть объяснение: вероятно, грехи архивариуса столь ничтожны, что не задерживаются в памяти, да и что за грехи могут быть у этого анахорета и книжника – безжалостное утопление в сортире мыши, погрызшей кожаный переплет, вожделение к редкой книге, чревоугодие – в постный день вкушать капустный суп из соседнего трактира?
Конечно, город не так любит господина архивариуса, как отца Питера или лекаря Теофраста, но все же горожане гордятся собственным доктором Философии, Истории и Права. С тех пор как господин архивариус принял дела, вся городская хроника ведется таким образцовым почерком, что и при императорском дворе позавидуют. Иероним Хабитус, кроме того, умеет составить и торговый контракт, и прошение – все нотариальные дела в городе ведутся им, и никем иным. Злые языки говорили, что когда дочка городского мясника, рябая Лотта, выходила замуж, красивее всего на свадьбе были жареный поросенок и брачный контракт, написанный мастерской рукой городского архивариуса. А какая у него библиотека! Никто из горожан не может похвастаться, что видел ее, но все знают: если случай сложный, надо идти к господину архивариусу прямо домой. Он примет в гостиной – замечательно чистой для холостого господина без слуги, предложит присесть на стул или табурет и исчезнет на втором этаже. В гостиной у господина Хабитуса безупречный порядок, и лишь белые писчие перья валяются повсюду – и на конторке, и на подоконнике, а порой и на полу. Через малое время хозяин погремит ключами и бережно снесет вниз том в сафьяновом, тканом, кожаном переплете, а то и в старинном деревянном окладе, любовно огладит, прежде чем открыть, стремительно найдет нужную страницу и высоким надтреснутым голосом огласит параграф, исчерпывающий проблему.
В книгах архивариуса есть ответы на любой самый каверзный вопрос. Вот что вы скажете, когда глупая крестьянская баба сама, собственными руками, выхватывает, почитай, из купели младенчика, и опомниться не успеешь, как становится крестной собственному сыну и кумой мужу? И то в старом, погрызенном мышами пергаментном фолианте с новым сафьяновым переплетом нашелся подходящий случай. Бегло зачитав абзац на латыни, Хабитус помолчал, кашлянул и перевел для отца Питера сходную историю несчастной франкской королевы, по вредоносному совету и суетной своей глупости ставшей крестной матерью собственному сыну, за что оной королеве супруг дал развод и заточил в монастырь. Но доброму пастырю неразумных овец сей исторический прецедент ни в коем случае не подошел. Взяв грех на свою душу, старый священник велел обоим ежедневно читать по тридцать раз «Отче наш», держать строгий пост по средам и пятницам и, по мере сил, воздерживаться. Вот уж несколько лет на каждой исповеди отец Питер, качая головою, слушает о грехе между кумом и кумой и, вздыхая, назначает епитимью. Да детишек крестит – третьего уже.
Впрочем, доктору Теофрасту как-то случилось подержать в руках одну инкунабулу. Повод к этому был курьезный: ночной сторож, выйдя на площадь, увидел господина архивариуса в самом неожиданном виде – в полотняной ночной рубахе, белом колпаке да домашних туфлях. Уважаемый доктор Философии, Истории и Права дергал запертую на ночь дверь магистрата, ощупывал, вздыхал и вновь дергал. Бедного лунатика сторож с возможным бережением отвел под руку домой. За обедом весь город повторял сомнительную шуточку цирюльника Якуба, известного острослова. Подстригая с утра бургомистрову бороду, чтоб как у Максимилиана на монете, тот брякнул, что Господь Бог сегодня забыл завести часы. Слыханное ли дело: наш архивариус пришел на службу, а солнце еще не вставало!
Вечером господина архивариуса навестил доктор Теофраст. Присел у камина, поиграл оброненным возле кресла пером – замечательно упругим и еще не заточенным, поговорил о погоде, о слухах про чумное дальнее поветрие, от которого, будем надеяться, город оборонят Господь и Приснодева, а напоследок предложил на пробу новый снотворный травник собственной композиции. Также рекомендовал поменьше есть незрелого сыра, потому что, как известно, продукт сей потворствует лунатизму и душевным недугам. Господин архивариус улыбнулся, притом заметно было, как нелегко дается его лицу это малое усилие, попросил обождать, проскрипел по лестнице, звякнул ключами, вынес небольшой томик в переплете зеленого сукна. Слегка запинаясь и медля расстаться с книжицей, архивариус произнес: «Думаю, вам небезынтересно будет ознакомиться? „О меланхолии и прочих недугах, порожденных разлитием черной желчи“. Особенно хороша глава „О вредных и пагубных суевериях, связывающих душевные помрачения с употреблением кислой и квашеной пищи“. Только прошу вас, любезнейший господин Теофраст, будьте с ней поосторожнее: экземпляр редкий, а может быть, и последний».
