412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Невеста императора » Текст книги (страница 24)
Невеста императора
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:09

Текст книги "Невеста императора"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)

Глава 14
Прощальный взор
 
Гробы вы, гробы!
Предвечные наши домы!
Сколько нам ни жити,
Вас не миновати!
Тела наши пойдут
Во сырую землю —
Земле на преданье,
Червям на точенье.
Души наши пойдут
По своим по местам…
 

Баламучиха приостановилась перевести дыхание и с великим трудом удержала на сморщенном лице скорбное выражение, которое так и норовило, словно тяжелая, плохо закрепленная маска, свалиться под ноги.

Все вышло по ее посулам! Говорила она, что этой дерзкой девке недолго топтать травушку-муравушку – так и содеялось. И безразлично, сгубила ее кручина зеленая, желтая, черная ли – сгубила-таки, и весь сказ!

Противоречивые чувства раздирали старушечью душу. Конечно, первое, что подумала Баламучиха, прослышав о внезапной кончине Марии Меншиковой, – девка руки на себя наложила. Однако никаких признаков сего не нашли ни воевода, ни причт [93]93
  Служитель церкви, в чьи обязанности в старину входило удостоверять смерть, за неимением доктора.


[Закрыть]
. А то каково поторжествовала бы старая знахарка, когда сволокли б сию гордячку на божедомки, свалили в жальник… И уж при ближайшем неурожае, засухе, наводнении или другом бедствии Баламучиха позаботилась бы, чтобы именно ее мертвое тело растревоженные березовцы выгребли из могилы и бросили на растерзание хищным птицам и зверью, ибо вообще погребение заложного покойника [94]94
  Самоубийцы


[Закрыть]
неугодно небесам. Но, увы, на сию возможность ничто не указывало. Улеглась девка вечером спать, стеная и охая, а наутро домашние глядь – она уже и закоченела… Ну что ж, умерла так умерла. Милосерд оказался к ней господь сверх всякой меры.

В «пристойной смерти» рабы божьей Марьи была и хорошая сторона. Самоубийцу сволокли бы на жальник втихаря, и не появилось бы у Баламучихи, единственной настоящей плакальщицы в Березове (это был ее законный хлеб, как и знахарство!), возможности откричать-отвопить вволю, отвести душу в кликушеских завываниях, на которые она была величайшая мастерица.

Вот и сейчас: идя обочь похоронного шествия с распущенными волосами и нарочно искаженным лицом, она кривлялась и вопила, то громко вскрикивая и заливаясь плачевными причетами, то заводила тихим писклявым голосом, то вдруг умолкала – и затягивала снова:

Уж день за днем как река течет,

Лето красное от нас удаляется,

Девица-красавица в сыру землю зарывается.

Как дождиночки уходят в белый песок,

Как снежиночки тают над костром,

Как солнышко за облачко теряется,

Так же девица от нас да укрывается!

Как светел месяц поутру закатается,

Как часта звезда стерялась поднебесная,

Улетела ты, бедная лебедушка,

На иное, безвестное житьице!

Баламучиха вопила, а все, все, шедшие за гробом с зажженными свечами в руках, внимали ей и в лад с ее причитаниями то тихо вздыхали, то разражались рыданиями.

Но еще одно обстоятельство несколько омрачало вдохновение старой плачеи: обычай был не исполнен, гроб с покойницей не простоял положенных трех дней, пока душа, покинувшая тело, еще не рассталась с местом земных своих странствий – ведь в продолжение трех дней витает она вокруг оставленного ею праха, то голубем вьется вблизи покойникова дома, то мерцающим огоньком дрожит ночью над кровлею, то белой бабочкой бьется в окно. По летнему, необычайно жаркому времени пришлось хоронить Марью Меншикову тотчас же к вечеру, и чуткий нос Баламучихи напрасно старался уловить сладостный для нее запах тления. Она так старательно принюхивалась, что молчание ее затянулось, и печальный, дребезжащий басок старого священника тут же заполнил пространство тишины:

– Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, поми-илуй нас!..

Вот и дошли до кладбища – оно было на задах церкви, слишком близко, на взгляд Баламучихи.

Старуха едва не руками зажимала рот: так и подмывало еще покричать по новопреставленной рабе божией Марье, однако ее роль пока что была закончена.

Вот начнут опускать гроб в могилу – тогда уж…

Деревянную домовину поставили возле свежевырытой ямы. Подняли, по обычаю, крышку, и бледное, изможденное лицо упокоившейся красавицы открылось всякому взору. Белый саван казался не белее ее воскового лица, а слабый трепет свечи налагал легкие тени в уголках губ, от чего казалось, что они вот-вот дрогнут в улыбке.

Кадило качалось над гробом, сладкий ладанный чад дурманил голову…

Пришло время последнего целованья, однако и сам Меншиков, и дочь, и сын его только низко поклонились покойнице, не сделав даже приличной попытки коснуться охладелого лба. Баламучиха недовольно поджала губы. Экая богохульная причуда! Якобы накануне вечером, словно предчувствуя скорую кончину, Мария обмолвилась, чтобы, когда умрет, никто из живых не касался бы ее чела губами. Девка и сама не знала, что сие станет ее последней волей, которая пошла вразрез с обычаем. Баламучиха, прослышав о сем, подняла было крик, но никто из высокомерных изгнанников ее и слушать не стал. Не то чтобы знахарка так уж хотела расцеловать надменную девку в последний раз, однако она всегда испытывала почти плотское наслаждение, когда ее сухие, сморщенные, зажившиеся на этом свете губы касались ледяного, мертвого лба человека, бывшего гораздо моложе ее, тем более – красивой девушки.

Это последнее целованье было для Баламучихи, которая не одну душу свела во гроб своим врачеванием, мгновением наивысшего торжества смерти над жизнью, и вот теперь ее намеревались лишить этой радости!

Приняв подчеркнуто смиренный вид, она дождалась своей очереди склониться перед гробом, но тут, изобразив, будто оскользнулась на сырой земле, всем телом подалась вперед. Еще миг – и не только губы, но и все лицо ее уткнулось бы в чело покойницы!.. Однако Меншиков зорко блюл последнюю волю дочери: с невероятным проворством он успел схватить Баламучиху за край старенькой кацавейки и рванул. Ветхая ткань затрещала, поползла – но выдержала, и Баламучиха на какое-то мгновение повисла в его сильных руках, а потом была отброшена от гроба таким толчком, что лишь чудом удержалась на ногах и не оказалась в могиле еще прежде ее законной обитательницы.

Еле переводя дух, она ожгла Меншикова взглядом, исполненным лютой ненависти. «Ну, ты попомнишь меня, попомнишь…» – бились ядовитые мысли, и вдруг смутная картина явилась ее воспаленному воображению: лежит на постели этот государев преступник при последнем издыхании, задыхается, глаза налиты кровью, тьма смертная в глазах, но спасти его еще можно: надо лишь отворить жилы ручные и пустить страдальцу кровь, однако в Березове никто сделать сего не способен, кроме нее, Баламучихи, а она-то.., она сего делать не станет, и одр станет гробом сему нечестивцу! [95]95
  Именно так 8 ноября 1729 г, скончался А. Д. Меншиков.


[Закрыть]
.

Даже подумать об этом было приятно, и Баламучиха обрела прежние силы. Тем временем священник крестообразно бросил на уже опущенный в могилу гроб горсть земли, полил елей и посыпал пепел от кадила:

– Помяни, боже наш, в вере и надежде живота вечного, преставленную рабу твою, сестру нашу Марию, и, яко благ и человеколюбец, отпущай ея грехи и потребляй не правды, ослаби, остави и прости все вольные ее согрешения и невольные, избави ея вечные муки и огня геенского и даруй ей причастие и наслаждение вечных твоих благих, уготованным любящим тя!..

Застучали комья земли по крышке гроба: сначала громко, потом тише, потом вовсе неслышно, и скоро могилка была засыпана вся.

Все подходили, кланялись в пояс, отведывали кутьи. Баламучиху просто-таки из стороны в сторону поводило от злости: ей-то теперь приблизиться к угощенью было никак невозможно! Только и оставалось, что, согнувшись в три погибели за потемнелым от дождей, покосившимся крестом на дальней могилке, смотреть, как расходится народ.