Впрочем, уже на третий день господин архивариус посетил господина доктора и, смущаясь, попросил вернуть трактат: душа неспокойна и желчь, знаете ли, разливается.
Эликсир от бессонницы тайный лунатик с благодарностью взял и даже несколько раз возобновлял его запасы, но ни аквавита, протекшая по стеклянному змеевику доктора Теофраста, ни собранные знахаркой Агнессой успокоительные травы не спасают архивариуса от еженощной тревоги, поскольку не бессонница мучает сухопарого книжника, а вновь и вновь приходящий кошмар. Зимний белесый день сочится сквозь разбитые частые стекла в окнах архива. Холодно и тихо, ни звука не доносится снаружи, по ратуше вольготно гуляют сквозняки. В стылом воздухе особенно отчетлив скверный запах пожарища и золы. Каменный пол затоптан и заплеван, но страницы раскрытой на пюпитре городской летописи сияют совершенством выделки пергамента и строгим благородством начертания букв:
С великой скорбью сообщаю, что XX числа XXXX года город наш, Мартенбург, был захвачен и разорен бродячим отрядом ландскнехтов под предводительством некоего Клааса, говорят, что родом из Утрехта. Спаси, Господи, уцелевших и прими в Царствие Свое души погибших горожан…
Далее имена – женские, мужские, детские – тянутся длинным столбцом, за окном спускается вечер, а может, смеркается в глазах архивариуса, но чем более он напрягает зрение, тем глубже сгущается сумрак. Он не может прочитать ни строки, написанной собственной рукой.
Каждый раз из слепой темноты архивариус вырывается с диким желанием схватить мертвую страницу, скомкать, швырнуть в огонь и, вдыхая вонь паленой телячьей кожи и вскипающих чернил, ощутить, как воздух города очищается от пожарной гари и сладковатого тошнотворного смрада. Каждый раз, очнувшись в чистой тихой спальне, архивариус встает и идет в ратушу, не в силах прекратить неспешное и бесстрастное тиканье часов в тайном уголке памяти: тридцать дней, двадцать девять, двадцать восемь…
Когда остается шестнадцать дней, архивариус, перед тем как провалиться в дымный холод, прячет под подушку острый нож-скребок, малую скляницу с чернилами и толику лучшей пемзы.
Этой же ночью он, полуослепший в холодном бреду сожженного Мартенбурга, очень медленно и спокойно начинает выскабливать проклятую страницу. Текст, легко написанный хорошим пером, исчезает без остатка, италийская пемза гладко лощит кожу. Протерев пергамент мелким меловым порошком, господин Иероним оглядывает подобранное с пола перо – уже утратившее остроту, испачканное засохшими чернилами, негодное для тонкой работы. Отбрасывает, спокойно заводит за плечо руку и, коротко вздохнув, выдергивает новое – безупречной белизны и упругости. Неспешно очинив его и опробовав на тыльной стороне ладони, Иероним Хабитус, архивариус города Мартенбурга, не задумываясь пишет:
Месяца декабря сего дня, в год от Рождества Христова… случилась сильная буря, по окончанию оной у городских стен был обнаружен странный человек, утверждающий, что в снежном буране отбился от большого отряда ландскнехтов под командованием некоего Клааса, родом из Утрехта. Самого же отряда не видела ни одна живая душа. Других событий за сей день, по Божьей милости, не произошло.
Теофраст
– Господин лекарь, вставайте, нужда в вас…
Сейчас придется встать. Обнаружить, что кто-то украл комнату, постель, чистую полотняную сорочку, еще вчера пахнувшую утюгом, свечу и книгу, с вечера заложенную полоской сафьяна. Натянуть сапоги, выйти из палатки и опять увидеть его – Херберта Косого, которому тут быть никак невозможно, потому что позавчера еще своими руками зашивал ему скверную рану на брюхе. Света было мало, волосы занавешивали глаза, солдат дергался, и водка во фляге кончалась, а ведь, что бы ни говорил отец Питер, применение аквавиты для промывания ран приносит прекраснейшие результаты: всего-то пять случаев антонова огня за весь поход. Не может быть тут Херберт Косой, потому что трясется в отставшем обозе под плащом, а святой заступник его то ли просит у Господа дать рабу Божьему еще вина попить и девок пощупать, то ли утомился. Не может, а сидит, перекосившись весь, на обозной кляче, в кошеле шарит, глаза прячет. Вот, говорит, господин лекарь, передать просили… На грязной ладони невесомое колечко бледного золота – ребенку впору.