Скоро над влажным холмиком остались трое: отец, брат и сестра упокойницы. Девочка тихо плакала, брат был мрачен; старик – и того мрачнее, едва на ногах держался, хотя весь обряд вынес спокойно. В последний раз припав к могилке, наконец ушли и Меншиковы. Теперь можно было и Баламучихе выбираться из своего укрытия. Она решила все-таки пойти на поминки: упустить даровое угощение, а главное, еще одну возможность позлорадствовать, было свыше ее сил.

Дождавшись, пока отдалились на приличное расстояние Меншиковы и еще один какой-то задержавшийся на кладбище человек (Баламучиха прежде видела его в Березове, хотя он был не здешний, а, по слухам, подручный какого-то промышленника, жившего в тайге), старуха засеменила было меж могил, как вдруг дробный топот заставил ее оглянуться и замереть…

* * *

От околицы, по вытоптанному выгону, бежало стадо оленей. Неслись как угорелые, однако ж, чем ближе подбегали к погосту, тем медленнее передвигали проворными ногами, тише били в землю копытами.

И вот они вступили на кладбище. Чудилось, серая река ручейками растекается меж земляными холмиками.

– Кыш! Кыш! – всплеснула руками Баламучиха, да осеклась: олени не топтали могил, не валили крестов – бродили туда-сюда, словно в растерянности, изредка озираясь на своего вожака, который сразу подошел к свежезасыпанному холмику, где упокоилась новопреставленная раба божия Мария, и стал там, вытянув голову, увенчанную короною великолепных рогов.

Ноздри его вздрагивали, бархатистые губы чуть касались сырой земли. Казалось, он трепетно ищет что-то: пытается почуять чей-то запах, услышать чей-то зов…

Олени притихли, остановились – смотрели на своего вожака: у всех морды вытянуты, глаза полузакрыты, ноздри дрожат…

И вдруг волнение охватило их – всех разом. Дрожь прошла по серым телам, глаза исполнились ужаса!

Вожак-олень гневно ударил в землю копытом, вскинул гордую голову, издал короткий призывный клич.

Наклонил голову набок, словно прислушиваясь, – но никто не отозвался… Протяжный, мучительный рев огласил округу, вожак-олень пал на колени, положил тяжелую голову на могильный холм, а из прекрасных, зеркальных глаз его медленно выкатилась тяжелая, прозрачная слеза.

Баламучиха содрогнулась. Пусть не душа у нее была, а душонка, но все ж вещая, и происходящее заставило ее исполниться трепетного ужаса. Все, что она видела, было необъяснимым, пугающим – и надрывало старческое сердце, которое, чудилось, уже ничто не могло уязвить. Ноги у нее подгибались, однако она, чуть ли не волоком, все же выволокла себя с кладбища, благо олени не обратили на нее ни малого внимания.

Оказавшись от них подальше, подобрала подол, изготовясь ринуться прочь как можно скорее, но напоследок все же оглянулась.

Олени сгрудились вокруг могилки Марии Меншиковой и тихо, бережно касались комьев земли своими влажными бархатистыми губами. Глаза их выражали покорное недоумение, как если бы животные никак не могли понять, почему, ну почему никто не отзывается на их настойчивые зовы.

Молодая важенка приблизилась к вожаку, положила точеную голову на его круп, закрыла глаза…

Он не шелохнулся.

Потом все олени ушли с кладбища, а вожак долго еще оставался у могилы.

* * *

Сгущались сумерки.

Савка скатился по каменистой осыпи под берег.

Обдирал ладони и рисковал ноги переломать, но идти к дому привычной тропой не было никакого терпения.

Грохот он поднял такой, что, верно, перепугал обитателей жилища: откинулась шкура, заградившая вход, и оттуда показалось дуло ружья.

– Свои, свои! – прохрипел Савка и ворвался в избу, едва не выбив ружье из рук князя.

Сдвинув своего господина весьма непочтительно, откинул в сторону шкуру, чтоб не застило последние светлые лучи, и тревожно вгляделся в недра избушки.

Женщина, сидевшая на нарах, в уголке, испуганно отпрянула, когда Савка, перекрестив ее и павши перед ней на колени, схватился сперва за край ее черного платья, а потом поймал худые, прохладные пальцы и почтительно чмокнул их.

– Слава богу, барыня! – прошептал прерывающимся голосом. – Слава господу всемилостивому! Вы живы, ох, живы…

– Страшно там было? – прошелестела Мария, погладив Савку по растрепанной голове. – Как они? Батюшка как?

– Сестрица и братец ваш, конечно, слезами заливались; Александр Данилыч держались молодцом, только побледнели очень. Да уж, побледнеешь тут небось! Я и сам едва ума не решился, когда гроб забили да в яму опустили. А когда могилу засыпать начали, верите ли, почудилось, будто все под ногами всколебалось. Будто кто-то рвался из-под земли, да никак не мог вырваться!..

Он подавился, потому что князь весьма чувствительно ткнул его меж лопаток кулаком и умерил свой эпический пыл:

– А так все обошлось. Бахтияр не показывался. Говорят, навовсе спятил от Сиверги.

– А она.., а ее никто не целовал? – спросила Мария, и князь Федор, услышав дрожь в ее голосе, сел рядом, взял за руку, крепко сжал, ободряя, словно вливая этим прикосновением силы, которых ей понадобится еще немало. – Обошлось, – повторил Савка, который глаз не отводил от гроба, чуть ли не пристальнее, чем сам Меншиков. – Конечно, малость дивовался народ, особливо Баламучиха, да куда ж денешься, коли такая была ваша последняя воля? Ее, то есть… в смысле… – запутавшись, Савка смущенно махнул рукой и повернулся к князю:

– А ведь нам пора, барин!

Вогулы, конечно, карбас стерегут, да мало ли, какая притча? Они же как дети, нет у меня им крепкой веры.

– Пора, так пойдем, – кивнул князь, поднимаясь и помогая встать жене. – Ну, как ты, милая? Дойдешь?

– А что ж делать? – усмехнулась Маша. – Нет, ты за меня не тревожься: я в силах. Поверишь ли: меня «похоронили», а я чувствую себя так, словно только что на свет народилась. Дойду куда надо и все выдержу.

Она и впрямь ощущала себя сильной, способной все претерпеть без стонов и жалоб. Да можно ли держаться иначе, когда ради нее принесено столько жертв, сделано столько дел, предпринято столько сверхъестественных усилий? От нее требуется всего ничего – терпение, а уж если Маша научилась терпеливо сносить горести и невзгоды, то как-нибудь перетерпит и ожидание свободы и счастья. Она ведь не одна. Их трое! А с верным, неоценимым Савкой – и вовсе четверо. И она еще раз улыбнулась мужу:

– Все хорошо. Я уже иду. Ну, спасибо этому дому…

– ..пойдем к другому, – закончил князь Федор, окидывая прощальным взором нары, на которых он провел бессчетно одиноких, исполненных страдания ночей, а две последние – спокойные и счастливые, и пустую дупельку в углу. По просьбе Сиверги они с Савкою вычерпали оттуда всю воду, не спрашивая зачем.

Множество ее просьб они выполнили, ни о чем не спрашивая, ибо верили ей безоглядно; вдобавок ответы могли быть столь непонятными и пугающими, что лучше их и не знать.

Он тряхнул головой, не желая удручать себя ненужным грузом печальных размышлений: и без того тяжелый путь впереди! – и, держа Машу за руку, двинулся вслед за Савкою по тропе вдоль берега.

* * *

Это и в самом деле оказалась удобная, короткая тропа, которая еще задолго до рассвета вывела их к устью Сосьвы. Здесь, под бережком, причален был карбас, и Савка, прошедший вторую половину пути на рысях, не в силах справиться со своим недоверчивым беспокойством, наконец-то с облегчением убедился, что вогулы не сбежали, не напились, не уснули, а зорко стерегут посудину. Ее очертания мрачно темнели на речной глади, серебряной в лучах высокой луны. Ночи в августе хоть и удлинились на час, но все как одна стояли ясные, яркие и до того светлые, что округ было видно как днем. Наверное, именно такие тускло-серебряные дни и ночи выдаются в ином мире, и Маша, то и дело поглядывая на мужа, никак не могла свыкнуться с реальностью происходящего. Но, очевидно, и ее лицо чудилось со стороны призрачным, нездешним, ибо высокий человек, внезапно появившийся из густой тени нависшего берега, при виде Маши сперва перекрестился, отшатнувшись, – и только потом бросился к ней, заключил в объятия, и она щекой ощутила прикосновение его влажного от слез лица.