Сейчас надо стащить его с седла, встряхнуть за шиворот и страшным голосом рявкнуть: «Как?»
И он, серея лицом, расскажет…
Черт, ничего он не расскажет, потому что никогда не успевает ничего рассказать, исчезает в небытии, как исчез навсегда, как не было, обоз с ранеными, добычей и Адель. Нет второго кольца, нет вестника, нет путаного рассказа – упала с обрыва, утонула при переправе, сгорела в лихорадке, умерла внезапными родами – какой же большой у нее был живот, когда…
– Господин лекарь!
Пропади! Ты умер! Нет тебя!
Надо встать, зажечь свечу, выпить воды, постоять у окна, слепого от снега, прочитать две страницы из тяжеловесного перевода премудрого Авиценны.
– Господин лекарь, раненого подобрали. Вы уж простите, что потревожили. Мы его к Агнессе отнесли, но вы уж зайдите к ней. Больно странен он – и говорит непонятное, вы уж как сами были солдат, разберитесь.
Сорочка, чулки, штаны, зимний камзол, теплый плащ, берет, сумка с инструментами, глоток вишневки, чтобы согреться изнутри перед выходом в набитое густым снегом утро.
Светло уже. Заспался.
– Это Якоб, Якоб из деревни возвращался – ночевал там, крестины были, ну и ночевал. У кумы, значит. Идет – а он стоит. Шатается. Где, говорит, все. А никого, кроме него, и нету. И следов нету – ни костра, ни барахла никакого. Нас тут, говорит, рота была… А потом упал, а тут как раз лесорубы, так с Яковом на плаще его и донесли. Допросить бы как следует, только не в себе он.
Снег валит хлопьями, залепляя глаза, забиваясь за ворот плаща, ну ладно, а то замучила долгая предзимняя слякоть. Ни телеге не проехать, ни обозу… Полно, какой обоз? Обоз растаял вместе с тяжелым сном. Вместе с Хербертом. Сквозь пелену снега проступает призрачная фигура. Господи, что не примерещится в такую погодку! Ветер распластал рваную шаль, как будто за спиной нищенки хлопают темные угрюмые крылья. Торжественной поступью старая Брюн проходит мимо них, не обернувшись, даже не заметив, бормоча что-то себе под нос. Неужто хоть одна кошка на площади встретит сегодня свою кормилицу? Кошки-то умные, забились кто куда, в метель на улицу и носа не высунут.
Агнесса открывает дверь сразу, словно стояла за ней, тотчас между косяком и ее широкими юбками протискивается черный Густав и, хрипло мявкнув, прыгает с крыльца. Провалился по брюхо, обиженно встряхнулся и исчез в сером утреннем сумраке. После таких снов на все смотришь, как в первый раз. Не там. Или там? Проснулся он уже или упал в новый сон, как Густав в сугроб? Пол в сенях уже подтерт, но вокруг плаща, на котором лежит раненый, талая лужица, мокрые волосы чужака слиплись жидкими прядками. Доктор скинул на стул свой плащ и камзол, опустился на колени, подтянул выше сборчатые рукава сорочки.
– Я воду греться поставила, – сказала Агнесса невыразительным, сонным голосом. – И полотно есть у меня. Сломана нога-то. Лубок класть надо.
Якоб, чувствующий себя героем, и два лесоруба топтались в дверях, вокруг их башмаков оплывал грязноватый снег. Агнесса неспешно достала из шкафа толстые стопки зеленоватого стекла, составила их на оловянное блюдо, прихватила графинчик с настойкой:
– Угощайтесь… А теперь идите, идите. Господину лекарю мешать не надо.
Закрыла дверь, задвинула засов, спокойно сняла с очага здоровенный закипающий котел. Плеснула горячей водой в таз и разбавила из кувшина, пробуя, как для младенца, белым круглым локтем. Разложила на чистой холстине моток полотняных бинтов и кучку корпии. Никогда-то она не спешит, но все появляется как по волшебству в самый нужный момент. Такую бы помощницу в лагерь – цены бы ей не было. Солдаты бы мамкой звали.
– Агнесса, с него надо стащить одежду.
Она протянула тяжелые ножницы:
– Режьте сразу, господин Теофраст, все одно грязь сплошная. И прожаривать даже не стану. Колет разве приберечь. – Знахарка подобрала и бросила в угол кожаный колет. Ловко сгребла и унесла в сени лохмотья камзола, остатки чудовищно грязной рубахи и обрезки штанов.
Тело у раненого было как у Христа неумелой деревенской работы – узкое, с покатыми плечами и впалой грудью, бледное неживой белизной. Под коленом – скверная, воспаленная рана: кость перебита, и, кажется, мушкетной пулей. Когда доктор взялся прощупывать рану, чужак застонал и открыл глаза.
– Дайте-ка мне, Агнесса, вашей настойки, что покрепче. Отдельно в плошке и в стакане. Плошку сюда, и не вздумайте смеяться: я неоднократно проверял – это спасает от воспаления. А из стакана влейте ему в глотку – это притупит боль.
– И в мыслях смеяться не было, господин Теофраст. Вот плошка, а стакан и не надо. Лучше так. – Она тяжело опустилась на колени в изголовье раненого, обхватила белобрысую голову мягкими ладонями, склонилась к самому лицу: – Спи.
И действительно, водки не понадобилось.
Рана была вычищена, нога запеленута в тугой лубок, а раненый обмыт, переодет в рубаху покойного Вальтера и бережно переложен с сырого плаща на перину поплоше.
– Спасибо, господин Теофраст, что пришли, – сказала Агнесса, как всегда, бесстрастно. – Не желаете ли вишневки откушать?
– А не откажусь, нет! – И когда женщина неторопливо направилась к шкафчику, лекарь спросил ее внезапно для себя: – Вы уверены, что не стоит отправить его к отцу Питеру? Или, хотите, перевезу к себе, как очнется? Вам, должно быть, не слишком-то… Хлопоты лишние…
– Справлюсь, – не оборачиваясь, обронила Агнесса.
Уже надевая перчатки, доктор уточнил:
– Он говорил о чем-нибудь, пока не впал в беспамятство?
– Говорил, что все пропали. Что началась пурга из ледяных перьев и все пропали. Бредил, верно.
Снегопад давно кончился. Лекарь ушел. Сколько же они провозились? Агнесса выходит во двор, выплескивает под яблоню грязную воду, обтирает котел и набивает его чистым декабрьским снегом. Небо светло-серое, зимнее жемчужное небо. На дворе все белым-бело. В сугробе у крыльца ямка – это плюхнулся важный Густав, натоптано, где кот выбирался на поверхность, брезгливо тряся лапами, а дальше по кромочке молодого рыхлого снега тянется невесомая цепочка независимых кошачьих следов. Ох, Густав!
Господин Теофраст с привычным пессимизмом опытного лекаря ожидал антонова огня, лихорадки от ран либо простудной, внезапной мозговой горячки или, на худой конец, пролежней от неподвижности и небрежения, но раненый поправлялся на удивление быстро. Ежедневные визиты лекаря к Агнессе вошли в привычку для обоих. Знахарка скоро перестала дичиться высокоученого господина, прямо при нем закладывала в небольшой котелок травы и прочие ингредиенты, нужные по ходу дела, ворожила и шептала над томящимся душистым отваром. На «колдовские штучки» господин Теофраст прикрывал глаза, да и католическое воспитание его было сильно разбавлено вольнодумием и опытом военного врача. Однажды, впрочем, развлечения и любопытства ради он напряг слух, пытаясь услышать, что же бормочет ведунья, но, к изумлению своему, обнаружил: женщина раз за разом монотонно и ровно повторяет «Отче наш». Осторожно выспросив ее, Теофраст подивился собственной несообразительности. «Да как же иначе-то, господин лекарь! Три „Отче“ – и снимать котелок, не то перестоится», – терпеливо ответила Агнесса. Если же травам надлежало томиться дольше или же у знахарки были иные заботы, из деревянного гладкого ящичка извлекалась господская игрушка, покупные часы на четверть часа, и струйка цветного песка тихо перетекала из колбы в колбу. Высокомерную небрежную ревность к коровьей матери, дерзающей лечить подобие Божие, все больше сменяло профессиональное любопытство. Раньше с умением знахарки подбирать травы и составлять сложные смеси доктор сталкивался лишь при дегустации настоек, теперь