Отец! Это был отец, и он пришел проститься с нею навеки.

Навеки!..

* * *

Александр Данилыч как схватил дочь в объятия, так и стоял зажмурясь и словно бы не собирался отпускать.

Князь Федор держался в стороне, с болью поглядывая на посеребренную лунным светом голову Меншикова. Чудилось, он за этот день сплошь поседел.., а может быть, так сие и было, и лунный свет здесь вовсе ни при чем.

Видя это прощальное, неразрывное объятие, князь Федор даже руку к сердцу прижал, ибо вполне живо ощущал, что чувствует сейчас Меншиков. Все-таки одно дело – поверить в чудо, измысленное Сивергой для спасения Маши, и совсем другое – увидеть мертвое, восковое лицо любимой дочери, услышать, как застучали по крышке гроба комья земли.., ждать ее теперь в этой серебряной, призрачной ночи, не веря, не зная, придет она – или в самом деле так и лежит в кромешной могильной тьме. И вот теперь они вновь встретились – чтобы вновь пережить разлуку, столь же необратимую, как смерть. Поэтому он стоял молча, терпеливо ждал, не обращая внимания на встревоженные Савкины взгляды. Все правильно, все верно: отойти от Березова лучше затемно, пока спит всякий случайный взор, однако у него сердца не хватало произнести роковое слово и оторвать Машу от отца.

Александр Данилыч сам все вспомнил, сам очнулся, сам разомкнул объятия и, поцеловав дочь в лоб, взглянул на князя Федора с улыбкой, которая на этом смертельно-бледном лице казалась судорогой боли:

– День сегодняшний пуще иного года исполнен душевного трепетания… Боже мой! Только нынче постиг: что я видел, что знал прежде?! Великий государь несся по жизни, будто звезда летучая, меня в вихре движения своего увлекая. Мы видели только грядущее, отринув настоящее; мы зрели чужую удачу, позабыв о мудрости родной… Да у Баламучихи больше ума, чем у меня! Она что-то учуяла сегодня.., я же, может статься, жизнь свою проиграл лишь потому, что утратил этот нюх, это чутье живого, русского.., нет, просто – человека. До сих пор умом не постигаю, как возможно было сделать то, что сделала Сиверга, до сих пор мерещится в этом какой-то подвох! Веру утратил, вот и.., рухнул.

Маша отстранилась, пристально глянула на отца, попыталась что-то произнести дрожащими губами, но он с ласковой улыбкой покачал головой:

– Нет, нет! Я не ропщу, я с умилением предаюсь воле Творца. Кого боги хотят погубить, того лишают разума. Ну а я.., лишен был веры. Да что! Был я баловнем судьбы, все мне досталось шутя – шутя и утратилось. – Он хохотнул. – Впрочем.., не совсем.

Не выпуская Машиной руки, Александр Данилыч поманил князя Федора в тень и, пошарив за пазухой, извлек нечто, на первый взгляд показавшееся хороводом крошечных мерцающих звездочек, и только когда ладони Федора коснулось что-то колючее, он понял, что держит драгоценные каменья.

– Алмазы? Ожерелье?! Быть не может! – недоверчиво шепнула Маша. – Но.., нет, как? Где ты их спрятал?!

– Не могу же я выдать любимую дочь замуж безо всякого приданого, – пожал плечами Александр Данилыч, и князь Федор отметил, как ловко он уклонился от ответа.

– Нет, я не возьму, – отстранилась Маша. – Тебе, всем вам здесь они куда нужнее!

– Э-э, нет!.. – отскочил Меншиков и едва не упал, едва удержался, вцепившись в плечо Федора. – Ничего, ничего. Это я каблук плохо привинтил.

Маша глянула вниз. Отец был обут в свои единственные сапоги с высокими наборными каблуками: сапоги, сшитые по старому русскому образцу, а не новомодные башмаки с пряжками, которые всегда нашивал при дворе.

– Быть того не может, – повторила она ошеломленно. – Неужто в каблуках?!