же он оценил ее искусство по достоинству и, глядя, как работает флегматичная Агнесса, с удивлением замечал в неспешных и полуварварских действиях неграмотной бабы отсветы того же высокого искусства, какому предан был и сам. К слову сказать, нечасто господин Теофраст видел столь быстро заживающие раны и такой тщательный уход. Удивляло его и совершенное отсутствие в Агнессе жалостливости к увечному, свойственной слабому полу. В бытность свою не раз и не два наблюдал он, как прельщает дам боль, переносимая, а паче того когда-то перенесенная мужчиной…. Адель боялась крови и совершенно не могла перевязывать раны. Но гладкая розоватая кожица его старых шрамов так занимала ее…
Как Агнесса, отказавшаяся от помощников, управлялась с телесными нуждами бесчувственного пациента, доктор мог только догадываться. Больной был чист и обстиран, и в доме не ощущалось запаха гниющей плоти. Смущало то, что ландскнехт не приходил в себя, хотя состояние его не напоминало беспамятство – скорее, то был чудесным образом продленный целебный сон. Порой спящий говорил не пробуждаясь – то быстро и невнятно, так что и не разберешь языка, то по-немецки – коряво, с нездешним выговором, а однажды – высоким голосом отрока, отвечающего затверженный урок, – на фландрском. Доктор, в своих скитаниях волей-неволей освоивший пять языков, помимо прочно вбитой в отрочестве латыни, изумился, поняв, что речь идет о красках. «…Плащ Пресвятой Девы надлежит писать лазурью, что… из в пыль растертых синих камней немалой цены. Но если средства… то употребленная в сочетании с белилами сажа, если, конечно, цвет окружения будет подобран точно, дает подобие блеклой синевы…»
«Вот ведь, живописец!» – подумал лекарь, рассматривая лежащую поверх одеяла руку солдата – крупную, худую, с искривленным средним пальцем и на треть срезанным мизинцем.
– Никак услышаны молитвы отца Питера? – усмехнулась Агнесса. – Вечно он охает, что некому алтарь подновить и святой Мартин у него облез совсем, от людей стыдно!
Теофраст осекся было, но решил, что про живописца сказал вслух, забывшись.
В пропиленный лаз вальяжно скользнул черный Густав, осмотрел всех топазовыми глазами, басовито мурлыкнул Агнессе. Та расцвела улыбкой и, укрыв спящего, поспешила в сени, где на холоде стояли крынки с молоком.
Пришел злой февраль, месяц прибыльный для докторов, но тяжелый для болящих. От гнилой лихорадки скончался старый Фридрих, родные и близкие оплакали его, но к доктору никаких претензий не имели. Теофраст в последний раз навестил дом травницы. Раненый давно не нуждался в его заботах, и визит был подиктован причинами щекотливого свойства. Вчера отец Питер, осторожно выбирая слова, попросил его поговорить с пришлым ландскнехтом: нехорошо здоровому мужчине дольше надобного задерживаться у нестарой еще вдовицы. Отец Питер даже готов предоставить солдату кров, пока тот не найдет себе приюта получше.
– Ханс? – Агнесса держала на отлете руки в мыльной пене. – Утром еще ушел. К отцу Питеру вроде бы, а за вещами, сказал, вечером зайду.
Стоило бы поблагодарить и откланяться – видно же, занята хозяйка, но Агнесса уже обтерла руки о передник и милости просила пожаловать. Пришлось сбить снег с сапог, повесить в сенях плащ и шляпу, мимодумно жалея чисто выскобленный пол, пройти к печке в синих дельфтских изразцах.
– Раз уж я добрался до вас, милая Агнесса, так и прикупил бы вашего травничка. Если, конечно, найдется излишек. А пока пост не начался, так и наливки.
– Вишневка у меня почти вышла, а есть вот настойка на девяти травах с медом и перцем – я такую в первый раз ставила. Она только к Рождеству и созрела как надо. Я сейчас белье развешу и вам на пробу по рюмочке налью, и сливянки еще, а вы уж сами выбирайте, что вам больше по нраву.
В ожидании обещанных рюмочек доктор занял дубовое кресло, черный наглец Густав потерся шерстяным боком о сапог, перемахнул через подлокотник и развалился на коленях гостя. Теофраст не возражал, даже погладил мощный загривок.