Меншиков торжествующе рассмеялся:

– Да, Пырский с Мельгуновым чуть ли не в ушах у меня шарились, а сапоги снять не додумались. Я же, предчувствуя новые Петькины и Долго… – Он хмыкнул, скрывая обмолвку, и смущенно покосился на Федора:

– Предчувствуя, стало быть, новые противников моих пакости, исхитрился еще в Раненбурге измыслить схорон [96]96
  Тайник (старин.).


[Закрыть]
. И, как видите, очень кстати.

Он похохатывал, весьма довольный собою, но от князя Федора, который не сводил глаз с тестя, чая в его взвинченности какой-то новой неожиданности, не ускользнула смущенная заминка, предшествующая новому широкому жесту: сунув руку за пазуху, Меншиков извлек оттуда две алмазные серьги и сунул их дочери.

– Бери, не спорь, – сказал ворчливо. – Пригодятся. Корабельщики, знаешь, какой народ? Три шкуры с вас драть будут за провоз, а до Лондона, чай, дорога долгая! Может, с нашими-то еще столкуетесь сердечно, а как сядете на аглицкую ладью, так каждый камушек в ход пойдет! Еще ладно, что зимовать не придется в Архангельске, а то б и вовсе… – Он осекся, но, взглянув в блеснувшие глаза князя Федора, только рукой махнул:

– Ах, язык-то помело, чертов болтун!

– Откуда вам сие ведомо, батюшка? – воскликнула изумленная Маша, а князь Федор ничего не спрашивал: и без слов было ясно, что Сиверга открыла Меншикову грядущее.

Значит, все обойдется, все сбудется, их ждет удача!

Князь Федор всегда верил в нее, но верить – это одно, а знать доподлинно – совсем другое, и сейчас он чувствовал себя так, будто у него выросли крылья. Руки чесались скорее взяться за правило [97]97
  Руль (старин.).


[Закрыть]
карбаса, распустить парус, поймать волну и ветер, вдохнуть полной грудью воздух свободы, но он сдерживал себя, не забывая: эти двое прощаются навсегда.

Маша сжала в горсти драгоценности и орошала их тихими слезами, а отец растерянно глядел на нее, и лицо его было уже вполне различимо: короткая северная ночь шла к концу, стремительно близился рассвет.

– Да полно, полно тебе! – не выдержал он наконец. – Полно меня хоронить заживо! Мне вон церковь еще построить надобно! Доколе строю – жив буду.

И знай – ничто не зряшно в божьем промысле. С высот положения своего был я низринут затем, чтобы осознать: на высоты духа мне еще предстоит подъем многотрудный, а это и почетнее, и достойнее, нежели высоты власти. Пустое все, ей-же-ей! Одна твоя слеза, Машенька, по мне, заблуднику, сейчас для меня дороже всех богатств мира, мною потерянных. Потерянных… – повторил он с задумчивым выражением, хлопая себя по карманам. – Вот же черт! Неужто потерял?!

Князь Федор громко закашлялся, пытаясь скрыть смех и слезы. Господи, как же любил он сейчас этого неуемного, непобедимого Алексашку, как жалел о том, что не дано им было близко узнать друг друга! И, верно, Меншиков думал о том же, ибо, выудив из бездны своих карманов бесценный перстень с брильянтом в добрую горошину и небрежно сунув его дочери, словно игрушку-безделицу, он стиснул руку князя Федора.

– Не думай, что я ничего не понимаю, не чувствую, что значило тебе – Долгорукову! – все сие испытать, пережить, содеять, – сказал Александр Данилыч, и Федор снова глухо кашлянул, ибо у него запершило в горле. – Жаль, что чужеземщина тобою обогатится, а Россия – обеднеет. Жаль, что из-за меня, старого дурня, принужден ты на чужбину бежать. Жаль, что внук мой на чужбине… Эх, ладно! Прощай, князь Федор! До гробовой доски буду за тебя, как за сына, бога молить.

Только ты ее береги, мою душеньку! – И почти сердито отдернул руку:

– Ну все уж! Ступайте!