Раздались голоса, кто-то пришел к знахарке, хлопнула дверь, зашаркали по полу, застучали деревянные подошвы. Густав встрепенулся и пулей слетел на пол. Старая Брюн вошла в комнату, не отряхнув платья от снега, оставляя за собой мокрые грязные следы. Смерила доктора неприязненным взглядом, присела на негнущихся ногах, проскрипела: «Доброго здоровьичка, господин лекарь, приятная встреча!» – и рухнула на низенькую скамеечку у печи кучей сырого темного тряпья. Скинула башмаки, высунула из-под грязной юбки ступни в толстых промокших чулках и впала в блаженное забытье, прижавшись спиною к горячим изразцам. Пока Агнесса во дворе развешивает белье между двумя вишнями, потерпим друг друга, глупо же прямо сейчас вставать и уходить.
Старуха сидела молча, выкатив почти мужской кадык, крупный крючковатый нос торчал из-под оборок грязного чепца. Лекарь присмотрелся – Брюн спала. Даже всхрапнула, слава богу, а то и не понятно – не преставилась ли? Нос заострился, как у трупа. И кожа желтоватая, восковая. Вот сейчас воск подтает, плоть сольется со лба, со впалых щек, исчезнут губы, и мертвец обернется к Теофрасту, ухмыльнувшись оставшимися редкими и длинными зубами. Ухмыльнется и скажет: «Господин лекарь, вставайте, нужда в вас!»
Что за дурацкие мысли? Одно ясно: старуха долго не протянет – совсем уже полуистлевшая она, как жива еще…
– Что, солдатики, ловко вы мамку провели? Под юбками у ведьмы-то тепло? А в огонь не пора? – Дремлющий кадавр поднял голову, и под закрытыми веками Теофраст видит движение зрачков, поворачивающихся к нему, ищущих его по комнате, настигших. Оба глаза, под морщинистой кожей у проклятой ведьмы шевелились оба мертвых глаза!
Брюн наклонилась к дверце печки, седая прядь выбилась из-под чепца, свесилась с голого черепа, и вдруг старуха заскользила вниз, как бескостная кукла. Теофраст рванулся и подхватил ее, потому что ему показалось: если та полыхнет, из-под оболочки нищей попрошайки полезет что-то ужасное, как библейская железная саранча.
Старуха дернулась, проснулась и осклабилась:
– Да вы никак обжиманцы затеяли, господин лекарь? А войдет кто – так я ж девушка незамужняя, жениться придется, – и заперхала, подавившись скабрезным смешком.
– Вы задремали… – смешавшись пробормотал Теофраст.
Она взглянула на него единственным слезящимся глазом, еще раз хихикнула и съежилась под шалью. Как можно было испугаться Старой Брюн?
Потом он часто просыпался по ночам от душного ознобного страха. Во сне мерзкая ведьма заглядывала ему в лицо, кокетливо прикрываясь растопыренными пальцами, а под ее вонючим тряпьем лязгала ржавая кираса с острым килем. И неумолимые глаза старухи прожигали его насквозь.
А наяву Брюн почти и не встречалась. То ли избегала лекаря, то ли слишком слаба была, чтоб тащиться за подаянием через весь Мартенбург. Но в апреле Теофраст увидел ее на площади: под лучами яркого весеннего солнышка старуха сидела, оседлав конскую поилку и залихватски подоткнув подол. Рядом стоял Ханс и что-то быстро зарисовывал на дощечке. Доктор подошел посмотреть. Из путаницы темно-серых штрихов возникал андрогинный пьяный труп на хохочущем коне. Особенно ужасал пронзительный, ищущий взгляд Войны сквозь ветхие, плотно сомкнутые веки.
Ханс, не отрываясь от работы, поклонился доктору и сбивчиво объяснил, что видел у патера «Трех всадников» прославленного мейстера Альбрехта. Нимало не тщится повторить, но хочет написать сам… Смотрите, господин Теофраст, смотрите, не правда ль, эта женщина есть страшная, как война?
Теофраст еще раз взглянул на сумасшедшую старуху, в непристойной позе раскорячившуюся на каменном корыте, и вновь отметил, что Брюн вряд ли протянет хоть год. Осиротеют городские кошки.
– А ты кому пишешь эту картину? Неужто просто для себя? Ах нет… Ну так продай мне. Хочешь задаток? Но прошу, пиши поскорее. Уж больно натура хороша.
Теофраст шел домой и прикидывал, где бы ее можно было повесить. И гвоздь вбить покрепче. Теперь точно не вырвется.