Маша рванулась к нему, но он только быстро поцеловал ее в лоб и снова зашарил по карманам, и, как ни тяжело было мгновение, князь Федор не смог сдержать любопытства: да неужели Меншиков жестом фокусника-скомороха извлечет из своих тайников еще какую-нибудь тысячерублевую побрякушку?! Но, верно, сия пещера Али-Бабы наконец опустошилась: ничего не вынул Меншиков, кроме большущего, застиранного носового платка:

– Ну уж довольно, довольно! С богом!

Теперь он чуть ли не в тычки гнал их на карбас, где так и приплясывал от облегчения Савка.

Неудержимо рвалось в небеса рассветное солнце.

И уже совсем скоро сияющая завеса его слепяще-белых, молодых лучей накрыла отдалившийся высокий берег, и черную закраину тайги, и высокого человека, оставшегося на том берегу. Он только раз махнул рукою – и остался недвижим, словно разлука поразила его как молния.

* * *

Ветер был попутный, и Савка один стоял на руле.

Князь Федор с Машею сидели на дне карбаса, стараясь не высовываться: если заприметит случайный взор их суденышко, пусть не усомнится, что плывет на нем один лишь рулевой. Ну а ночью наступит черед князя взять в руки правило. Пока же он мог наслаждаться покоем, близостью возлюбленной, ее теплом, запахом ее волос, бездумно глядеть, как сверкают под солнцем тонкие, вьющиеся золотисто-русые пряди…

Впрочем, одна мысль точила его непрестанно, и он даже вздрогнул, когда Маша – еще звучали в ее голосе слезы – вдруг произнесла:

– Одно не пойму – что же Сиверга не пришла проститься с нами?..

И тут же они переглянулись, ибо враз обоим послышался знакомый перезвон, а в следующее мгновение они увидели рыжую сову, тяжело севшую на корме.

При виде ее мохнатой, ушастой головы, черных глаз Маша невольно задрожала, вспомнив, как эта страшная голова прижималась к окну в березовской избе и как Бахтияр, словно околдованный, вылетел в ночь в погоне за Сивергой.., чтобы уже не вернуться.

Только теперь она осознала, сколь многим обязана загадочной тудин, все благодеяния которой принимала как должное, не говоря ни слова признательности, хотя сердце ее было переполнено благодарностью.., может быть, она молчала потому, что всегда смутно чувствовала: все чудеса свои Сиверга творила не ради нее. Нет, не ради нее! И сейчас сомнения обратились в уверенность, ибо сова на Машу и не глянула: ее огромные, черные, неподвижные глаза были устремлены на другого, и Маша вдруг почувствовала, как вздрогнул ее муж, как закаменели его руки.

Маша догадалась, что и он понял значение этого взгляда, выражавшего одно – любовь.

* * *

Он понял, да. Теперь ему казалось, что с первой их встречи на лесной тропе Сиверга смотрела на него с этим выражением любви – невыносимой, мучительной любви! И Бахтияру взялась мстить вовсе не из-за медведя, а из-за него. И образ Марии приняла воровски лишь потому, что не смогла осилить желания оказаться в его объятиях. И открывала ему Око Земли, может быть, совершая грех против своих богов, и дала Меншикову прозреть будущее, и вновь приняла образ Маши – теперь уж во гробе, отведя глаза всему Березову, – все ради него! Потому что любила его! А он любил другую…

А он любил другую, и сейчас, унимая разошедшееся сердце, крепче прижал ее к себе, словно защищая. Он знал, что должен что-то сказать, как-то отблагодарить.., но не мог заставить себя двинуться с места или хотя бы разомкнуть уста. Он мог только втихомолку радоваться сейчас, что Сиверга не явилась сюда в образе женщины, ибо тогда ему было бы еще тяжелее, еще страшнее. Что проку таить от себя: ему страшно Сиверги, страшно совы, страшно своей сердечной боли. И чего больше всего он сейчас желал, это проститься с нею навеки.

Все, что могла Сиверга с него взять, она уже взяла, и больше ему дать ей было нечего. Нечего!

Сова отвела взор, словно почуяла это невысказанное смущение, и князь Федор ощутил, как его отпустило, – даже дышать стало легче.

Она поняла. Она смирилась. Она прилетела проститься – и сейчас расстанется с ними навеки!

Сова медленно расправляла крылья, а взор ее теперь был направлен на Машу, и сердце князя Федора дрогнуло, когда Маша вдруг отстранилась от него, подползла на коленях к сове и близко-близко глянула ей в глаза.

Князь Федор прижал руки к груди, усмиряя себя, удерживая на месте. Ему было страшно за Машу, однако незримые вихри, носившиеся вокруг, убеждали, что его дело сейчас сторона, ибо он – мужчина, из-за коего скрестились взоры и сердца двух женщин, и даже если он выбрал одну, другой еще предстоит признать – или не признать свое поражение.

Он не мог ничего поделать: просто сидел и смотрел, как Маша вдруг сняла с пальца перстень – тот самый, последний подарок Александра Данилыча. Перстень был не сплошной, а с несомкнутыми, закругленными краями, годный для любого пальца, тонкого, толстого ли, а потому Маше очень просто удалось окольцевать лапку совы.

Итак, свершилось и это прощание. Ни говорить, ни делать уже было нечего, и сова, расправив крылья, резко, бесшумно взмыла ввысь.

Князь Федор и Маша вскинули головы, провожая ее взглядами, но солнце вонзило свои лучи в алмаз, и струя света на мгновение ослепила их, а когда прошли невольные слезы, они уже не увидели совы.

* * *

А Сиверга еще долго видела их. Она поднималась все выше и выше, почти не шевеля широко распластанными крыльями, наслаждаясь теплыми вихревыми потоками, которые несли ее над рекой и, чудилось, будут вздымать непрестанно, до туч, до звезд, где живут небесные люди.

Прежде она ни разу не взмывала так высоко: боялась их гнева. Старые шаманы рассказывали, что за вторжение в их владения небесные люди лишали дерзких тудин их человеческого образа и навсегда оставляли птицей. Но Сиверге-то было нечего терять.., уже нечего! Еще Око Земли под старой лиственницей предрекло ей, что она, обратившись мертвой Машею, не сможет более принять образ Сиверги, не станет ни девочкой в желтой рубахе из крапивного волокна, ни закутанной в сахи старухою, ни прекрасной женщиной в красном платье, обшитом множество гэйен – непрестанно поющих гэйен… Тудин не сможет перенести, если над ней будет камлать и петь свои песни православный шаман, призывающий на помощь единственного, самого могущественного бога. Сиверга знала все это прежде и все же совершила то, что совершила. Радинего, ради него!.. Да и потом, все равно – своей судьбы не изменишь!

От этой мысли ей стало еще легче, она взмыла еще выше и с этой неимоверной, почти предзвездной высоты взглянула вниз.

Земля, накрытая зелеными коврами, изукрашенная серебряными лентами, выгибалась своим крутым боком, и Сиверга увидела вдали побережье Ледяного моря и устья рек, питающих его волны, и корабли, лелеемые этими волнами. Какое сейчас все разное: синее, зеленое, желтое, черное. Но совсем скоро море затянут льды, землю укроют снега – белые-белые, сверкающие, словно этот драгоценный камень на лапке совы.

Но это будет не скоро, а пока Сиверга видела далеко-далеко! Берега и острова имели самые причудливые очертания. Один полуостров был похож на чей-то острый нос. Другой – на огромного тигра с коротким толстым хвостом. Но это уже была совсем чужая земля, как и тот огромный, извилистый остров, куда стремился человек, к которому стремилось ее сердце…

Сиверга поглядела на узенькую ленточку Оби, по которой двигалась чуть приметная точка – карбас, и поклялась, что нагонит вслед ему попутные ветры удачи.

Было так хорошо здесь, в небесах, и звезды светили уже совсем близко, и небесные чертоги почти открылись ей… Но на земле она увидела еще кое-что и вспомнила, что месть ее еще не завершена – осталось немного, а потом она будет свободна от клятв, от страстей, от страданий и снова поймает над рекой ветер, который вознесет ее к небесам.

Ну а пока… Она сложила крылья и начала стремительно спускаться вниз, на крутой берег, где вожаколень все еще бродил на погосте, где белела новыми, свежеоструганными стенами будущая церковь, и высокий человек шел по скользкой рыжей траве, то и дело оглядываясь на реку, сверкавшую в рассветных лучах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю